Промельк Беллы.Фрагменты книги - Борис Мессерер 13 стр.


О Дорере мне хочется сказать много хороших слов. У него была романтическая внешность. Длинные, пушистые ресницы, отчего взгляд казался девичьим, и выражение этого взгляда было кротким и доверчивым. Он был довольно высокого роста, худощав и строен. Немного хромал, одна нога была одета в специальный ортопедический башмак — последствие полиомелита, который он перенес во время блокады. Валера был неимоверно влюбчив и влюблялся по нескольку раз в день, как правило, оставляя свои романы незавершенными. Но вот это пребывание во влюбленном состоянии было самой характерной его чертой.

Мастерская его была настоящим чудом, особенно в восприятии молодых художников-москвичей. Для того чтобы попасть в эту чудо-мастерскую, надо было войти в тот самый подъезд, который когда-то вел в легендарную «Бродячую собаку», далее — подняться без лифта на шестой этаж и правильно выбрать звонок из бесчисленного множества похожих. Квартира была коммунальная. В огромной комнате, принадлежавшей Дореру, вдоль стены поднималась лестница, ведущая на антресоль, с которой через окно можно было проникнуть на крышу здания, чтобы полюбоваться замечательными старинными трубами и оригинальными дымоходами, к тому же расположенными так, что городской пейзаж открывался в разные стороны и все возникающие при этом точки обзора были прекрасно видны.

В то время Дорер был чрезвычайно популярен как театральный художник. Каждые пять минут раздавался телефонный звонок, и какой-то, порой неведомый, режиссер предлагал совместную работу над новым спектаклем.

Сам дом Валеры, сама его мастерская были притягательны. Возможность выпить рюмку водки с маэстро тоже много значила, и друзья Валеры, и звонившие режиссеры это прекрасно знали и пользовались этим. Такое обилие друзей и приглашений по работе многое путало в голове Валеры. Возможность остаться одному или хотя бы отказаться от встреч была нереальна. Это заставляло его работать на износ, зачастую повторяя самого себя. У Валеры никогда не было денег. Виной тому был, конечно, и его характер, и те чрезвычайно низкие расценки, которые существовали в то время в театрах за труд художника-постановщика. Не имея денег, он ухитрялся вести широкий образ жизни, проводя время в артистических компаниях или в ресторанах и забегаловках.

Я всегда находил в работах Дорера для театра некую изюминку, присущую ему одному, что делало эти работы самобытными и оригинальными и всегда узнаваемыми по авторскому почерку. Но в те редчайшие минуты, когда мы с ним все-таки оставались одни, Валера открывал огромный сундук, который стоял при входе в мастерскую, извлекал оттуда массу каких-то вещей и предметов, пока не докапывался до самого дна и не доставал очень маленькие написанные маслом холстики, снятые с подрамников, с изображением городских пейзажей Ленинграда. Я ими восхищался и очень хвалил — мне были близки эти импрессионистические порывы и близка по духу идея художественной независимости от театра.

Валера жил в мастерской вместе со своей женой Викой и собакой. Вика была актриса и должна была бы знать нравы театрально-богемной среды, но она была женщиной сурового характера и старалась держать Валеру в некой узде. Да, наверное, с Валерой и нельзя было иначе, но из этого ничего не выходило. Собака была замечательная, имела свой характер, и, когда Валера указывал ей на кого-то из гостей и говорил: «Это — режиссер», она начинала угрожающе рычать и безумно лаять. Эта фраза была равнозначна команде «Фас!». Но в итоге все обходилось благополучно, и гости продолжали предаваться питейным утехам.

Сам Валера пил много и быстро пьянел. И моей всегдашней заботой было следить за ним и приводить домой, где меня всегда ждал неприятный разговор с Викой, как будто я был инициатором его пьянства, а не скромным заступником.


Возвращаясь к вечерам в нашем гостиничном номере, я вспоминаю и других моих друзей, которые находились тогда рядом.

Это, конечно, Евгений Рейн — неотъемлемая часть Ленинграда, ближайший друг Иосифа Бродского, человек блестящего остроумия и эрудиции, знающий буквально все и вся (правда, в те годы существовала фраза: «Рейн знает все, но не точно!»).

Рейн общался с Бродским больше всех и даже во времена железного занавеса переписывался с ним. Рейн — прекрасный поэт, один из лучших представителей так называемой ленинградской поэтической школы. Он был старше Иосифа. В нашем кругу у Рейна было шутливое прозвище «учитель Бродского», потому что в одном из интервью Иосиф сказал, что он учился у Рейна.


В нашем «Охотничьем» номере бывал Роман Каплан. Он был известен тем, что, работая экскурсоводом в Эрмитаже, однажды водил по залам знаменитого американского дирижера, пианиста и композитора Леонарда Бернстайна. Бернстайн был не только великим музыкантом, исполнявшим классику, но и страстным пропагандистом авангардных идей в музыке, автором мюзикла «Вестсайдская история». Во время одного из своих выступлений в Московской консерватории он сыграл «Рапсодию в стиле блюз» Джоржа Гершвина, которая «не рекомендовалась» к исполнению в СССР, а после аплодисментов, к великому восторгу публики, повторил ее еще раз «на бис». Я был на этом выступлении и хорошо помню настроение того вечера. На следующий день вышла газета «Советская культура» со статьей, озаглавленной так: «Хорошо, но не все, мистер Бернстайн!». В статье хвалили его исполнительское мастерство, но ругали за проявленное своеволие.

Конечно, во время экскурсии, кроме рассказа о картинах, Каплан говорил с Бернстайном и о политике. Они расстались друзьями, и Бернстайн подарил Роману какой-то особенный сувенирный американский серебряный доллар, который Роман потом носил на шее на специальной бархотке и доверительно показывал друзьям.

Роман был близким другом Иосифа Бродского, а в дальнейшем и моим другом. Судьба готовила Роману на его жизненном пути замечательные приключения, и в результате он стал хозяином нью-йоркского русского ресторана «Самовар» и продолжал сотрудничать с Бродским в качестве партнера. (Бродский, как и Барышников, вкладывал деньги в этот ресторан.)


Среди наших гостей в «Европейской» были известные кинорежиссеры Владимир Венгеров, приходивший с женой-красавицей Галей, Илья Авербах, удивительно тонкий и обаятельный человек, у которого все фильмы с трудом преодолевали цензуру и который мучительно продирался через периодически наступавшее безденежье. Он был так очарователен и мил, что все его трудности казались нереальными. С ним бывала его жена, замечательная, всегда для меня загадочная Наталия Рязанцева. Приходили художники: Миша Беломлинский со своей женой Викой, тогда тоже красавицей, тем не менее писавшей очень толстые романы, которые мы не в силах были прочесть; Гарик Ковенчук — известная питерская личность, большой, веселый человек; Глеб Богомолов — художник-авангардист, отец Александра Невзорова, исповедовавший совершенно иные взгляды в искусстве, чем его сын. Кроме того, нашими гостями были актрисы и балерины ленинградских театров. Все наслаждались пребыванием в дружеской обстановке, где можно было заказать в номер все что угодно. И проводить время как угодно. Выпивку мы сервировали на подносах, которые ставили на пол, и потягивали вино, лежа на шкурах и куря сигары.

В то аскетичное время люди не были избалованы роскошью и свободой поведения. И в дальнейшем я много раз слышал от ленинградцев восторженные отзывы об этих вечеринках, этих «эдемских вечерах», и могу говорить о сильном резонансе, который эти встречи оставили в Питере. Читателю следует помнить о мрачном времени, которое я описываю, чтобы яснее понять, почему наш приезд и образ жизни будоражили людей.

Вспоминая это время, Евгений Рейн через годы напишет:


Борису Мессереру

С вершины чердака такая даль,
Все то, что прожили,
Фасады и проспекты Петербурга.
В просторном номере уютный кавардак,
Вино, и хлеб, и дым,
Все молоды и живы.
Календарей осенняя листва так опадает…

Пришло время отъезда, время прощания с друзьями. Мы претерпели тяжелую погрузку нашего сложного багажа и, провожаемые Толей Найманом, отправились в Москву. Ехали благополучно, хотя, следует заметить, к концу путешествия заметно устали. Левину машину вели по очереди. В сорока километрах от Москвы Лева был за рулем, а я сидел рядом. Внезапно мы увидели на шоссе впереди нас, «крупным планом», фары какой-то огромной машины. Лева сделал интуитивное движение рулем вправо, и мы ощутили страшный встречный удар, который пришелся по второй дверце со стороны водителя. Наша машина полетела по винтообразной кривой в кювет и упала набок. Центробежная сила вынесла Леву через водительскую дверь, и он улетел по воздуху далеко за кювет. Меня эта же сила прижимала к сиденью. После первого беспамятства я оценил ситуацию и, встав одной ногой на руль, стал открывать водительскую дверь, как космонавт люк космического корабля. Каким-то образом мне удалось это сделать. С высоты машины, лежащей на боку, я увидел Леву, сидящего за кюветом на траве. Мне удалось спрыгнуть на землю и подойти к Леве. Я понимал, что он в тяжелом состоянии. Дело происходило вблизи автобусной остановки. Милиция, которая оказалась рядом, вызвала «скорую помощь», и мы отвезли Леву в ближайшую больницу.

Авария была достаточно тяжелой. Мы столкнулись с автобусом, в котором находилось двадцать шесть человек. Это была туристическая группа из города Клин, с комбината искусственного волокна, которая ездила в Москву в филиал МХАТа на просмотр спектакля. Водитель автобуса позволил себе выпить четвертинку водки. Это и сказалось на дорожной ситуации: он вывел автобус на полосу встречного движения, и произошло столкновение, в котором мы пострадали. Но и автобус пострадал. После удара он проехал еще метров пятьдесят и перевернулся, упав в противоположный кювет. Люди остались живы, но получили травмы разной степени тяжести.

Ситуация оставалась напряженной, что было связано как с отправкой Левы в больницу, так и с тем, что наша машина продолжала лежать в кювете с выбитыми стеклами и со всеми нашими вещами. Из больницы, куда я отвез Леву, мне удалось дозвониться до моих друзей в Москве и рассказать им о случившемся. Я позвонил своему ближайшему другу Игорю Кваше и художнику книги Владимиру Медведеву, тоже очень близкому человеку, большому автолюбителю. Они немедленно выехали и через час уже были рядом со мной. Нам удалось с помощью троса достать машину из кювета, оттащить ее на стоянку ГАИ, переложить вещи в автомобили моих друзей и дальше, к утру, заняться перевозкой Левы в ЦИТО, который находился недалеко от Крюкова (места аварии). Выяснилось, что кроме ушибов, ссадин и сотрясения мозга у него перелом ключицы, и необходимо накладывать гипс на всю грудную клетку. Пришлось посвятить в это жену Левы Людмилу Максакову, актрису Вахтанговского театра, и мою жену Нину Чистову, балерину Большого театра.

Так довольно драматически закончилась наша ленинградская эпопея, последствия которой еще долго сказывались на нас с Левой. Лева провел в гипсе два месяца, что было весьма непросто.

* * *

Я продолжал много работать в ленинградских театрах и часто бывать в этом городе. Очередной приезд совпал с моим днем рождения — 15 марта 1968 года. Мне исполнялось тридцать пять лет.

В моей питерской жизни всегда присутствовал Толя Найман, к общению с которым я неизменно стремился. Каждая встреча с ним была для меня интересна и оставалась в памяти. В то время он занимался переводами и подарил мне составленную им книгу итальянской поэзии. Развитие его литературного дара я как бы предчувствовал.


Толя посвящал мне дружеские экспромты:

Мессерер — принадлежность столицы.

Не такая неизменная, как Кремль, но более постоянная, чем, например, коммунизм. 50 лет назад его звали Асаф, и он был русским балетом; сейчас его имя Борис, и он — московская живопись. По стечению обстоятельств — или по условию напрашивающегося силлогизма — Б., естественно, сын А.

Это Мекки Мессерер, Мекки — нож энергичной, гуляющей, творческой Москвы. Борис Мессерер — светский человек, но картины его отнюдь не светские. Он работает на границе между живописью декоративной и классическим натюрмортом. Он дитя театра и пишет холсты с учетом глядящей на них публики. То есть фигура зрителя включается им в картину и как один из изображаемых предметов, и как активная компонента искусства.

Его живопись следует рассматривать в чьем-то присутствии, лучше всего в его собственном. Но это — если повезет: ибо Мекки Мессерер, как известно, «везде», что означает «не здесь». Он только что здесь был, мы его только что видели, мы еще продолжаем улыбаться тому, что он сказал и сделал, его остроте, юмору и обаянию.


Намереваясь отпраздновать свое тридцатипятилетие, я пригласил Толю и заказал столик в ресторане гостиницы «Астория». Чуть позже я случайно встретил Виталия Яковлевича Виленкина и тоже пригласил его. Со мной была моя подруга тех лет, красавица киноактриса Элла Леждей.

Толя знал о моей любви к поэзии. Знал он и об интересе к Бродскому, хотя мои сведенья о нем к тому времени были еще очень скудны. Они ограничивались тем, что в Поленове, рядом с Тарусой, где я бывал летом, один из сотрудников Дома-музея, некто Гриша Копелян (его я позже встречал в Америке), несомненно, интеллектуал, дал мне прочитать ранние стихи Бродского («Большая элегия Джону Донну», «Рождественский романс», «Стансы», «Пилигримы», «Ты поскачешь во мраке…», «Топилась печь. Огонь дрожал во тьме…»), которые произвели на меня большое впечатление. Тогда стихи его распространялись только в списках. Сейчас трудно объяснить, почему. Наверно, советская власть очень тонко чувствовала всякое несоответствие своей идеологии. И даже в стихах, описывающих восход или закат, редакторы и цензоры могли усмотреть уход от социалистической действительности. Стихи же Бродского открывали неведомый мир. Сам речитативный ритм его стихотворений завораживал и требовал какой-то особенной сосредоточенности для их восприятия.

Конечно, я хотел познакомиться с Бродским. И Толя Найман, желая сделать мне приятный сюрприз, пришел на мой день рождения вместе с ним.

Иосиф в незнакомой компании немного смущался, тем более что он пришел без подарка. В конце вечера он вынул из кармана листок бумаги, на котором было напечатано стихотворение «Подсвечник» и тут же сделал дарственную надпись:

15 марта 1968 года, знак Рыбы, ресторация отеля Астория в Ленинграде. Борису Мессереру, к чьему 35-летию подоспели эти стишки, from Russia with love. Иосиф Бродский.

И нарисовал ангелов с трубами в облаках.

В моем ощущении (человека, который восхищался его поэзией) это был царский подарок. Наш дружеский ужин прошел с большим воодушевлением и подъемом. С этого началось наше знакомство.


Впоследствии Иосиф в каждый свой приезд в Москву звонил мне, и мы шли куда-нибудь ужинать, например, в ресторан гостиницы «Мир» (в здании СЭВа) — это был хороший новый ресторан. Иосиф в это время в Москве общался с Асаром Эппелем, бывшим ленинградским человеком, который жил рядом с этой гостиницей в Девятинском переулке, в доме художников, вместе со своей женой Региной, с которой я тоже дружил.

Сейчас Асар очень значительный писатель, замечательный стилист, владеющий исключительно самобытным, усложненным языком. (Хотя я не завидую тому переводчику, который возымеет желание его переводить…) Хочу с благодарностью процитировать одну фразу о моей мастерской из эссе Эппеля:

Тотчас взвиваются воздушные шарики, а с них серебряной канителью на весь его скарб — керосинки и ундервуды, безмены и утюги, граммофоны и примусы — сыплется серебряный дождик, и хотя хозяин, чтобы чердачные богатства серебряно не отсырели и канительно не промокли, под крики живых попугаев, у которых в дождь всегда крутит лапы, устраивает зонтики, упасая от елочного дождеподобия чепуховое свое добро, голоса граммофонов все же сыреют, глохнут, а поскольку каждый граммофон капризен, как оперный певец, и мнителен, они тянут свои удивительные шеи, сопоставимые разве что с цветком глоксинии, — но те ординарнее и не такие перламутровые — и сбегают на холсты и офорты, а три самых встревоженных — те прямо на эмблему альманаха «Метрополь», каковой, туго накаченный, как примус, отшумел, как примус на коммунальной нашей советской кухне…

Та же тема — мастерской — звучит в поэтических воспоминаниях Евгения Рейна:

Холсты на стенах над листами — там громоздятся
граммофоны. Их раструбы звероподобны, как пасти яростных чудовищ.
Беззвучной музыки потоки из граммофонов льются в воздух
на этом чердаке просторном.

Так здесь живет само Искусство, трудясь и перевоплощаясь,
Оно хранит свои секреты, но щедро делится со всеми
своими тайными цветами.

Это эссе Эппеля и стихи Рейна написаны несколько позже, чем происходили мои московские встречи с Бродским. К сожалению, он не мог посетить мою мастерскую, так как ее еще не существовало, — как раз в это время она и строилась.

* * *

В 1969 году мне позвонил Анатолий Васильевич Эфрос и предложил делать с ним пьесу американского драматурга Вины Дельмар «Уступи место завтрашнему дню» для театра имени Моссовета. (В дальнейшем пьеса получила иное название, которое ей дал театр, — «Дальше — тишина», это последние слова в «Гамлете»). Предложение было мне интересно не только потому, что это был Эфрос, а еще и потому, что в спектакле были заняты замечательные актеры Фаина Раневская и Ростислав Плятт.

Я хорошо помню начало работы с Эфросом, когда он спросил:

— Боря, какое у тебя впечатление от пьесы?

— Здесь отсутствует эффектный материал. Надо не врать, сделать это максимально достоверно.

Эфросу очень понравилась эта моя фраза, и он ее многократно повторял:

— Надо не врать!

Назад Дальше