— А где же дисплей? — спросил я.
ВипФон сокрушенно цокнул языком.
— Дисплей, к сожалению, накладной. Сейчас есть модели даже с двумя дисплеями — на лбу и на груди, есть варианты на любителей — с использованием интимных мест. А вот я… все-таки одна из первых моделей. Но знаете, у кого я работал первым мобильником? Ни за что не догадаетесь. А?
Я промолчал.
— Сам господин П, — мечтательно сказал ВипФон. — Сам господин П. Невероятная гадина.
Я опять промолчал. Я знал, что представляет собой господин П. Любой, кто смотрит телевизионные новости, знает о нем.
— Секретов его я, к счастью, не знаю, хотя мечтал. Но у него для таких вещей есть обыкновенная японская поделка за восемь тысяч долларов, он меня выгонял, когда по тому мобильнику говорил. Я-то у него шел по графе «представительские расходы» со спецтарифом 60 долларов за секунду. Он пользовался мной для трепа с домашними, обслугой, с цыпочками своими, ну и с прочей мелочью.
Уж с ними он оттягивался, будьте уверены. Видал я хамов, сам хам, но такое встретил впервые. Со всеми, буквально со всеми, кто зависел от него хоть самую малость, и с теми, кто от него вроде бы даже и не зависел, но сам не мог причинить ему никакого вреда, он разговаривал только матом, и поверьте слову, это был самый грязный, самый скабрезный и оскорбительный мат, который я только слышал — а ведь мне все это приходилось передавать.
Меня он звал Мипистопель, ну, вроде как юмористическая копия Сатаны — лицо у меня такое. Деньги платил очень хорошие, а за человека не принимал, я для него был вещь, телефон и только. Он меня бил.
В поисках сочувствия ВипФон обдал меня пронзительным страданием взгляда. И кивнул головой:
— Бил! С размаху, в морду. Бил, если абонент находился вне зоны действия сети, бил, если ему скажут что-нибудь неприятное, если в ответ на его мат ему не станут вылизывать задницу. Бил, если в моей памяти не оказывалось нужного телефона… А иногда просто так бил, для самочувствия, и всегда почему-то в морду. Пару раз, знаете ли, даже выбивал зубы, но в таких случаях отдавал меня своему личному стоматологу (единственный человек, который обращался со мной прилично, правда, садист) — он не мог себе позволить щербатый мобильник. Гримера из МХАТа переманил, чтоб фингалы мои закрашивал.
Он жалобно замотал головой, это было так смешно при его морде.
— Я бы вообще к этому всему и привык бы, деньги этот гадина платил очень хорошие, но вот что непереносимо — всегда быть при нем. Вы не представляете, что это такое. Всякие там якобы деловые переговоры, бизнес-ланчи, яхты, пьянки, этот дурацкий гольф, который он ненавидел почти так же, как я, — все это можно перенести, но вот ночь… Я, человек тонко чувствующий, можно сказать — нерв обнаженный по всему телу, и вот унижен отсутствием собственного угла, и даже не угла, а просто ночного лежбища, хоть какого! Обязательно чтобы при нем! Вот мы с вами сейчас одни в поезде, через несколько часов разбежимся, я вам сокровенно сейчас признаюсь: настал момент, когда я пришел к единственно правильному решению — убить господина П. Зарезать эту сволочь, удавить, отравить ядом! Вы против?
Я промолчал. Я просто подумал, что не встречал в новостях сообщения о смерти этого господина.
— Я, например, только «за». Таким не место в нашей жизни! Я даже план составил, очень хитроумный, из таких, что Агате Кристи ни за что б не додуматься… И в тот самый момент, когда все уже было готово, когда… В тот самый момент он взял да и выкинул меня. Представляете? А я уже и розеточку подготовил, а он говорит своим: «Этого — вон». И выкинули. Представляете, какой гадина?
Я промолчал.
— Ну узнал я потом, что да почему. У нас ведь прогресс не стоит на месте, особенно в смысле мобильной связи, я просто устарел, появились новые, продвинутые модели. Я, конечно, все понимаю, но вот так взять и выкинуть…
ВипФон чуть не всплакнул при этих словах. Но потом лукавство прорезалось. Завеселилось во взгляде.
— Ни за что не догадаетесь, кого он на мое место взял! — почти выкрикнул он. — Он жену свою себе своим телефоном сделал! Так ей, гадине, и надо, пусть теперь попробует то, что испытал я.
Я опять промолчал. Иначе мы не можем. Мы, семейные альбомы для богатых (появилась недавно такая мода в рублевских кланах), очень мало имеем возможностей для бесед — нас рассматривают, и то нечасто. А насчет разговоров всяких, так это просто запрещается, даже по контракту. Потому молчаливы.
СКРИПАЧПосвящается доктору И.С.Дулькину.
— Тут вот какая штука, — сказал скрипач. — Я не чувствую музыки.
Соломон Иосифович внимательно и устало посмотрел скрипачу в глаза. Он не сказал, что вообще-то он не психоаналитик, а специалист по лечению внутренних органов, расположенных в брюшной полости, но это и не нужно было, скрипач и так знал. Уже давно, с тех пор, как Соломон Иосифович, обычный врач обычной московской больницы бомжового типа, случайно спас скрипачу жизнь, он стал его личным домашним доктором, хотя на дом не приходил. С тех самых пор только ему скрипач и доверял. Соломон Иосифович был очень хороший врач, хотя, повторимся, как бы обыкновенный, и его главное достоинство заключалось в том, что он всегда стремился вылечить пациента, любой ценой от любой болезни. Чурался разве что онкологии. С онкологией у скрипача пока все было в порядке, а остальные болячки он нес только ему. Слышал стороной, что за консультации Соломон Иосифович сейчас берет хорошие деньги, но давать стеснялся, платил подарками, своими дисками и хорошим коньяком. Как-то попытался деньгами, но Соломон Иосифович его высмеял.
— Что с мочой? — спросил Соломон Иосифович.
— Последний анализ в норме. Но вы меня не поняли, это я виноват. Это не сейчас случилось. Это у меня всегда так было, что я не чувствую музыки, просто я вам об этом не говорил, не считал болезнью. А сейчас подумал: может, это болезнь?
Соломон Иосифович удивился. Вообще-то он считал, что врачу не положено удивляться. Точнее, удивляться-то можно, только показывать, что ты удивлен, не следует. Следует устало и внимательно посмотреть пациенту в глаза и сделать вид, что с подобным анамнезом ты знаком и знаешь, что по этому поводу делать. Но тут он не только удивился, но по оплошности даже и проявил удивление.
Он сказал:
— Сережа, ты что? Ты хоть понимаешь, что ты не можешь не чувствовать музыки. Ты входишь в тройку лучших скрипачей планеты, ты композитор, ты создаешь такие вещи, от которых люди рыдают, ты собираешь залы, каких поп-звезды не собирают, ты легенда, ты создаешь вечное… и вдруг говоришь, что не чувствуешь музыки. Как это может быть?
Тут же, впрочем, опомнился, собрал себя в кучку и продолжил, добавив повелительности в голос:
— Рассказывай.
Скрипач вздохнул и на секунду закрыл глаза.
— С самого начала, когда я еще был вундеркиндом, я не чувствовал музыки. Нет, я не скажу, меня никто не заставлял, мне она очень нравится, и эта скрипка с ее возможностями, и особенно нравится, что я умею играть на ней и сочинять композиции как никто. Ну, как бы человек, который хотел достичь вершины и достиг, и даже не достиг, а просто родился на той вершине… Они рыдают от моей музыки, а для меня это просто… как будто бы я что-то напеваю себе под нос, размешивая чай ложкой. Я ничего особенного при этом не чувствую. Вот они вскочили со своих кресел, от эмоций задохнулись, а потом в ладоши захлопали, на сцену полезли, в слезы ударились… И, конечно, это приятно, только я не понимаю почему. Я-то сам ничего не чувствую!
При этом он вспомнил духоту черного зала, жар юпитеров, нацеленных на него, скрипку, от которой болит рука, смычок, у которого оторвалась одна нитка и болтается, болтается, как сумасшедшая, по своим физическим законам — маятник на конце маятника, дуру-пианистку вспомнил с шеей толстой, как у хряка, и насморк, который надо скрывать, но сопли-то вытекут, если вовремя не сделать носом всхрип неприличный… а те, которые в зале, собрались на самых задних местах, чтобы скрипку слышать, а не его насморк, а потом, после аплодисментов, в туалете, у писсуаров, восхищение свое выражать будут: непревзойден, гений, каких еще не рождалось.
А он напевал просто.
— Мне надо подумать, — сказал Соломон Иосифович. — Случай сложный. Ты зря молчал.
На следующий день они встретились, и первым делом Соломон Иосифович спросил:
— Как моча?
Скрипач хукнул.
— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я подумал. У меня есть друзья, парочка просто замечательных психиатров…
— Нет, — сказал скрипач, — только вы! Мне нужно чувствовать музыку, а что они в этом понимают.
— Но я не чувствую музыку!
— Вы чувствуете меня.
— Значит, так, — сказал Соломон Иосифович. — Я и об этом подумал. Есть два варианта. Первый… Черт возьми, как я устал! Выпить хочешь? У меня тут коньяка — магазин открывать можно. Нет? Значит, первый вариант. Я делаю то, что ты просишь. То есть я не знаю, сделаю или нет, но попытаюсь. Мне кажется, это можно. Вся твоя музыка просто накинется на тебя, ты обалдеешь от нее, как я от нее балдею, как весь мир от нее балдеет.
— Вы сможете?!
— Сережа, я попытаюсь, но обещать…
— Вы сможете?!
— Здесь есть маленькое «но». Если я прав, ты больше не сможешь писать такую музыку. Ты — напевающий человек, этого не изменить, я полагаю. Музыка, которая живет внутри тебя и которая так просто вырывается наружу, может жить внутри тебя, только если тебе комфортно, если ей комфортно, если она не задевает тебя, а просто так, нравится, чтобы напевать ее, когда ты размешиваешь свой кофе в джезве.
— Я… растворимый, извините.
— Неважно… Словом, мне кажется, я могу сделать так, чтобы ты чувствовал свою музыку, хотя и не обещаю. Только в этом случае другой такой музыки ты уже не напишешь.
— Да черт с ней! — сказал скрипач. — Мне и того хватит.
— Это первый вариант, — внушительно сказал Соломон Иосифович. — Но есть и второй. Чтобы ты мог выбрать.
И замолчал.
— Ну?
— Я попробую сделать так, чтобы ты создал музыку, которая и тебя унесет на небеса. Я прикинул, вроде получится, но вероятность небольшая. Медицина, знаешь ли, умеет очень немного гитик.
— Вы так с сомнением говорите. Здесь есть какое-то «но»?
Теперь хукнул сам Соломон Иосифович, маленький, бледненький, просто прозрачный от очередной порции лечебного голодания, с глазами усталыми, словно бы с Креста.
— Я не знаю, какие «но». Но какие-то должны быть обязательно. Может, тебе просто не захочется напевать ту музыку, которая сегодня зажигает весь мир. Может, нет: ведь «чижика-то пыжика» мы напеваем…
— Я чижиков-пыжиков не пишу! — возмутился скрипач.
Соломон Иосифович заскрипел, изображая доброжелательное посмеивание.
— Выбор перед тобой, Сережа. Или-или.
— Я могу подумать?
— Конечно.
— Тогда второе, — сказал скрипач.
Соломон Иосифович был врач от Бога. Может быть, он даже и верил в Бога, нам про это ничего не известно. Известно только, что он был очень хороший врач. Известно также, что несколько был привержен Соломон Иосифович тайнам нетрадиционной восточной медицины и даже, говорят, неплохо прирабатывал на тех тайнах: после утреннего обхода всегда к его кабинету стояла очередь, и в очереди той замечались люди не из простых. Мы не знаем, может, просто из зависти люди так говорят. А может, так и на самом деле было. Однако когда речь шла о лечении больного, Соломон Иосифович именно что его лечил — и предпочитал самыми традиционными способами.
Он считал, что медицина за тысячи лет, а особенно за последние несколько декад, кое к чему пришла. Что лекарства, которые продаются в аптеках, пусть даже и не дешевые, все-таки кое-что могут, а вот если в комплексе, так это и совсем хорошо. Он прямо-таки колдун был, выискивал сочетания различных медикаментов, поэмы из лекарств составлял, больные едва не выли, когда он их пичкал, но потом как-то так получалось, что они уже и не больные вовсе.
Посидел Соломон Иосифович в кабинетике своем тесном, поколдовал над бумажкой, потом телефончик поднял и позвонил скрипачу домой: приходи, мол.
Тот примчался.
— Это не поэма медикаментозная, — заявил он скрипачу с ходу, — это соната бетховенская, судьба стучится в дверь, это мое лучшее произведение… но придется помучиться. Я бы предпочел, чтобы ты у меня полежал.
— Нет, — сказал скрипач, — это уж слишком.
— Ты хочешь почувствовать музыку? Когда я говорю «я бы предпочел», это значит, ты должен лечь.
— Но… это же не болезнь, это же просто какой-то дефицит в моем организме.
— Дефицит в организме — это и есть болезнь, канифоль свою скрипку! И ложись. Прямо сейчас.
— Но…
— Прямо сейчас! Причем придется и заплатить. У тебя денег-то сколько?
Никакой усталости не было в глазах доктора. Они сверкали. Причем сверкали нехорошо.
Оба двухместных бокса, которыми распоряжался Соломон Иосифович, были, к сожалению, в тот момент заняты, так что скрипачу пришлось ложиться на высокую неудобную кровать в шестиместной палате с весьма разношерстной публикой. Особенно развлекал сосед, мужчина настолько толстый, что лежа на животе (а он лежал почему-то только на животе), он не доставал головой до подушки, а на подушке у него всегда валялась какая-нибудь книжка, и не поймешь, то ли спит он, то ли читает, а во сне вдобавок он имел обыкновение громко разговаривать, причем злобно. Для разнообразия иногда храпел — громко и тоже злобно.
Но скрипачу было не до соседа. Бетховенская соната Соломона Иосифовича обернулась для него гестаповской пыткой, он уж и пожалел, да отступать постыдился. По 10–13 часов в день он лежал под капельницей. Время от времени к нему приходила сестра и ложками впихивала таблетки. В коротких промежутках между капельницами его заставляли поворачиваться на живот и вкалывали в зад целую кучу ампул, а еще мучили внутривенными.
И сто раз на день подлетал Соломон Иосифович. Все время что-то выстукивал, высматривал, живот мял (хотя при чем тут живот, когда речь о музыке), а когда дежурил, даже ночью прискакивал. В общем, старался изо всех сил.
Лекарства действовали. То бессонница нападала, то сон кромешный, то вдруг жор, да такой, как будто бы от голода пропадаешь, а то вдруг что-то вроде вознесений на небеса.
Больные смотрели на него с интересом и подозрением, спросили как-то: «С чем лежишь?» Скрипач сказал: «Нервное». Посмотрели с сомнением, заподозрили, кажется, алкоголизм, но отстали, вернулись к своим кроссвордам, детективам и телевизору — вот телевизор скрипача донимал. Самый молодой принес в палату телик и смотрел там только про спорт и рыбалку.
А потом однажды лопнуло что-то у скрипача в голове. Типа — дзы-ын-нь! Скрипач испугался и тут же позвал Иосифовича.
Тот почему-то опять помял ему живот, наверное, по привычке. Потом сказал:
— Завтра — на выписку. Нечего тебе здесь больше делать. Если не помог, значит, и не помог. Извини.
Выписка, как и во всех бомжовых больницах, осуществлялась примерно в 12 часов дня, а лопнуло у скрипача накануне вечером. Музыка веером летала в его голове, самая разная, но пронзающая насквозь, скрипач плакал, что не сможет эту музыку запомнить, да и невозможно было ее запомнить, он попытался было убежать из больницы, но дверь на этаже была уже заперта. Больные пожалели его, видят, человек мучается, спросили: «Хочешь выпить?», но скрипач в ужасе замахал руками, и от него снова отстали, перестав уважать вконец.
Завтрашнего дня еле дождался. Даже выписку об истории болезни не стал брать, помчался, переполненный музыкой, к своей скрипке. Прибежал, схватил, он даже не успевал переводить в ноты, сразу магнитофончик включил, стал играть — душу переворачивало.
Единственное — это сил требовало. Это скрипачу было не очень привычно, надо было превозмогать. Но он кричал себе: «Ай да Пушкин, ай да сукин сын!» — и это помогало, он такое вытворял на своей скрипке, что сам себе удивлялся.
Дальше — больше. Он подумал: «А почему скрипка, почему бы и не оркестр? Почему бы не симфония?»
Отложил инструмент и стал по памяти в нотную бумагу записывать свою музыку — и страдание, и радость, и гордость, и черт знает что еще в его сердце творилось, какая там скрипка, вот она, музыка, ради этого можно сойти с ума!
Утром прибежал в больницу, но Соломон Иосифович уже ушел. Тогда он позвонил ему домой, разбудил и примчался к нему. Встретила жена, уходящая на работу, встретила неприветливо, потому что Соломону Иосифовичу надо выспаться, но тот сам встал, рукой поманил его, жене сказал: «Иди, милая», а самого пригласил на кухню и спрашивает: «Ну как?»
— Слушайте! — сказал скрипач гордо, приладил скрипку к плечу, воздел смычок и запел струнами.
Это была не музыка, а черт знает что. Это была зубная боль и несварение ушных полостей. Соломон Иосифович наконец не выдержал и сказал:
— Стоп.
— Что? — спросил скрипач.
— М-м-мэх, — ответил Соломон Иосифович. — Как-то немузыкально. Даже очень немузыкально. Ты меня извини, что-то я не то сделал.
— Да вы даже не представляете, что вы сделали! — возразил скрипач. — Вы просто ничего не понимаете в музыке. Рахманинов отдыхает! А эта ваша «судьба стучится в дверь» — да она там скребется!
И умчался — к специалистам, которые понимают в музыке. Те тоже поморщились, но тайком. Вслух сказали, что очень ново, но…
— Да что вы понимаете?! — вскричал скрипач и умчался на квартиру к своей депрессии.
Он знал, что это настоящая музыка, он видел ее, осязал, она выворачивала ему душу, но постепенно он начинал понимать, что на концерте с этим не выступишь. А напевать уже не хотелось.
Тут позвонил ему покаянно Соломон Иосифович.
— Что я наделал, Сережа! Я отнял тебя у человечества, ни больше, ни меньше. Но, слушай, я придумал, я могу вернуть все назад. Бесплатно. Ты снова будешь…
— Вот уж не надо! — сказал скрипач. — Спасибо, конечно… только что мне до человечества?