И даже спасибо не сказал, пятясь, пятясь, залез в свой дипломатический джип и дернул с места. Представляю, через пару десятков метров он видит ресторан и большую зловещую сверкающую вывеску «АСТОРИЯ».
И опять же вспомнила, как мы ехали в Одессу машиной и заблудились в Кишиневе. И я стала ныть: надо спросить, надо спросить. А муж не хочет, у него ведь корона упадет, если он остановится и спросит, «вышиваем» мы по городу, наконец я не выдерживаю, ору: «Останови!», выхожу и попадаю в толпу арабских студентов из мединститута. Выясняю у них все по-английски, они галдят и размахивают своими смуглыми ладошками, сажусь в машину и объясняю, как выехать из города. Мы едем в ту сторону, куда махали студенты, и приезжаем прямехонько… в мединститут.
Так что я не одна такая.
Охотница Надя
Романтичная одна была Надя. Очень романтичная. И хотела любви, как в кино. Чтоб медленно и задумчиво идти по городу, сквозь встречный поток людей и машин, носить в кулачке маленький букетик. А кулачок к бюсту прижимать. Чтоб наверняка. Или наоборот — чтоб бежать по берегу моря, разбрасывая пятки, и хохотать. Ну и ветер там чтоб. Длинные волосы чтоб развевались в правильном направлении, челка гладенько, остальное назад по плечам. И однажды эта самая Надя с филфака, высокая, тонконогая, с лицом немецкой куклы — зубки врастопырку, жесткие густые волосы, — вдруг весной перед самой сессией влюбилась в водителя троллейбуса. Не то чтобы сразу, нет… Она как-то стояла на остановке, ждала своего Игоря по кличке Сало. Не потому, что он был толстый, а потому что Сало — фамилия. Ждала Сало и разглядывала всех вокруг. Троллейбусы подходили, людей на остановке почти не было, и водители в открытую дверь ей кричали: «Девушка, чего ждете? Садитесь уже!» Ну потому что она же хорошенькая, молодая. И кофточка на пуговичках, и топорщится везде. И хотя букетика у нее на груди нету, а впечатление, как будто он есть — такой у нее, у Нади, взгляд, как будто у нее букетик в кулачке, а кулачок к груди прижат. Но в основной своей массе водители троллейбусов какие-то безликие. И подозрительные. И мужиковатые. Такие иногда молодые, а уже ужасно неряшливые и склочные. «Оплааачивайте проезд! Оплааачивайте!!! А то сейчас как придет контролер!! — пугают. И еще милицейским голосом: — Приготовьте ваши проездные. Льготные документы прошу предъявлять в развернутом виде».
Противные.
И вдруг она смотрит, идет еще один троллейбус. А там водитель сидит. Он такой молодой, легкий, патлатый, в красивых стильных очках, яркой клетчатой рубашечке. И шляпа — стетсон. Ну вообще! В смысле — водитель. Не троллейбус же. И что? И все.
Надя теперь все свободное время проводила на троллейбусной остановке — изучила время его смены, стояла в холод и зной, ждала, когда подъедет его троллейбус. В разговорах с девочками называла его Драйва. Со скучающим видом заходила, вся как струна, нарядная, причесанная. Садилась или становилась так, чтобы он видел ее в зеркало, ну, конечно, чтоб она его видела. Он заметил. Стал на нее заглядываться. Однажды, когда в салоне было немного народу, перегнулся, когда она уже выходила, и что-то спросил. Она не расслышала что, но сердце от радости выскакивало. Потом Драйва стал здороваться. Махать приветственно ей в зеркало. Она подходила прямо к его кабинке, там стояла. Он иногда ждал, когда видел, что она бежит из университета. Пассажиры кричали: «Водитель, чего мы ждем, поехали уже», а он ждал. Она запыхавшись забегала в салон через переднюю дверь, он смотрел в своих роскошных очках дымчатых. Иногда он, завидев ее в салоне, говорил в микрофон: «Оплачивайте проезд», «Девушка в белой кофточке, вы уплатили за проезд?». Понятно, что их обоих это волновало. И в мыслях уже чего только не было. Однажды он вообще спросил ее, когда она выходила из троллейбуса: «Когда за вами заехать?» — «Куда?» — испуганно переспросила Надя. «Ну, сюда, в университет», — ответил Драйва. Наде почему-то привиделось, что Драйва едет за ней в село Щербинцы прямо на троллейбусе. И наконец он спросил, что она делает в воскресенье. А на воскресенье она обычно ездила домой к родителям. И она ответила: «Я? Останусь в общежитии и буду готовиться к экзамену». И он сказал, что можно готовиться к экзамену и на природе, например. И пригласил ее провести воскресенье на пляже у реки Прут. Ну и напрасно. Она как идиотка несколько дней на крыше общежития жарилась, чтобы на пляж прийти уже хоть чуть-чуть загорелой. Денег заняла, купальник купила новый. И когда в воскресенье он ждал ее, такой обычный, в каких-то старых шортах, без своего стетсона и, главное, без своего троллейбуса, мальчик с кривыми тонкими ножками и шея красная… Стоял обыкновенный на остановке, еще и чуть ниже Нади, и голос какой-то булькающий — в троллейбусе она и не заметила — и противно шепелявит. И зуб железный.
Она сказала, что ей учить надо, и что она просит прощения, и что никак не может, потому что…
Словом, догадался он. И с того дня она пешком стала ходить. Ей было недалеко — три остановки. И по этому маршруту, даже когда надо было, старалась не ездить. А потом кто-то вдруг сказал, что его в армию забрали.
А Надька решила для себя, что романтика — это, конечно, хорошо, но надо и о будущем думать. А романтику можно и отложить. И вышла замуж за директора топливного склада. Ужасно носатого.
Кстати, сейчас она в областной администрации работает, завотделом. Так вот, она вдруг вспомнила, что ужасно романтична. И что времени мало осталось для романтики. И влюбилась. В Олега, мужа моей знакомой. Ну по уши влюбилась. Названивает ему, встреч ищет. Караулит его. Так же настойчиво и целеустремленно, как когда-то охотилась на Драйву, водителя троллейбуса.
Вечер встречи с выпускниками
Мы встречались с одноклассниками. И я вспомнила, как учительница одна шлепнула моего Аркашу по макушке и сказала: «У тебя тыква вместо головы. Тык-ва…» И весь класс рассмеялся. И учительница нахмурилась, закинула голову и мечтательно затянула: «Что вы смеетесь? Зачееем… Я вот мечтаю, чтобы однажды ко мне на урок пришел Т. (Это фамилия была такая у моего друга Аркаши, Т.) Чтобы Т. пришел ко мне на урок нарядный, в выглаженной рубашечке и чтобы у него на плечах была не тыква, как сейчас!!! Не тыква!!! А что, ученик Т., чтоооо?!»
Аркаша потупился.
И Света Кучер, ябеда противная, с готовностью ляпнула:
— Карета, Анна Пантелеймоновна!
Она — бард
Она — бард.
Она — бард! Сама песни пишет. Про горы там, про печальную любовь. И поет голоском нежным. Гениальные у нее песни. Но есть одна хорошая, про трембиты…
Она рассказывает.
«Едем с мужем на концерт. Я полдня в салоне провела, еще и неделю наряд продумывала, собирала, покупала. Все в одном тоне, все элегантное, милое, женственное. Наряд, на который сама же и заработала, — тупой перевод какой-то делала на немецкий три недели, чуть не чокнулась, чуть не ослепла вообще. В этот же день еще успела обед приготовить, в доме убрать, холодильник продуктами забить, мужу костюм погладить, рубашку новую и галстук купить. Он такой сидит в машине, рожа холеная, гладкий, руки ухоженные на руле, манжеты из рукавов пиджака элегантно запонками посверкивают. Благоухает „Булгари“. И я рядом, нарядная, праздничная, без фартука, ему говорю:
— Это… Толь, ты это… Хорошо выглядишь. Так хорошо выглядишь!
А он, глядя перед собой:
— Спасиииибо.
А я на него смотрю и жду.
А он:
— Что?
А я ему:
— Та не, ничего…
И все.
А концерт мой был, кстати, хороший. Все хлопали…»
Вот такое она рассказала…
И другие могут…
Вот сегодня мы едем с мужем в театр…
На потом
Она говорит: всегда, всю жизнь чувствовала, что жизнь будет потом, что то, как она живет, — это еще не жизнь, подготовка, репетиция. Поэтому мебель у нее стояла в магазинной упаковке — на потом. Вещи красивые висели в шкафу — на потом, для особых случаев, которые будут потом, — и все эти вещи постепенно выходили из моды, морально устаревали. А она все перелицовывала и подшивала свою старую шубу. Нет, у нее была и новая — на потом. Она показывала ее при случае гостям — открывала шкаф, доставала, снимала специально пошитый тряпочный чехол. «Ой, — иногда она говорила какой-нибудь редкой гостье, — я же не показала тебе мою шубу». И демонстрировала. И гостья недоумевала: шуба была старомодная, грубая, ну натуральная, но что из этого? Хорошую посуду держали в коробках, а ели и пили чуть ли не из черепков.
А сейчас они на пенсии. Но потом все еще не наступило. Она осуждает и одновременно завидует соседям-ровесникам, что-то вкусное расслабленно жующим на своей итальянской роскошной мягкой светлой мебели без чехлов и покрывал, в новеньких красивых нарядах. Завидует тому, что они вышли на пенсию и все сбережения тратят на путешествия. Что она, ее соседка, все золотые украшения не оставляет на потом, а продает и с мужем едет куда-нибудь, смотреть, гулять и отдыхать.
А она все еще ждет, все еще автоматически выпрыгивает из тапочек, когда ступает на ковер, и он действительно у нее как новенький.
Подорожник
В маршрутке в Одессе. Нарядная, но строгая женщина с поджатыми губами требует: «Остановите у супермаркета».
Водитель: «Там останавливаться нельзя».
«Остановите, — требует нарядная, но строгая женщина, — я спешу. Я очень спешу!»
Водитель: «Я не могу там останавливаться, там нельзя останавливаться».
Она: «Остановите, я сказала! Я вам говорю — выскочу на ходу, если вы не остановитесь!»
Водитель: «Ну хорошо-хорошо, только быстро…»
Притормаживает, еще не остановился, а она уже открыла дверь.
Водитель: «Подождите, только не прыгайте на ходу».
Она кричит на водителя, выпучив глаза: «Вы чтооо?! Думаете, я дура?!»
Водитель (кротко): «Да».
* * *В маршрутке сидят двое. Она прозрачная, нежная, вся в кудрях. И он — голова бритая, лоб скошенный, почесывается рукой, сжатой в гигантский, довольно грязный кулак. Брови низкие и густые. Словом, внешность характерная — питекантроп нервно курит в зарослях.
Девочка его кормит бананом, дает откусить, он, не глядя на девочку, тупо жует. Она опять дает откусить, как ребенку, он жует. Наконец доедает последний кусок, девочка суетится — куда ей девать шкурку, роется в сумке, ищет пакет. Но питекантроп принимает настоящее мужское решение — нервно выхватывает банановую кожуру и швыряет ее в открытое окно маршрутки.
Девочка нежно и доверчиво заглядывает ему в лицо. А он сидит гордый и молчаливый.
(Может, он и разговаривать не умеет…)
Тут и провидицей не надо быть. И ведь если скажешь ей, что у нее в жизни ВСЕ БУДЕТ ПЛОХО, не поверит.
Соседка Аллочка выходила замуж. И ей все говорили: да ты посмотри, что это, это же чудовище, но она смотрела сквозь говорящего, очарована и околдована.
И вот мы смотрели на него и думали: чем он ее взял? Такую красивую девочку, умненькую, воспитанную, чем?! И в последнюю ночь перед свадьбой ей снится директор ее магазина — Аллочка в магазине работала, — директор магазина Евгения Васильевна в виде Божьей Матери. И говорит: «Не выходи замуж за Юру — ВСЕ БУДЕТ ПЛОХО».
Аллочка долго не раздумывала: мол, это ведь не настоящая Божья Матерь была, а Евгения Васильевна… И потом, все же на свадьбу куплено… И вышла.
И все было плохо…
* * *Вскочили с мамой в последнюю маршрутку. Все места заняты, стоим. Мама — дама уже не юная. Стоит с трудом, зацепилась одной рукой сверху за спинку сиденья, держится… Рядом сидят две молодушки, чирикают о том, что можно кушать в пост, что нельзя. Одна перед другой хвастаются, как они себя ограничивают. И перечисляют: «Цэ нэ можна йисты. Бо то грих. Весилля граты нэ можна. Бо то грих. Спивати, танцювати не можна. Бо то — грих».
Хотя по ним не скажешь, что они постятся и о душе думают — краснощекие обе, пышные, глазки заплывшие. Чирикают, сплетничают, своих товарок обсуждают и отводят от мамы, вынужденно нависающей над ними, глаза. Проезжаем мимо церкви, молодушки привстают — думаю, ну совесть заговорила, — привстают, неистово крестятся на церковь, шепчут что-то старательно, удобно усаживаются назад и продолжают о своем, о девичьем: можна — нэ можна. Грих чи нэ грих.
«Божевильни танци»
Больше всего на свете я боюсь потерять способность удивляться. Мне всегда жалко людей, которые пожимают плечами и говорят: «Я уже ничему не удивляюсь…» От этой фразы недалеки два основных события — проводы на пенсию и похороны.
Вчера меня опять удивило. Культурный шок напал и сильно надавал по башке. Я попала на конкурс современного танца, в котором принимали участие школьники из 36 сельских школ. Почти все танцы были на одно лицо — дискотека практически: квадратно-гнездовым способом по сцене расставлены девушки, они почти синхронно делали руками и ногами, как будто снимали сливы с нижних веток, — справа-слева, справа-слева — и одновременно очень хотели писать, поэтому мелко перебирали ножками: ой-ой, счас описаюсь, ну и ручками, коротенько так, от локтя — как если бы не ручки у них были, а ласты, — справа-слева… А личики у них «ой, гспадцзи, очень мне это надо», как кто-то писал — «с выражением насильственно попранной женственности». (Или это я писала?…) При этом странная эта статичная композиция называлась «Божевильни танци». Когда ведущие объявили «Божевильни танцы» (для русскоязычных братьев перевожу — «сумасшедшие танцы»), публика зашумела, думала, сейчас кэээк выскочат, кээээк полетят клочки да по закоулочкам. Порррвут тут всех! Нет. Вышли, потоптались, две шаги — направо, две шаги — налево… сделали пальчики рожками — и глазики — вправо-влево этими же рожками… Слушайте, почему такие сейчас дети бесформенные, неспортивные, непластичные, сутулые и пузатые… Особенно девочки… Был там и групповой… этот… ах, да! танец. Например, румба. Но мальчики танцевали так, как будто им сказали: не будешь танцевать — пойдешь в армию, в стройбат, грузить цемент, вот он с перепуганной красной рожей и старается в рубашке с воланами, выделывая неловкие кренделя ногами, не попадая в такт.
Но одна пара… Оооо! Девочка, наверное, дочка председателя сельсовета и, видимо, страшно хотела, чтобы ее можно было выпустить на сцену не по знакомству, не по блату. Другой причины не могу подобрать. В ней было килограммов восемьдесят, и она разбегалась и, громко топая вся в красных блестках, мчалась по диагонали и на-ПРЫ! — ги-ва-ла на партнера, которому, видно, много посулили. И, затаив дыхание, зал переживал — поймает или не поймает, ну чистый экстрим, а не танец.
Ага, еще один… О, был бы у меня ночной клуууб… Вот они бы у меня там… Вы ящерицу видели когда-нибудь? Как один одесский фотограф говорил, яштерица… Так вот — такие четыре: лица суровые и плотоядные, как у яштериц, а попы двигаются так, как будто хвост еще недоотвалился и надо его сбросить.
Но были и прекрасные работы, восхитительные были танцы, ловкие юноши — рваная пластика с крутой оттяжечкой. И лунная походка, и техничные, уверенные, талантливые мальчишки. Были. Но поскольку в три часа дня у меня начинались занятия в театральной студии, то в два часа уже пришел маленький Мотя-исключение и стал меня разыскивать. И разыскал. Ну и мы с ним пошли в репетиционный зал, и, пока собирались остальные, мы разговаривали про сжатие Вселенной. Вернее, Мотя разговаривал, задавал себе вопросы, отвечал, а я слушала и дивилась.
Сейф для граппы
Рассказы про Грыгоровыча
Айне-Кляйне
Наш друг, уважаемый Грыгоровыч, учился в сельхозакадемии на заочном отделении. Учился-учился, лет восемь, наверное. То забудет на сессию поехать, то занят слишком, то решит: «А на шо вона, та наука?» — глядишь — и еще год прошел. Ну, учился, в общем. И понятно, не так чтобы ну очень хорошо. По некоторым предметам — ничего, по некоторым — так себе, по некоторым — кое-как, а по химии — плохо. Его в академии так и запомнили: стоит и в затылке чешет. Все.
И вот диплом, ура, уже ящик водки заготовлен, уже пива, уже догнали, завалили и закоптили кабанчика, уже рыба в озере затаила дыхание — знает, что без нее на этом празднике никак, уже развели огонь в мангале во дворе. А химия-то… Нет оценки по химии. А все потому, что преподаватель — старенький профессор, немец Кляйн. Несовременный. От подарков, денег категорически отказывается, от приглашения в ресторан — тем более, у него убеждения, печень, давление, возраст и жена, большая, строгая и взыскательная Таисия Порфировна Кляйн. Ко всему Кляйн, поскольку немец, страшно принципиальный, чертовски дисциплинированный и чрезвычайно пунктуальный. Химию свою боготворит. Все уже получили свои дипломы, а Грыгоровыч — нет.
— Нэт-нэт-нэт!!! — топал маленькими, тридцать девятого с половиной размера, ножками профессор. — Нэт!
Грыгоровыч мелькал перед глазами каждую неделю с разными подношениями и предложениями.
— Ну что?! — спросили в очередной раз друзья Грыгоровыча, жаждавшие уже обмыть диплом, то есть выпить, закусить и выпить, выпить, выпить…
— Что «что»?… Орет: «Сдафайся!». От немчура…
Нет, ну нормально? Грыгоровыч даже немецкий сдал за третий курс, ну натюрлих сдал, ну! А тут этот, как его называли студенты, Айне-Кляйне, Петр Юрьевич, а на самом деле Петер Юргенович, — уперся и все.
Что делается, а?! Хоть бери да и учи ту химию!
Выхода не было.
Грыгоровыч нарядился и в назначенный день поплелся «сдафаться». Даже учебник подержал. Перед экзаменом. Под подушкой.
— Перитэ пилет! — приказал противный маленький аккуратненький Петер Юргенович, глядя острыми глазками над очками. — Желаетэ стразу? Или путэтэ подготавлифаться? Эсли стразу — плюс одын балл.