— Айзек, хочешь, завтра пройдемся вместе? Погуляем, погоняем мяч. У меня наклевывается выходной, — сказал Фаррыч через дверь.
Внимание отца, редкое за последнее время, заставило Айзека оторваться от телефона, там подружка сообщала о вчерашней вечеринке, на которую Айзека почему-то не пригласили. Теперь он выслушивал эти занудные девчоночьи сплетни, надеясь понять, почему друзья охладели.
«Этот старик, с которым ты вчера был на остановке, дед твой, что ли?.. Фазер? Он у тебя совсем древний, дунешь — рассыплется», — шутили в их футбольной компании.
Перспективка гулять с отцом удручила Айзека: она могла обернуться многими неприятностями, но он сопротивляться не стал, ладно, побродим в центре, где поменьше знакомых, старик что-нибудь интересное расскажет или опять будет ныть о том, как тяжело поспевать за жизнью. Ничего, главное, чтобы не вис, не выпытывал насчет курения и планов на будущее, а то привяжется, что один футбол на уме, начнет отчитывать, мол, где слоняешься по воскресеньям да с кем можно столько болтать по телефону.
— Да, па, давай пройдемся завтра. Сходим куда-нибудь, только сейчас тут мне диктуют одно уравнение, я допишу, и обсудим, — сказал Айзек веско и внятно, подгоняя свой развязный, небрежный тон под внушительную и суховатую манеру отца. И деловито припал к трубке, где подружка, выпуская дым, выхрипывала из кривой улыбочки смех.
Ночью Фаррыч не спал, лежал на спине с открытыми глазами — так удобнее было ждать. И в ответ на его ожидание телефон издал тихий дрожащий звонок. Крадучись, Фаррыч тенью выскользнул из постели. В коридоре его нагнал холодный морской ветер и хлестнул по лицу. Дверь на кухню была закрыта, оттуда доносился тихий, задумчивый шум. Фаррыч, дрожа от холода и необъяснимого предчувствия, бочком проник на кухню.
Там он нашел море. На море был шторм, огромные смоляные волны выталкивали на берег серую пену, с воем выдирая патлы водорослей, разбивая вдребезги валуны, бессердечно кроша скалы. Ветер был холодный и резкий, Фаррыч растерялся и побрел, увязая голыми ногами в мокром песке. Невдалеке смутно бледнела фигура, порывистый ураган трепал и комкал голубоватый светящийся шифон. Фаррыч остановился, закрыл глаза, изнутри вырывалось схороненное и придавленное столько лет. Кто-то подошел к нему и тихо, как будто из трубки, прошептал:
— Вон на песке тянутся две пары следов. Это я всегда шел рядом с тобой. Иногда ты думал, что идешь один. А ведь это я шел один и нес тебя на руках.
— Да, да, — соглашался Фаррыч, сырые песчинки царапали и до крови впивались в его колени. Губами он искал, но никак не мог поймать уголок голубоватого шифона, чтобы оставить там свою благодарность и слезы. В ответ на покаянность фигурки Фаррыча собеседник, выдержав паузу, изрек:
— Тогда вот что, Фаррыч, завтра, ты слышишь меня, возьми сына твоего, единственного, которого ты любишь… и… принеси его в жертву ради меня…
— Но… то есть как… — Слова разлетались в беспорядке. — Погоди… ты же… как так принеси… это шутка… принеси, легко сказать… я, конечно, прах и пепел перед тобой, но ты-то хоть подумал, что говоришь?
На это ветер налетел и пихнул его в грудь. И Фаррыч почувствовал, что по щеке течет что-то кислое, догадался, что ему в лицо гневно плеснули из чаши молодое, едва забродившее вино. За спиной, заставив содрогнуться от неожиданности, Сония невыносимо спокойно спросила:
— Ты как? Может, врача вызвать… пойдем спать. — Ее сухая, уже совсем старушечья рука обожгла прикосновением, провела по волосам, показалась ледяной.
Той ночью Сония, притворяясь, что спит, сквозь щелочки прикрытых век наблюдала побег мужа, тихо шла за ним, когда он воровски крался на кухню. Там он долго неподвижно стоял, высматривая что-то на улице. Вначале она заподозрила: может быть, он высматривает кого в доме напротив, но потом застыдилась своих догадок. Прижавшись к дверному косяку, она увидела в зеркальном шкафчике отражение его лица — бессмысленный, оглушенный взгляд внутрь себя, испугалась его глаз, кричащих и плачущих. В какое-то мгновение ей почудилось, что пахнет морем, рыбой и немного вином. Тогда Фаррыч упал на колени, луна посеребрила его слезы и блеснула в них на мгновение. Он всхлипывал, что-то шептал, вытирал лицо занавеской, кусал и целовал ее пыльный краешек. На коленях, весь в слезах, он выглядел слабым и больным. Сония впервые за долгие годы нарушила его уединение, крикнув:
— Хватит! Пойдем спать, — и, сдерживая дрожь пугающего, удручающего открытия, старалась нежно гладить его сильной рукой. Но рука дрожала, сдавленный вопль разрастался в ее груди, когда она вела его в спальню.
При звуках ее голоса море исчезло, песчаный берег растаял, ветер стих, запах водорослей, ракушек и рыбы растворился в свежем, с кислинкой талого снега сквозняке. Рука возле уха оказалась пуста, никакого телефона в ней не было. Только по лицу Фаррыча текло и капало кислое вино.
Он лег, старался не шевелиться и лежал на боку, отвернувшись от жены, чтобы она не прочла лишнего по его лицу. Глаз он не сомкнул, а с тревогой, сквозь страх, беспокойство и трепет, перебирал свою жизнь, стараясь разгадать ее шифр, но голова болела, а мысли возвращались к вопросу: что делать утром? Между тем медленно светало. Заря вползала в щелку меж штор, возвращая простыням нестерпимую белизну. Когда проступила из сумрака старенькая стенка, Фаррыч все окончательно решил. Пока Сония еще спала, он тихонько выбрался, стараясь быть невесомым и не шуметь. Босиком, делая остановки на каждом шагу, неслышно прокрался на балкон. Здесь, тихо открыв дверь стеллажа, Фаррыч принялся сдвигать вбок банки, пустые и с вареньем, мотки проволоки, жестянки с гвоздями, как можно тише, чтобы донца не царапали полку. Фаррыч почти не дышал, нервничал, злился, а руки дрожали от волнения. Без конца заглядывая в комнату, не видит ли кто из домашних, он наконец извлек из глубины ящика старую пыльную наволочку, изукрашенную птичьим пометом и уличной гарью. Внушительная тяжесть оттянула руку. Вернувшись в комнату под прикрытием шторы, он продолжал воровато оглядываться, нет ли опять Сонни за спиной, но зря, она спала, не чувствуя, что высохшие слезы стягивают морщинки на щеках. Прерывисто дыша, Фаррыч рванул старую бечевку, скинул пыльную тряпку. Дедов клинок был небольшой, старинный, нехотя выползал из ножен, привыкнув к вековому сну и бездействию. Это была увесистая сабелька ручной работы, сталь побурела, поблекла, а ножны, обтянутые ребристой черной кожей, пахли пылью и нафталином. Фаррыч провел пальцем по острию, по нитке холодной стали, которая скользила, ползла и норовила рассечь, согреться теплой кровью, пульсирующей от содрогания в пальце. Наскоро завернув сабельку обратно в тряпицу, Фаррыч глянул на будильник, оказалось, не так уж и рано, около девяти.
Потом Фаррыч курил на балконе, кое-как удерживая равновесие на старом хромом табурете, созерцал крыши, небо, деревья, рассеянно ронял пепел под ноги, ежился от утренней прохлады. По тротуару спешили к метро люди с кейсами, сумочками и портфелями, в новеньких летних рубашках и тонких, прозрачных кофточках, которые они нетерпеливо надели и теперь стойко старались не замечать утреннего холода. Позолоченная солнцем полупрозрачная листва щемила сердце Фаррыча. Густая сочная зелень в тени давила, сжимала грудь, он задыхался и замерзал от предстоящего дня. Не стараясь спастись, не находя выхода, куда сбежать от рокового дня, не соболезнуя себе, он физически — дрожью, холодом в пальцах, перебоями сердца — осознавал предстоящее и остывал, погруженный в ужас. Выдыхая дым уголком рта, Фаррыч переживал себя единственным в бесконечном, неминуемом горе, с грустью провожал взглядом спешащих по тротуару людей, стараясь хоть издали полюбоваться, коснуться их отрешенности и покоя. Наконец решился, дернулся, затушил сигарету о парапет балкона, перегнувшись, глянул вниз на пляску двенадцати этажей, щелчком отправил туда окурок и направился к комнате Айзека. Через щель незапертой двери Фаррыч с удивлением обнаружил, что Айзек не спит, а лежит на спине с открытыми глазами и смотрит в потолок. Голову сына сжимают массивные наушники, он лежит с легкой улыбкой на фоне белизны постели и ничего не замечает. Продолжая наблюдать отрешенность сына, Фаррыч подметил, что воздух в комнатах стал легок и свеж, морской ветер улетел, как будто его и не было. Только лицо и руки Фаррыча немного отдавали брызгами ночного кислого вина и табаком.
Постояв немного, Фаррыч, оставаясь незамеченным, вошел, приблизился к кровати и, сложив руки на груди, застыл над Айзеком, любуясь его спокойствием. Тот, почувствовав тень на лице, оторвал глаза от крапинок на потолке и, увидев отца, встрепенулся, вскочил, виновато срывая наушники.
— Привет, па, ты что?
— Мы же договорились, сегодня гуляем вместе. Уже десятый, если не спишь, вставай, пойдем. Но только если не учишься. А позавтракаем где-нибудь в городе.
— Привет, па, ты что?
— Мы же договорились, сегодня гуляем вместе. Уже десятый, если не спишь, вставай, пойдем. Но только если не учишься. А позавтракаем где-нибудь в городе.
Последнее взбодрило Айзека, он сладко потянулся, прогоняя остатки дремоты, и, завидно легкий, гибкий, вскочил на ноги. Утром даже лучше гулять с отцом, утром у дружков дела: кто уже работает, у кого учеба, утром они совсем другие — сосредоточенные, внимательные служащие, вдумчивые студенты, выполняющие волю родителей или прихоти амбиций. Это по вечерам в компании они курят, грубо сплевывают, матерятся и тискают девчонок.
Через несколько минут Фаррыч и сын уже шли бок о бок по тенистой кленовой аллее. Небо предвещало жаркий безоблачный день. Деревья над головами вели какой-то нескончаемый спор, переходя то на крик, то на шепот, отчего непослушные волосы Айзека рассыпались по лицу, ведь наушники с томительной тишиной в них без дела висели у него на шее. При отце гулять с музыкой в ушах неудобно — вдруг старик задумает что-нибудь объяснять, обидится, он в такие минуты несдержанный, зачем это надо, можно немного потерпеть, ведь прогулка кончится рано или поздно.
Фаррыч молча брел рядом с сыном, теребил серую пыльную тряпицу, чувствовал сквозь ткань рукоять сабли. Он покорно шел, не замечая ветра, дороги, и с удивлением гадал, неужели и эта прогулка кончится, неужели когда-нибудь настанет сегодняшний вечер, а тенистый сумрак этой же кленовой аллеи будет тих и прохладен. Еще Фаррыч с горечью признавал, что так всю жизнь и прожил скомканным человеком, радуясь маленьким, скромным удачам, которые, увы, были случайными в его жизни, нечаянно попадали в нее и так же нежданно ускользали. Теперь Фаррыч корил себя, что зря привыкал к редкому везению, надо было жить и помнить, что его удел — горе и боль, засыпать и просыпаться с этой истиной, не пытаясь ее ничем оспаривать, тогда, может быть, и сегодня ему не было бы так тяжело. Но как смириться с тем, что на тебе какая-то особая печать и не ты ее ставил, тебя даже не спросили, хочешь ты ее или нет, кто-то молча выбрал, выследил, одарил, призвал платить за любезности и проводил в это утро, и вот — оставляет одного корчиться остаток жизни. И он шел сдавленный, скованный, боясь, что сын спросит, что за сверток у него под мышкой и что там внутри.
Они долго шли, Фаррыч старался смотреть не только под ноги, но голова никла, и взгляд безутешно прятался, сужался до серой ленты асфальта. Айзек шел, стараясь казаться безмятежным и спокойным, припоминал обычное настроение, с которым он раньше гулял и разговаривал с отцом, но что-то мешало, жгло его. Он напрягся, украдкой, тревожно поглядывал на старика, задаваясь вопросом, вдруг отцу известно об угрозе отчисления, вдруг он хитро заманивает на стрелку с каким-нибудь преподавателем, вдруг впереди тяжкая сцена разоблачения — ни на одной лекции не был, ни одной работы не сдал, все отдавал футболу. Нет, отец не мог узнать, их телефон знает только декан, этот тучный и потный человек с перстнями. Да может быть, ничего еще не потеряно. Ну, пугнули отчислением, ерунда, все кое-как учатся, сдают и получают дипломы.
Они шли по пыльным, почти безлюдным улицам, и молчание становилось гнетущим. Какими-то роковыми казались Фаррычу простые повседневные мелочи, которые он обычно едва замечал. Капли воды на бордовых розах, выставленных из ларька, представлялись кровавыми, а вазы, в которых стояли цветы, были точь-в-точь урны под пепел. Мимо бесшумно спешил куда-то пустой автобус с черной полоской «Ритуальные услуги», на углу из церквушки вырывались жалобные женские голоса, пес-калека бездыханно спал в тени липы, мимо гремела бомжиха, ее лицо казалось выкопанным из могилы.
Солнце раскручивало рулетку жары, Фаррыч отметил, что в жару невзгоды приобретают приторный и удушливый привкус. Рука обнаружила, что сигареты остались на парапете балкона. Ковылял он, стараясь не смотреть на Айзека, и вздрогнул от бодрого, звонкого голоса.
— Па, а па, — Айзек подергал отца за рукав пиджака, — ты ничем не расстроен, па, может, давай никуда не пойдем?
— Нет, все хорошо, Айзек, я просто не рассчитал с погодой и уже немного запарился. Сниму-ка пиджак.
Ему было совсем не жарко, а наоборот, озноб, содрогания, вторая ночь без сна — мутно было у него на душе и холодно. Но Фаррыч принялся скидывать пиджак, старательно вытягивал руки из рукавов, вытирал с холодного лба несуществующий пот, словно стремился выслужиться перед сыном, отвлекая от своих тягот. Тряпица разметалась, ножны сабли выступили и лизнули летнее утро серебром чуть выдвинутого клинка.
— Па, что это у тебя? — Айзек мигом заметил, бессильные руки Фаррыча выпустили саблю. Он давно не видел на лице сына такого уважения, восторга, интереса к себе, как сейчас, когда Айзек медленно и почтительно осматривал саблю и, наполовину вытянув из ножен, гладил пальцами клинок. — Вот это да, па, откуда она у тебя? Наверное, дорогущая! А ведь с такой опасно разгуливать. — Он глянул по сторонам, мигом укутал и почтительно передал сверток отцу.
Айзек подумал, что отец направился в какую-нибудь антикварную лавку, чтобы продать саблю, для этого взял его на всякий случай с собой. Он решил не раздражать отца расспросами, видел: старику и так нелегко расставаться с этой вещью. Его беспокоили решительный и мрачноватый вид отца, задумчивость и обреченно-сгорбленная спина. Таким он Фаррыча никогда не видел, хотелось как-то вывести его из задумчивости.
— Кстати, а куда мы идем, па?
— Я давно собирался показать тебе, где жил, когда только-только приехал в город, начал ухаживать за твоей матерью, и куда привел ее впервые в гости. В тех краях все больше крупные заводы, а около моего бывшего общежития — пустыри да холмы, вот ты и посмотришь, как жил твой отец, когда был чуть постарше тебя.
— А может быть, сходим туда в другой раз, па, ты забыл, ведь сегодня футбол… — Айзек не стал продолжать, заметив, что отец упрямо идет туда, где заводы и пустыри. Холмы и общежитие уже заранее удручали Айзека, он чувствовал себя так, как будто его мощные боты вдруг стали малы размера на два. — И долго ты жил среди этих заводских труб и пустырей? — с наигранным интересом спросил он.
— Пару лет, потом мы с матерью поженились и получили квартиру, тяжело получали, с трудом. А кто играет сегодня? — примирительно спросил он.
— Сегодня финал, все ждут улётной игры, правда, многие уверены, что будет ничья.
— Вечером узнаем. — После такого приговора стало ясно, что день потерян.
Айзек с наигранной беспечностью шагал, поглядывая по сторонам. В маленьком кинотеатре шел новый Бонд, у пацана на остановке — клёвые наушники и дорогущие ролики, этого нельзя не заметить. Становилось радостно и грустно оттого, что навстречу идут две девчонки, их ножки стройные, а юбки — мини, они спешат уверенно, плавно покачивают бедрами, одна как бы случайно отвернулась, а другая, повыше ростом, окинула Фаррыча небрежным взглядом серых глаз. Заставили посторониться два парня на великах, у обоих горные, пронеслись и уже исчезли за поворотом. Возле магазина «Цветы» парнишка, чуть постарше Айзека, стоит, щерится по-взрослому, курит, кинулся услужливо собирать букет какой-то тетке. Девчонка в голубых брючках и такой же ветровке всем предлагает новый «Орбит». И ему протянула пачку, а Фаррыч послушно выслушивал про приз и комкал в руке ярко-синий буклетик. Вообще, заключил Айзек, не так уж все паршиво было бы, если б он захватил скейт. И, воспользовавшись задумчивостью отца, решительно надел наушники — улица тотчас же очнулась, немного съехала, улетела и послушно заспешила в ритме.
Между тем Фаррыч рассказывал что-то, обратно натянул пиджак, и они все шли, шли по жаре. Айзек, облизывая сухие губы, с завистью проводил взглядом проезжавшим мимо красный грузовик «Колы». Фаррыч не замечал улиц — только сквозняки и асфальт. Прохожие, особенно старушки, внимательно разглядывали их, еще бы: строгий старик в старом костюме, а рядом — рыжий паренек в полосатой футболке до колен, в широченных штанах (как они держатся, ведь мальчишка совсем худой), а наушники до чего ж большие, даже слышно, что в них гремит.
Незаметно они пересекли город и приближались к тем самым пустырям на окраине, где когда-то было общежитие, а теперь — заброшенный дом, о чем Фаррыч умолчал. Но уже должны начинаться бетонные изгороди заводов, уже должны пустыри выглядывать из-за домов, а вместо них петляют, петляют улочки между пестрых башенок нового микрорайона. Айзек подумал, что отец возмущен его невниманием, и стянул наушники.
— Никак не пойму, черт-те что. Здесь за полгода все так поменялось, понастроили ульев, — ворчал Фаррыч и старчески трясся от нетерпения и гнева.
Когда они вошли в заводскую часть, где пыльные ленты асфальта кружили вокруг высоких железных щитов, увенчанных колючей проволокой, в носу защипало от едкого дыма и кислоты. Фаррыч успокоился: