Смешные и печальные истории из жизни любителей ружейной охоты и ужения рыбы - Адександр Можаров 2 стр.


Ну, а потом счет злоключениям был потерян. Брат сунул куда-то шомпол и никак не мог его найти. Он кружил по комнате, повторяя:

— Вот только что был в руках. Ну, куда я мог его деть?!

Я порезался лопнувшей отчего-то в руках чашкой, когда мыл посуду Бинт и йод мы искали по всему дому и нашли в нижнем ящике серванта пропавшую еще зимой меховую шапку брата, изъеденную молью до неузнаваемости. В раздражении, увидев, что из его любимой шапки получился дуршлаг, брат с силой швырнул ее в стену Давно уже погнутый гвоздик, на котором в сенях чудом держалась до сих пор вешалка с верхней одеждой, воспринял этот несильный удар, как сигнал к окончанию срока своей службы. Шапки, пальто, куртки-ветровки и дождевики рухнули на ничего не подозревавших выжлецов. С визгом они кинулись искать спасения от набросившейся на них неведомо откуда груды тряпья и опрокинули полное ведро с помоями.

Можно было бы и дальше перечислять все, что вытворяли с нами стекшиеся обстоятельства, но нет большого смысла занимать этим внимание читателя, который без труда может вспомнить еще десяток— другой подобных же казусов, имевших место в его жизни в подобные незадавшиеся дни.

Не спеша, наслаждаясь своими легкомысленными проказами, Злой Гений (возможно, это был не гений, а просто талант, или того хуже — нечто бесталанное) издевался над нами до позднего вечера. В конце концов мы решили покориться судьбе и легли спать пораньше, как вдруг за окном раздался шум, послышались чьи-то голоса, и в двери постучали.

— Кого это несет в такую погоду и пору? — недовольно проворчал брат, накинул на плечи ватник и пошел открывать.

Через минуту голоса звучали уже на лестнице и были полны упреков.

Оказалось, что брат пригласил друзей поохотиться, обещал встретить у перевоза, да забыл. Они мотались под дождем по всем Кадницам, не зная, где находится дом брата, вымокли насквозь, замерзли и, постоянно проклиная его, чертову охоту, мерзкую деревню, гнусный дождь, липкую глину и самих себя, забыли все человеческие слова.

Домашнее тепло, сухая одежда и стопка водки сравнительно быстро привели гостей в благостное расположение духа и вернули в их лексикон некоторые вполне цензурные выражения.

Мы с братом собрали на стол, и проголодавшиеся горемыки азартно накинулись на еду. К нашим соленым валуям, копченому салу, бежевым куриным яйцам вкрутую и крупной картошке в мундире они повыставляли на стол консервированных деликатесов и колбас. Армянский коньяк заносчиво сверкнул звездами, заметив хитроватый прищур самогона в простенькой бутылке. Лук вальяжно разлегся зелеными трубами с серебристым налетом внутри под душистыми веточками томного укропа. Рюмки, стаканы, тарелки и вилки приспособились по краям стола, где нашли место.

— Первый тост — за хозяев! — мотнув головой и выдохнув на сторону, произнес толстый и усатый мужчина, которого все называли Барсиком. Он устремил взгляд на наполненную рюмку, и она, будто по своей воле, направилась к его рту.

Потом были тосты за чудесный дом, за прекрасную деревню, за завтрашнюю охоту, за поэтичный этот дождь за окном и за волшебную глину, из которой предки наши делали горшки и сами обжигали их до звона, не доверяя эту важную процедуру богам.

За чаем нестройное многоголосье сошло на нет, и начались беседы.

Романтически настроенный Владимир Петрович, который провозглашал последний тост, пролистывал со счастливой улыбкой подшивку старых «Нив» и нет-нет зачитывал вслух поразившие его заметки, абзацы или отдельные предложения. Мало, кто слушал его с вниманием, но Владимира Петровича, казалось, нисколько не обескураживало это обстоятельство. Вдруг он прервал чтение, посчитал что-то в уме, прикрыв на несколько мгновений глаза, а затем широко раскрыл их, выражая всем своим видом искреннее удивление.

— А вы знаете, господа хорошие, что сегодня за день? — заговорил он таким голосом, что сразу привлек к себе взгляды всех, кто был в комнате, даже не в меру пьяного Барсика.

— Сегодня день Святого Евпла! — продолжил Владимир Петрович, не дожидаясь ответа на свой вопрос. — Я прочел вот здесь, что это день, когда всякая нечисть творит с людьми беду, когда мертвецы поднимаются из могил, когда видят белого коня. Прибавил тринадцать (тринадцать!!!) дней и получил сегодняшнее число — 24 августа!

Все собрание живо откликнулось на эту новость предположениями о том, почему они так блуждали сегодня, мы с братом тоже принялись списывать все сегодняшние злоключения на святого Евпла, один за другим посыпались рассказы о домовых, кладбищах и параллельных мирах. Каждый стремился удивить компанию необычным случаем, происшедшим с ним — «еще до свадьбы это было», «это еще до того, как мы с тестем-упокойником в вытрезвитель попали», «Брежнева как раз похоронили». Снова в доме воцарился шум, но когда заговорил брат, все вдруг примолкли.

— Весной как-то, на рыбалке. Лед только по краям на Кудьме, в центре-то полынья. Пасмурно было, тихо-тихо. Просверлил лунку, мормышку опустил, закурил. Снежок реденький падает на темную воду и пропадает в ней. На всей земле, кажется, покой и тишина. Брат на минуту прервался, прикуривая раздавленную уже пальцами папиросу.

— Минут десять так сижу. Не клюет. Докурил папироску и в воду стрельнул ее, подальше. А она — шлеп, упала на лед у самого края, где он прозрачный совсем и поблескивает. И такое у меня желание появилось спихнуть эту папироску в воду, что сил никаких нет. Посижу-посижу, гляну на нее, по душе как кошка проскребет.

Брат сладко затянулся и выпустил дым ноздрями. Гости слушали.

— Прошло еще время. Никак не успокоюсь. Посмотрел на нее. Дай, думаю, снежком собью в воду. Стал бросать. Какая уж тут рыбалка! Бросаю снежки, как маленький, да никак не попаду. А до нее метров-то шесть-семь. Вот так стрелок, думаю! Приметился, размахнулся аккуратно, а папироска моя стала вдруг подниматься вверх вместе со льдом. Я, как был с поднятой рукой, так и застыл. Смотрю, ломается кромка льда какой-то нечеловеческой силой, крошатся, осыпаются льдинки, а из-под них поднимается подводная лодка!

Черная, гладкая вся от воды и такая громадная, что волосы у меня на голове встали дыбом под шапкой. А она медленно так поднимается. Откуда на Кудьме подлодка? Неужели атомную с Сормова перегоняли на юг, а она по ошибке в Кудьму заплыла? Да это невозможно! Бред какой-то! Чувствую страстное желание бежать, а сам не могу даже шевельнуться, не то что встать. И какое-то удивительное ощущение любопытства: все равно конец один, ну и будь, что будет, а я досмотрю этот спектакль до последней сцены!

Гости закачали головами, сопереживая. Ждут, что дальше будет. А брат как-то странно усмехнулся и быстро закончил:

— Представляете, бревно оказалось. Громадное бревно! С Волги заплыло в Кудьму и подо льдом кралось ко мне, чтобы до смерти напугать. Они часто сюда заплывают, их местные вылавливают по весне на дрова.

Тема страха оказалась самой увлекательной, но теперь все старались не рассказать, а послушать, поэтому после каждого короткого рассказа наступала долгая пауза.

— Был у меня случай, когда я тоже напугался на всю свою жизнь, — печально вдруг заговорил Владимир Петрович.

Его романтическое настроение улетучилось куда-то. Глубокие складки обозначились на лице, от носа к губам, и к вискам побежали от глаз узорные морщинки.

— После войны уже лет шесть — семь прошло. В войну-то я совсем пацаненком был. Голодные были годы, и мы приноровились бить голубей на кладбище, где сейчас парк Кулибина. У нас там место было пустынное, костер разводили, ощипывали их и пекли. Так мы привыкли к этой охоте с дружками! По осени особенно голуби жирные. А вкус! — Владимир Петрович зажмурился и закачался из стороны в сторону.

Он так это произнес, что у меня, никогда не пробовавшего печеных осенних голубей, слюна побежала, как у павловской собачки, откуда-то из-под языка, заполнила рот и заставила сглотнуть себя.

— Так вот, били мы понемногу этих голубей из рогаток. Крепкие были рогатки, качественные. Из противогазной резины, из сыромятной кожи, из дубовой рогульки. И стреляли мы страшными пулями: кололи на маленькие острые кусочки тонкостенные чугунки. На кладбище было немного голубей, но нам хватало. Никто не знал про наш промысел. А в тот раз, о котором речь, забрались мы с приятелем на чердак старого барака, что был недалеко от элеватора. У Оки, у Казанского вокзала. Забрались, а там голубей — прорва! Мы и взялись их бить. Дорвались, что называется. Перья, пух летит! Голуби, как сумасшедшие, носятся туда-сюда, а не улетают. Остановились мы, когда на меньше полусотни ухлопали.

Смотрим, а они кругом по полу окровавленные валяются. Даже жутко стало. А что с такой прорвой делать? Нашли на элеваторе мешок, сложили в него голубей и поволокли домой. Кого ни встретим, всем хвастаем своей добычей. Кто завидовал, кто плечами пожимал. Мать тогда не работала. Сестрой была беременна. Мы радостные мешок этот перед ней открываем, а она вдруг побелела вся и спросить что-то хочет, а не может. Мы перепугались, не поймем в чем дело. Наконец спрашивает нас, не показывали ли мы кому этих голубей. Мы уже чуем неладное, врем, что нет, не показывали никому, сразу домой. Она слегка успокоилась, и говорит, что, как стемнеет, нужно выбросить мешок с ними на помойку. Зачем?!! А затем, говорит, что голубь — это символ мира, а мы, дураки неразумные, целый мешок этих символов набили. Вам-то несмышленым, может, ничего и не будет, а ну, как отца из-за вашей глупости врагом признают да посадят!

Барсик засмеялся в голос, а другие снисходительно заулыбались.

— Да, сейчас над этим только посмеяться можно, — продолжал между тем Владимир Петрович, печально глядя на Барсика. — И над страхом ее, и над словами. А тогда я испугался. Донесет кто-нибудь, думаю, ведь скольким показали! На всю жизнь испугался я тогда и людей, и какого-то неведомого праведника, который решает, как расценить твои поступки, что считать полезным для нашего народа, а что вредным. Испугался его неведомой силы, от которой нет спасенья, которая раздавит тебя, не дав ни оправдаться, ни исправить ошибку. Так испугался, что до сей поры, когда надо бы решиться на поступок, я начинаю думать, а правильно ли буду понят, не найдут ли в моих действиях и словах попытку расправиться с каким-то очень важным для всех нас символом. И я не говорю, и не действую.

Владимир Петрович произнес последние слова так, будто признал наконец вину, которую долго скрывал от суда, и замолчал, насупив брови.

— Голубей-то выкинули? — поинтересовался Барсик, подмигивая с улыбочкой брату, но ему никто не ответил и никто не засмеялся.

Спать легли на матрацах, постеленных на полу. Одну свободную койку предложили Владимиру Петровичу, и он быстро уснул.

Представьте себе, на другой день не было дождя! Встало солнце, и лучи его не только касались листвы, но и высушили землю так, что даже воспоминания о вчерашнем ливне не осталось. И была охота на уток, и было новое застолье, и были новые разговоры…

СКВОРЦЫ ПРИЛЕТЕЛИ

онечно же я назвал его Бест, что в переводе с английского означает «лучший». Но кто из охотников зовет свою собаку полным именем? И Бест стал Бесом. Шустрый и агрессивный, как все молодые ягдтерьеры, он достался мне случайно. Жена знакомого охотника поставила мужу условие: или она и будущий ребенок, или эта четвертая после двух лаек и спаниеля собака в их двухкомнатной городской квартире. Он выбрал жену из-за будущего ребенка, а полугодовалого щенка предложил мне.

В день открытия, задержавшегося на неделю из-за жары, дом был наполнен радостными возгласами, скулежом собак, предчувствовавших веселье, топотом болотных сапог и трубными звуками, которые нет-нет кто-то выдувал в стволы, подражая охотничьему рогу.

— Собак перед охотой не кормить!

— В стаю!

Разговоры и смех вспыхивали и погасали.

Потом весь день мы бродили по болотам и гривам, поросшим молодым сосняком, стреляли дичь и черпали болотными сапогами вонючую илистую жижу. Собаки работали азартно, поднимая из камышовых крепей то куропаток, то болотных курочек, то уток. За подбитым чирком Бес плавал с наслаждением. Бросался по выстрелу и прыгал в воду, стараясь первым добраться до дичи, разбросавшей перья среди нефритовых листьев-блинов и белоснежных цветов кувшинок.

Домой мы возвращались измотанные, в полной темноте, узнавая дорогу по очертаниям кустов. Бесшумные совы кружили над нашими головами, закрывая собой на мгновение звезды. Стрекотали сверчки.

В наступившие за открытием дни покоя дом опустел.

Жаркий поначалу август вдруг пролился дождем и уж не смог остановиться. Казалось, что моросящая эта тоска никогда не кончится теперь. По черным дощатым заборам темнел хмель мокрой листвой, среди которой светились неоновым светом его нежные шишечки. Птицы молчали.

— Тишшшшшина, тишшшшшина, — нашептывал дождь.

— Слууууушай! Слууууушай! — изредка нарушал эту тишину, доносившийся с Волги, жалобный плач нефтеналивных барж-самоходок.

Выгуляв с утра собак, я затапливал голландку с белой потрескавшейся штукатуркой и читал, сидя в кресле около нее, репортажи с полей сражений Балканской войны в старых журналах «Нива». В них было много фотографий и цветных репродукций с картин не известных мне авторов. С прожелтевших страниц на меня смотрели одухотворенные лица солдат и генералов, артистов и писателей, художников и политических деятелей величайшей в мире страны — моей родины. Но мне казалось, что это вовсе не моя страна, а совсем другая, незнакомая, которая где-то есть и сейчас. В нее только нельзя попасть.

Завтракали мы почти всегда творогом из марли, с которой капали мутные белые капли в голубую мисочку с облупившейся по краям эмалью. Я снимал с отстоявшегося молока сливки и мешал их с творогом. Бес вылизывал свою плошку до блеска, вымазывая при этом себе все «жало», как брат называл его вытянутую темношерстую мордашку.

Порой ветер разгонял мрачные тучи, и небо становилось однообразно серым. В такие часы из окон комнаты было отчетливо видно кладбище старых барж и колесных пароходов в затоне, на той стороне Волги. Белые пятна «Ракет» и «Метеоров» беззвучно и размеренно, как спутники на ночном небе, двигались по сизой полосе реки и приставали к невидимой пристани в заливных лугах. Пристань пряталась за яблоневыми деревьями. Когда-то какой-то купец засадил заливные луга яблонями. Говорят, он сделал на своих яблоках капитал. Но все это было в той, другой России, в которую нельзя попасть. Сад давно выродился, но продолжает плодоносить. Иногда, бродя по лугам и стреляя шустрых дупелей и бекасов, мы рвем желтые с красным бочком яблоки и жуем их нестерпимо терпкую и горько-сладкую мякоть.

В дни покоя, когда охоту в лугах закрывали, многие уезжали на несколько дней в город, и Кадницы словно вымирали. Своенравный кот Васька, который, как говорил брат, имел общий налет четырнадцать этажей (в городе дважды прыгал с седьмого этажа за птичкой), собирал у нас в саду всех временно брошенных хозяевами кошек и котов, дрался с котами и добродушно позволял пугливым кошечкам полакомиться из его миски.

Бояр тосковал по хозяину. Когда брат уезжал, он молча лежал на полу в широких сенях, положив печальную морду на лапы, и ждал, когда на улице прошумит машина. Тогда он вскакивал, бежал к окну и пристально всматривался. Потом снова укладывался и снова ждал.

Васька обожал Бояра и часто сворачивался в клубок подле него. Тоска, видимо, передавалась и ему. Он становился вялым и безразличным к котам и кошечкам. Он лежал на левом боку, лизал левую, ближайшую к языку лапу и, помня кошачью обязанность умываться, протирал пару раз свою толстую усатую физиономию нелизанной правой.

Молодой Туман скучал от безделья и отсутствия общения. Он забирался в загон к рыхлым мокрым курам, раскидывал лапами землю и с любопытством наблюдал, как они бежали к нему со всех ног и отыскивали в нарытом червячков. Когда куры разбредались, он снова раскидывал землю и ложился, поглядывая на собирающихся вокруг него квочек. Пестрый, с золотом петух ревновал к нему своих подруг страшно, но вступить в открытый бой не решался. Он подкрадывался всякий раз сзади, клевал исподтишка Тумана в хвост или ногу и опрометью бежал прочь. Пес взвивался ракетой, но петух успевал скрыться.

Под досками пола в предбаннике сделал из сухих листьев зимнее гнездо еж. Я услышал его недовольное фырканье, когда решил натопить нашу приземистую баньку и свалил у входа охапку дров. Все лето еж забирался по вечерам на открытую веранду, где мы курили и считали бессчетные звезды. Он не спеша обнюхивал собачьи миски, а потом ел из них. Еж чавкал и похрюкивал, не обращая внимания ни на нас, ни на собак, которым запретили его трогать. Выжлецы лежали у нас в ногах и молча поглядывали на бесстрашного колючего нахлебника. Беса приходилось брать на руки, и с силой держать. Он не сводил горящих зеленым глаз с незваного гостя, готовый в любую секунду кинуться и разорвать его в клочья.

Повечерив, еж отправлялся восвояси, но часто запутывался в разложенной для просушки сетке зыбки, и по утрам его приходилось с трудом выпутывать. Теперь он ворчал и фыркал на каждый мой шаг в предбаннике, а я представлял его недовольную физиономию при этом и улыбался.

Вечером, когда я вышел из бани легкий, как воздух, во всем чистом, холодное черное небо объяло мои ослабевшие разом члены и не пускало домой, заставляя стоять под мелко моросящей влагой и вдыхать эту сладкую черноту полной грудью.

Дед Саня пришел посмотреть какой-то фильм из какого-то сериала. Он принес бутылку коричневого самогона и спелые маленькие груши. Я собрал на стол то, что было в это время года всегда под рукой: огромные рыжие помидоры и маленькие огурчики с каплями дождя на крепких боках, вареные яйца и горячую, рассыпающуюся в толстой фаянсовой тарелке картошку, уху из холодильника и оттуда же утку, запеченную с шампиньонами. Мы так и не включали телевизор. Дед Саня, сморщившись, как от боли, макал чеснок в крупную серую соль и закусывал им маленькие стаканчики самогона, который он называл «чистогоном».

— Убей Бог, завтра ни-ни! Как ничего и не было! — возбужденно и, как всегда, не слишком понятно тараторил дед, широко раскрыв маленькие глазки. — На калгане, потому и полезно для здоровья души. Разрази гром! Когда, кто знакомые. Себе-то я поострее делаю, на махре. Себе-то.

Назад Дальше