Землетрясение в отдельно взятом дворе (сборник) - Гончарова Марианна Борисовна 6 стр.


— Ага! Ты бухальтер. И одинока-йя-а!!! — завыла Федосия, убедившись в отсутствии обручального кольца на моем безымянном пальце. — Порча. Будем знимать. А сейчас — чакры, — объявила целительница.

Она принялась обмерять меня пальцами, мурлыкая что-то себе под нос, как наш портной дядя Миша, когда снимает с меня мерки.

— Сердце, суставы болять?

— Нет.

— Ага. Тада кашляешь часто.

— Нет.

— Нет? Угу. — Федосия начала мять мой живот.

— Желудок, печень болит?

— Нет.

Федосия перешла ниже.

— Венерическими заболеваниями болела?

— Нет, — возмутилась я.

— Тай шо? — Федосия закатила глаза, предаваясь каким-то своим личным воспоминаниям. — Всякэ в жизни бувае. Ага. А туберкулезом?

— Нет!

— А Боткина?

— Нет!!

— А почки?

— Не-ет!!!

— А что ж в тебя тада болит?! — Федосия встала недоуменно — такого здорового больного в ее практике еще не было.

— Э… Голова… Иногда…

— А! — обрадовалась. — Ага. От я ж так и вижу! Значит, так. Шо я тебе скажу! Тока ты не волнуйся щас. В тебя, женщина, больная голова! Шото в тебя з головой! Шоб ты знала, — торжественно объявила Федосия. — Наверно, порча. Точно. Порча. Будем знимать. И шоб голова не болела, и шоб замуж выйшла.

Федосия замотала руками над моей головой, а меня снова стало трясти. Федосия опять неправильно диагностировала мои конвульсии, решив, что это слезы.

— Тихо, женщина. Не бойся. Мы эту твою хворобу враз вылечим. Враз. Слухай, от заряжена вода, по двадцать гривен литр. Будешь пить вечером по столовой ложке. А это моя хвотография, тоже заряжена з космосу, тоже двадцать гривен, будешь до головы прикладать. Як рукой знимет. И будем открывать третий глаз. За это дополнительно сто гривен.

— Ой, не надо третий глаз! — взвизгнула я и соскочила с топчана. — Я и так все вижу. Не надо.

И направилась к выходу.

— А воду брать будешь?

— Нет, пожалуй.

— А хвотографию?

Я замялась, представив на секунду, как в пять утра звонит Загаевский, а я расслабленно лежу с Федосииной рожей на башке, типа чищу чакры.

— Нет. Мне и так все ясно.

Лицо Федосии потемнело. Интуиция у нее была, не спорю — профессиональная мошенница, что и говорить.

— Ты смотри мине! — пригрозила она. — Если погано про меня где-нибудь скажешь, то я тебе враз! Как порчу с тебя сняла, так обратно наведу. Поняла?! Я ж про тебя все-о знаю!

— И я про вас теперь все знаю, — попрощалась я.

Я вышла из Дома культуры железнодорожников темным вечером с дикой головной болью. То ли потому, что не ела целый день, то ли Федосиина порча меня догнала. Позвонила из автомата Загаевскому.

— Загаевский!

— О! Давай, — поздоровался Загаевский. — Была у Федосии?

— Была… Загаевский, — взмолилась я, — можно я лучше напишу материал по национальной самоидентификации?

— Не морочь голову. Ты материал о Федосии вези давай.

— Я не написала, — призналась я, добавив: — И не буду.

— Почему?! — возмутился Загаевский.

— Почему-почему… — Я вдруг вспомнила растерянное лицо на иконе в Федосиином кабинете. — Почему-почему… — И, прежде чем опустить трубку на рычаг, добавила: — Богородица не велит!

Во всем виноват Чаушеску

(Случай на границе)

— Вовчик! Вовчик!!! — орала в телефон жена командира погранзаставы майора Чепухни. — Вовчик! А ты говорил, не покупай лотерею, не покупай! А я купила! Десять штук! Отак! И выиграла! Я выиграла мотоцикл!!! Отак! С коляской! Беру день-га-ми! Так, все! Едем на море.

— Какая лотерея, какой мотоцикл, какое море, Тося, и вообще, кто меня летом отпустит?

— А ты подумай, а ты подсуетись!.. Сколько можно в отпуск в феврале?

— А границу кто будет охранять?

— А чего ее охранять?! Она ж на замке!.. Ладно, ты уж как-нибудь постарайся…

* * *

Мы живем почти на границе трех государств. Если забраться на чердак нашего дома, подставить к слуховому окошку стул, забраться на него, встать на цыпочки, высунуться в окно, вытянуть шею вправо, а еще лучше взять бинокль, то легко можно увидеть яркие сочные луга Румынии, где чабаны пасут овец, кодры и сады Молдовы, откуда жизнерадостные и очень музыкальные граждане своей страны воруют яблоки и виноград. Поэтому жизнь пограничных застав у нас, жителей небольшого старинного городка, как на ладони.

Граница проходит по фарватеру Прута, то есть по условной линии самых глубоких мест основного русла. Это важно. Это, читатель, надо запомнить. Что на границе есть река Прут. А в реке Прут водится большая рыба сом.

* * *

Это было еще в прошлом веке. Во второй половине.

Заметили, да, что, если вдруг что-то человек сильно задумал, все обязательно складывается. Только Чепухневая жена задумала поехать в отпуск летом, и вот пожалуйста — звонит на заставу командир погранотряда Уткин и говорит: мол, надо в Киев — парочку сомов. Там юбилей у шефа, в Киеве… Словом, надо послать сомов. Сегодня вечером, последний срок — ночью. Пару или три-четыре. Больших. В пять утра в Киев машина уходит. Сделаешь сомов, майор Чепухня, пойдешь в отпуск летом. Слово даю. И заму скажи: будут сомы — пойдете в отпуск, ты — в июле, зам — в августе.

Чепухня в ответ:

— Та не вопрос, сделаем! А сам забоялся, срок-то слишком короткий.

Сома, как кошку, на «кис-кис» не подзовешь. Хочет — приплывет, а нет — так и нет. Чепухня заместителя своего:

— Слышь, капитан, ты рыбак вообще?

— Ну, — утвердительно заместитель, — а кто ж на заставе не рыбак.

— А чего ловишь? — Чепухня интересуется между прочим.

А капитан Таранда:

— Ну всякого ну… толстолобика там, сома, ну… Сом хорошо идет под осень. Ну. За лето откормится. Он вообще днем, — увлекается капитан, сдвинув фуражку на затылок. — Он, значит, днем под нашим берегом отлеживается, потому что у нас тут дамбы, ямы и глубоко, ну! А к вечеру и ночью на отмель всплывает к румынской стороне, на малька охотится. Такие дуры подымаются — смотреть страшно, чистые бревна, ну!

— А если не поймаем? Сомов? — готовит отступление Чепухня.

— А чего их ловить, сомов-то, ну? Можно ж и не ловить, — хитро посмотрел Таранда. — Можно просто из Прута достать. Руками. Они, правда, тяжелые, но можно. Ну.

— Это как? — взбодрился Чепухня.

* * *

В сумерках Чепухня и Таранда взяли на складе две тротиловые шашки, привязали к ним длинные палки. Таранда объяснил: чтобы мах был — сомы ведь на другой стороне Прута, во-вторых, чтобы на поверхности держались — сомы ведь на отмелях пасутся.

Подожгли, швырнули через реку, рвануло, делов-то. Сели в лодку, собрали повсплывавшую рыбу, загрузили в багажник и довольные — в отряд. За летним отпуском.

* * *

— Разрешите доложить! — Чепухня и Таранда внесли в кабинет увесистые мешки с уловом.

— Ну, Чепухня, ну не ожидал! Ну молодцы. — Уткин радостно потирал руки. Готовьте маски и ласты на летние отпуска! Полковник Уткин вам не абы кто. Сказал — сделал.

И когда Чепухня и Таранда, попрощавшись, уже уходили из кабинета, Уткин, заглядывая в пакет, вдруг поинтересовался:

— А вы их как? На удочку, на спиннинг? Че-то вид у них… Помятый больно… Как с поля боя…

— Та, чепухня… Сетями… — нехотя, почесав затылок, ответил Чепухня.

— Ну! — подтвердил Таранда. — Сетями, ну…

— А-а-а, ну-ну… — ответил Уткин и как-то нехорошо задумался.

* * *

Когда «УАЗ» уже подъезжал к заставе, когда Чепухня уже сочинял героическую историю для жены Тоси, как он летний отпуск добывал, чтоб поняла, с каким человеком она рядом живет, пока они оба расслабленно хохотали: «А он, мол, че-то у них вид такой помятый. А ты — сетями, ну! А он, мол, как с поля боя… А ты — та сетями же, ну товарищ полковник, ну!» — и планировали выпить перед сном по чуть-чуть, вдруг на дороге, освещенной фарами их машины, замаячил ответственный по заставе. Он бежал по шоссе навстречу, размахивал руками и орал навзрыд:

— Назад! В отряд! Уткин! Назад! Приказ! В отряд! Срочно! Война-а-а!!!

Скрипя и визжа тормозами, «УАЗ» развернулся и на страшной скорости помчался обратно в город.

* * *

Полковника Уткина было не узнать. В распахнутом кителе, без галстука, рубашка расстегнута до живота, весь взмокший, как будто неприятели его уже захватили в плен и немного подопрашивали. Уткин стоял над своим столом в странной позе, покачиваясь, опершись кулаками о столешницу, водил челюстями, смотрел из-под взмокшего чуба по-звериному налитыми кровью глазами и бормотал себе под нос:

— Ур… ур… ур-роды… сетями они… ур… ур… ур-р-роды… сетями… Из Бухареста — в Москву уже… Зво… зво… нили… Ур-р-роды… се… се… тями они ловили… из… из… из Москвы — в Киев… из Киева — сюда, в Черновцы… Ур-р-ро-ды… Диверсия на границе!!! — взревел наконец Уткин. — Стратегически важный объект!!! Сетями?! Взорвали! Водокачку румынскую взорвали! И кто?! Начальник и замначальника пограничной заставы!!! Ур… Ур-р-р-роды!!!

Чепухня и Таранда переглянулись и тут же смекнули: вторая шашка, которая за счет деревянной палки держалась на поверхности, в темноте тихо ушла вниз по течению, и румынская мощная водокачка легко всосала ее вместе с прутовой водой, где шашка и взорвалась.

— Отпуск летом?! Я те покажу отпуск! Уран добывать поедете! На каменоломнях булыжники таскать!!! Расстреляю! Сам лично!!! За баней!!! Ле-е-том… О-о-отпуск… Шагом марш в приемную! Пишите объяснительную, ур-р-роды! И пишите фамилии! Пишите фамилии виновных! Так и пишите: ответственность за теракт взяла на себя вражеская группировка погранзаставы номер N! Ур-р-роды… — Полковник Уткин распахнул окно в кабинете, тяжело вздохнул, как всхлипнул, и кинул в зубы сотую за вечер сигарету.

Над объяснительной потом потешался весь погранотряд. Чепухне и Таранде нельзя было отказать в изобретательности. В ней было написано:

«Ответственность за взрыв стратегически важного объекта государства Румыния, а конкретно — водокачки, лежит на Гитлере и Чаушеску. Потому что гитлеровские войска при пособничестве румынских фашистов оставили при отступлении на наших землях много необезвреженных снарядов, а Чаушеску, как руководитель страны, виновен, потому что водокачку на румынском берегу Прута установили слишком высокой мощности — она не то что снаряд, полреки могла всосать».

«А мы удивлялись, почему летом русло пересыхало. А это виновата была румынская водокачка», — склочно дописал Чепухня под диктовку Таранды.

* * *

Чепухню и Таранду уволили.

Так что к морю они оба все же поехали тем летом. С семьями…

«Ты мне большы ни дзвани-и-и»

(Рассказ для пения а капелла)

У нас работал столяр. Или плотник. Всегда путаю. Это как моя мама путала. У нее был ученик Леша Столяр, а она его называла Леша Плотник. Или наоборот. Может, он как раз был Плотник и обижался на Столяра. Но он очень любил мою маму — она его научила английскому языку, он совершил преступление, и его посадили. Но он, как знающий английский язык, работал не на общих работах, а в прачечной, в тепле и чистоте. Заодно делал контрольные по всем предметам замначальнику зоны, вечному заочнику. Вот оно как: образование — большая сила. Учите языки!

Так что какая разница, как на самом деле его звали — Плотник или Столяр. Отзывался, кстати, он и на Плотника, и на Столяра.

Это как моя собака Чак. Он отзывается на все, лишь бы это был родной голос его хозяйки: и на «рыжее мурло», и на «дружочек мой родной», и на «волчара поганый». На «идите ужинать!» он бежит бегом, приговаривая: «Мама-мама-мама-мама-мама». Да, мой Чак говорящий. Он говорит около десяти слов, и все эти слова — «мама». А уж если торжественно объявить: «Сэр Чак Гордон Барнс Эсквайр», мой старенький песик, почти слепой и с больными лапами, вдруг надувается, становится раза в три толще и раза в два выше, грудью распахивает дверь туда, откуда его звали, и входит гордо и величаво, как бифитер на ежевечерней церемонии закрытия входа в лондонский Тауэр.

Ну, вернемся к плотникам. Или столярам?

Работал у нас один… мастер. Звали его Рома Адажиу. Такая румынская фамилия. Я еще подумала, вот какая музыкальная фамилия, одну букву поменять — Адажио получается.

Он делал нам лестницу. Золотые руки. Говорит, мол, я вам лестницу — за неделю и пять дней, хотите? А если постараться, так уже и за неделю и четыре дня, хотите?

Прекрасный мастер, руки золотые. Но пел. Он пел. Неделю пел. Неделю и два дня пел. Пролет делал — пел. Площадку между пролетами — пел. Столбики для перил — пел. Перила — пел.

Кто музыку не любит? Я музыку не люблю?

А при чем тут музыка вообще? Может, кто меня не понял, так он, этот то ли столяр, то ли плотник Адажио, был одарен невероятной способностью — у него было абсолютное, слышите, абсолютное отсутствие слуха. И громкий, просто оглушительный голос.

А вы знаете, как любят петь люди, лишенные слуха? Они поют с удовольствием! С наслаждением поют! С упоением и восторгом они поют!!!

Адажио наш пел:

— Ты мне большы ни дзвани и ни трать напрасна врем-мя!

Вот это вот «врем-мя» звучало просто фантастически. «Врем» — он подымал голосом вверх на фа-диез первой октавы, а «-мя» пел уже речитативом, как будто устал петь и решил песню договорить, дорассказать. Недосказанное!!!

А я в лице Адажио встретилась с бедой. Господь одарил меня хорошим слухом. Преподаватели говорили, что абсолютным. То есть играет знакомый пианист Алеша какую-то свою прелестную импровизацию, а я млею, говорю: «Ля-бемоль-мажор моя любимая тональность». Алеша такой воспитанный, прямо на стульчике вертящемся — кувырк! Мол, ну ниче себе — у тебя что, абсолютный слух? Ну это Алеша понимает, да? Что надо с такими людьми внимательно, потому что если чего не так, то режет в ушах, больно голове делается, тошнит. А ко всему, в силу плохого зрения слух мой еще и острый.

Я, когда в университете училась, в школе практику проходила, и вот пишу что-нибудь на доске, а Женька Дячук шепчет на задней парте:

— Вот интересно, она замужем?

Я спокойно, не поворачиваясь, отвечаю:

— Да.

Все:

— Что «да»?

А я:

— Это я Жене Дячуку отвечаю: да.

Женя Дячук до сих пор меня боится, когда встречает, на другую сторону улицы перебегает. А тут вот плотник. Или столяр. Работает как зверь — пилит, стучит, вырезает, складывает и вопит одну и ту же фразу:

— Ты мне большы ни дзвани-и-и-и и не трать напрасна врем-мя. — Опять пискляво вверху «врем», а «-мя» договорил.

А потом покашляет, покашляет… Ну, думаю, все, устал, помолчит. Ага!

И по новой:

— Ты мне большы не дзвани-и-и-и…

Так целый рабочий день. Он видит, что я не в себе, говорит: мол, а что, хозяйка, ты приболемши? Нет? А что, может, тебе шум мешает печатать на компьютере? Нет? А что? Может, моя мелодия, нет? А то я, когда работаю, очень петь люблю.

Тут вот я киваю жалостно, киваю, да, говорю, мелодия, очень, ну просто сил нет никаких…

И знаете что? Он на следующее утро… Не-е-е-ет, не стал он работать молча — человек так привык, он петь должен. Ему песня строить и жить помогает.

В общем, не отказался он от песни. Он стал ее глушить. Практически наступать ей на горло. Когда ему было совсем невмоготу, он включал циркулярную пилу — где надо и где не надо. И опять пел… И в соревнованиях Ромы Адажиу и циркулярки Рома получил почетное второе место — циркулярка пела гораздо громче! И гораздо нестерпимее.

У меня заныли зубы, ноги стали подкашиваться, уйти было некуда, заглушить участников этого звукового шабаша — Рому и циркулярку — было нечем: дом был совсем новый, и у нас не было еще даже обычного радио.

— Ро-о-о-ома!!! — заорала я, перекрикивая циркулярку. — Нет! Не надо пилу! Лучше пойте сами!

— А-а, понравилось?… — торжествующе сказал он. И, как будто он Иосиф Кобзон прямо и у него сто тысяч песен про любовь, про Малую Землю, про мир, про парней всей земли, спросил: — А чего петь-то?

— Ну, эту вашу… Где не надо больше звонить.

— А-а-а… Можно. Только я ж все слова не знаю, я могу только мелодию.

— Ой, та ладно, пойте что знаете.

Надо отдать ему должное — интонировал он точь-в-точь как и всю неделю до пилы, ни на четверть тона не уходя вниз или вверх. И знаете, мне как-то сразу полегчало… Соскучилась, наверное…

Оставшиеся несколько дней Рома продолжал петь, но меня это нисколько не раздражало. Иногда я даже ему подвывала, на что Адажио сказал:

— Ну ты, Марьянка, какая молодец, замечательная хозяйка — и кормишь вкусно, и кладешь на тарелку помногу, а главное — не кричишь на меня, как те, другие, что я песни пою. Но петь, ты меня извини, не умеешь… Так что помолчи лучше и послушай: «Ты мне большы не дзвани-и-и и ни трать напрасно врем-мя!»

Василика-медвежонок

Пасха у нас здесь, на границе трех государств — Украины, Румынии и Молдовы, а в недавнем прошлом еще и России и Австро-Венгрии, — всегда была главным праздником года.

Все государственные праздники местные коренные жители называли словом «иньтябрские». О ноябрьском революционном празднике, или о майских днях солидарности трудящихся, или о дне рождения комсомола, или еще там говорили: «Та рази ж то святА?» (То есть праздники.) «То ж иньтябрские!»

А вот Пасха — это да. Пасху ждали с трепетом, справляли от души, сохраняя и соблюдая все дедовские обычаи и традиции, сурово, нелицеприятно осуждая советские субботники или городские спортивные соревнования, назначенные на день Пасхи как жалкую альтернативу светлому празднику.

А сейчас-то и подавно. Готовятся задолго и тщательно. Пасха — временной ориентир, надежда, упование, цель и мечта. Начало новой жизни, возрождение.

К Пасхе делают ремонты домов, ставят новые заборы, чтоб красивее и выше, чем у соседей. Выбирают новые наряды и обувь, а дамы — красивые шарфы, платки или косынки. Детям к Пасхе дарят золотые крестики. Из Румынии везут ручной работы огромные пасхальные свечи, все в многоцветных блестках, цветах, потрясающие своей монументальной лепниной. Из Закарпатья везут корзиночки, корзинки, корзины, корзинищи. Дом и двор чистят до идеального блеска. Окна моют все одновременно, а потом бегают друг к другу издали поглядеть, не мутные ли стекла, нет ли разводов, и тихонько за постным скромным ужином ставят соседям оценки за уборку дворов, садов и огородов по пятибалльной системе. К чистому четвергу все уже готово и замирает, потому что здесь чистый четверг длится чуть ли не месяц, а то и два. Потом страстная пятница, и в этот день люди почти совсем не едят, только кормят детей и домашних животных и купают в этот день маленьких девочек, моют им волосы отваром из любыстка. И как будто сама природа уже подготовилась вместе с людьми — небо обычно ясное, не хмурится, деревья, травы в нарядном, но пока еще скромном, нежно-салатовом.

Назад Дальше