Белла тоже дарила мне своих знакомых, и они становились нашими общими друзьями. Вслед за Сашей Межировым таким человеком оказался Юрий Васильев. Его дом был первым, куда мы пришли в гости вместе с Беллой. Юра близко дружил и с Булатом Окуджавой. У Булата даже есть четверостишие, возникшее в это время, где упомянуты Юра и я. Булат надписал эти строчки на своей пластинке, которую он мне подарил:
Все поразъехались давным-давно.
Даже у Эрнста в окне темно.
Только Юра Васильев и Боря Мессерер —
вот кто остался еще в СССР.
Юра Васильев был весьма оригинальным человеком, имевшим разносторонние интересы. Он был, по существу, одним из первых художников-абстракционистов послевоенной молодой поросли. Потом он занялся скульптурой и весьма преуспел в этом. Кроме того, он работал в театре и сделал три спектакля у Любимова. В кабинете Юрия Петровича висела литография Васильева с изображением Пушкина.
Юра жил на Лесной улице, в квартире он устроил мастерскую. Помещение напоминало причудливую пещеру, где от пола к потолку росли сталагмиты из круглящихся фрагментов скульптур, сделанных из мрамора, ассоциирующихся с женскими формами в абсурдном сочетании. Сверху, с потолка, наподобие сталактитов, свисали сотни слепков кистей человеческих рук, создавая страннейший фантастический образ застывшего рукоплескания. Дело в том, что Юра делал много посмертных масок и слепков рук покойных. Сравнение с пещерой усиливалось тем, что небольшая мастерская была завалена мотками проволоки, старыми рамами и другими предметами, в числе которых был огромный агрегат, служивший гудком паровоза.
У Юры Васильева была внешность русского человека старинного образца с прозрачными зеленовато-голубыми глазами, копной взлохмаченных волос и небольшой бородкой. Он и был таковым с присущими ему привычками и пристрастиями. Он очень интересовался творчеством Лермонтова и досконально изучал обстоятельства дуэли и смерти поэта. И, конечно, любовь к Лермонтову граничила с любовью к Пушкину. Он дружил с Семеном Степановичем Гейченко и часто ездил в Михайловское.
Юра познакомил нас со своей женой Нэлой и пригласил в гости. Мы рассказали им о нашей поездке в Поленово и Тарусу. Юра очень оживился и сказал, что Святослав Теофилович Рихтер предложил ему провести лето в его доме на берегу Оки, и было бы очень хорошо, если бы мы тоже туда приехали, он уверен в доброжелательном отношении Святослава Теофиловича к этой идее. Вскоре, действительно, Рихтер позвонил и, разговаривая с Беллой, любезно пригласил нас пожить у него в доме на берегу Оки.
Дом Рихтера находился в десяти километрах от Тарусы, рядом с деревней Алёкино, и стоял над Окой. Это был дом-башня, построенный Володей Морозом, близким другом Рихтера. Володя купил на Севере три сруба и поставил их один на другой, что создало необычную для русской деревни вертикаль. Этот дом, сделанный из бревен, скорее напоминал каменную сванскую башню, и, будучи расположенным на высоком берегу реки, служил ориентиром для судов, которые в то время еще ходили по Оке. Святослав Теофилович очень увлекался этим домом и привез в тарусскую глушь рояль «Стенвей». Можно только представлять себе, как звучала музыка в божественном исполнении Рихтера в тишине над Окой. К сожалению, Рихтер из-за своих постоянных гастролей не мог часто бывать в своем любимом доме. Мы изредка получали от него открытки:
Дорогая Белла!
Простите долгое молчание. Спасибо за Ахматову, за Ваши совсем особенные стихи, за надпись.
С нежностью
Нина Дорлиак, Святослав Рихтер
Поскольку дом был просторный, мы все разместились там свободно. Возникла колония художников. Днем зачастую можно было видеть, как в лесу рядом с домом Юра рубил из мрамора свои причудливые фигуры, а я, хоть и находился на пленэре, рисовал абстрактную картину. Белла сидела в доме на третьем этаже на крошечном балкончике и писала стихи.
Наш быт в доме-башне был совершенно свободным и индивидуальным, поскольку населявшие его художественные натуры не придерживались какой-либо дисциплины, и единственным общественным актом, обязательным для всех, становилась вечерняя трапеза.
О ней стоит рассказать особо. Дом-башня стоял на косогоре над обрывом, нависая над Окой и главенствуя над окрестным пейзажем. Перед домом не было никакой лужайки, где бы можно было поставить стол, но нам хотелось, чтобы во время вечернего застолья была видна Ока и можно было бы любоваться заходом солнца. Мы с Юрой приспособили огромное отесанное бревно, которое и служило столом, на нем можно было ставить закуски и раскладывать приборы. Снизу бревно подпирали четыре мощные вертикальные опоры, дававшие бревну необходимую устойчивость. Импровизированный стол был расположен вдоль фасада, выходившего на Оку, и сидеть за ним можно было только с одной стороны, на лавке, опираясь спиной о бревенчатую стену дома. Получалась довольно странная композиция, которую я называл «мизансцена рядком». Перед нами открывался изумительный вид на Оку и закат неправдоподобной красоты, но чокаться можно было только с соседями слева и справа, потому что все располагались в одну линию.
За стол мы садились большой причудливой компанией. Семью Юры составляли жена Нэла, дочка Василиса, мудрая такса по имени Кундель, кот Ружик и уж по имени Змей Горыныч. У Нэлы были правильные черты лица, освещенные затаенным блеском светлых глаз, и непреклонный характер, хотя выглядела она безответной мужней женой и вела себя чрезвычайно скромно. Но в ее родословной значились старинные дворянские корни, которые давали о себе знать в критические моменты судьбы.
Застольные беседы были долгими и увлекательными. Юра очень интересовался всякими приметами, мистическими предзнаменованиями и историческими загадками. Помню разговоры о поиске места захоронения Казимира Малевича. Юра утверждал, что это место знает только Николай Иванович Харджиев, у которого имеется карта и описание, как найти могилу великого художника. Но на контакты Харджиев шел неохотно и от встреч уклонялся. Известно было только, что по Невскому проспекту в Питере ближайшие друзья, среди которых был художник Клюн, несли гроб Малевича в форме креста, затем его на поезде перевезли в Москву и захоронили где-то в Одинцовском районе под дубом. Найти карту и узнать точное место захоронения и старался Юра Васильев.
Юра рассказывал нам про свои страстные дискуссии с Семеном Степановичем Гейченко. Будучи скульптором, он любил камень как материал для работы и одновременно считал, что даже валун моренного происхождения может выполнять роль обелиска, организующего пространство. Поэтому он с такой настойчивостью пытался украсить парк в Михайловском разными валунами, но Гейченко его идей не разделял. Белла понимала Юру, но не могла не прислушиваться к мнению Гейченко. Она вспоминала о своих встречах с ним, когда он в пылу полемики махал пустым рукавом — он потерял на войне руку. Ожесточенные споры кончались, по ее рассказам, как правило, миром благодаря всеобъемлющей доброте и такту Любови Джалаловны, супруги Гейченко.
В середине дня мы ходили в деревню Алёкино. Как написано в стихотворении Беллы «Путник», посвященном моей маме, Анели Алексеевне Судакевич:
Прекрасной медленной дорогой
иду в Алёкино. (Оно
зовет себя: Алекино´)…
Прогулка диктовалась необходимостью покупки продуктов для ежевечернего застолья за описанным выше столом. Для меня посещение убогого сельского магазина было праздником. Возможность побеседовать с продавщицей и простыми людьми из маленькой очереди в три-четыре человека всегда обогащала словесный запас и позволяла узнать новости округи. Я покупал водку, хлеб, сельскую колбасу, всегда очень вкусную, хотя вид ее был далек от мировых стандартов. Колбасу эту лучше было ломать руками, когда мне приходило в голову выпить граненый стакан портвейна прямо в стенах сельпо. Портвейн «777» или «Розовый» я всегда ценил как принадлежность сельской жизни, потому что выпить это зелье в Москве не приходило в голову. Еще вкусно было закусывать высохшими пряниками, которые продавались здесь же.
Парное молоко мы брали у тети Мани в большом количестве:
Мое сознанье растолкав
и заново его туманя
дремотной речью, тетя Маня
протягивает мне стакан
парной и первобытной влаги.
Сижу. Смеркается. Дождит.
Я вновь жива и вновь должник
вдали белеющей бумаги.
Старуха рада, что зятья
убрали сено. Тишь. Беспечность.
Течет, впадая в бесконечность,
журчание житья-бытья.
Когда же с приближением закатного времени мы садились за стол, то обязательно врубали транзистор и старались через завывание глушилок услышать политические новости, передаваемые «вражескими» радиостанциями «Свобода» и «Голос Америки».
Когда же с приближением закатного времени мы садились за стол, то обязательно врубали транзистор и старались через завывание глушилок услышать политические новости, передаваемые «вражескими» радиостанциями «Свобода» и «Голос Америки».
За столом мы обсуждали проблемы искусства вперемежку с сельскими новостями, иногда Белла читала стихи, написанные прошлой ночью. Сияло закатное солнце. По Оке плыли кораблики, рыбачьи лодки, и иногда в наступавшей тишине можно было услышать разговоры рыбаков и то, как они обсуждают «дом Рихарда», наш дом, в их произношении звучавший именно так. Величественный закат солнца был всегда разным и всегда прекрасным.
Наступала ночь, и Белла поднималась по внутренним шатким лесенкам на третий этаж дома и садилась за свой столик на крохотном балкончике, висевшем над пропастью, и на ее свечу сразу же набрасывались летучие мыши, ночные бабочки, тысячи мошек. Было подвигом противостоять им и держать оборону. Несомненно, лицо Беллы, освещенное горящей свечой, служило маячком для проплывавших ночных судов и рыбачьих лодок.
Я мучу доверчивый ум рыболова,
когда, запалив восковую звезду,
взмываю в бревенчатой ступе балкона,
предавшись сверканью как будто труду.
Всю ночь напролет для неведомой цели
бессмысленно светится подвиг души,
как будто на ветку рождественской ели
повесили шар для красы и ушли.
Сообщник и прихвостень лунного света,
смотрю, как живет на бумаге строка
сама по себе. И бездействие это
сильнее поступка и слаще стиха.
В доме-башне Рихтера мы жили летом в 75—76-м годах. А в декабре 76-го поехали во Францию, а потом в Америку.
В Нью-Йорке Беллу пригласили на радиостанцию «Голос Америки» с просьбой сказать несколько слов российским радиослушателям и прочитать новые стихи. Это было в то время весьма рискованно, но Белла все-таки выступила на этом радио. Трудно было говорить все, что думаешь, но она говорила достаточно остро, а в конце сказала:
— Хочу прочитать лирическое стихотворение про Тарусу и про деревню Алёкино.
Когда мы вернулись в Москву, Юра Васильев рассказал о том, как он и его семья сидели за нашим импровизированным столом, ужинали и через бесчисленные помехи слушали «Голос Америки», и вдруг, к своему изумлению, услышали из-за океана голос Беллы, читавшей
Прекрасной медленной дорогой
иду в Алёкино. (Оно
зовет себя: Алекино´)…
* * *В ноябре 1983 года мне неожиданно позвонила Ирина Александровна Антонова:
— Борис Асафович! Можете ли вы зайти? Мы со Святославом Теофиловичем придумали в рамках «Декабрьских вечеров» сделать для телевидения театрализованную постановку оперы Бриттена «Альберт Херринг», но у нас художник все завалил, и остался крошечный срок. Всего неделя до премьеры. Можете ли вы чем-нибудь помочь?
Замечательная инициатива организации фестиваля «Декабрьские вечера» принадлежала Святославу Теофиловичу Рихтеру и Ирине Александровне Антоновой. Этот фестиваль стал воплощением вечной идеи великих мечтателей-романтиков — поэтов, музыкантов, художников, артистов — об объединении сил для совместного творчества.
Как ни странно, я был лично знаком с Бриттеном, которого вместе со знаменитым певцом Пирсом приводил ко мне в мастерскую Азарий Мессерер, один из моих двоюродных братьев. В то время он занимался журналистикой и, беря интервью у Бриттена, пообещал ему показать мои работы. Бриттену понравились мои акварели, а теперь вдруг судьба свела меня с его творчеством.
Я пришел в Белый зал музея изобразительных искусств посмотреть прогон. Рихтер носился по сцене в коротком черном плаще с красным подбоем. Он любил внешние эффекты, любил чем-то поразить. В этом спектакле он вообще руководил всем, за все переживал и во все вникал.
— Борис, можете ли вы нам помочь? Что-нибудь придумаете?
Рихтер говорил со мной, а на сцене репетировали, и музыка Бриттена, которую я очень люблю, помогла мне в этот момент найти решение. Святослав Теофилович начал рассказывать про Бриттена и про свое виденье спектакля, переспрашивая меня о сроках. А я сразу же придумал оформление, мне не понадобилось никакого времени: я решил сделать по полукругу апсиды Белого зала деревянную конструкцию — английские домики из палочек (намек на фахверк), образующие силуэт английского города, а на авансцене — прилавки с яркими фруктами, которые нужны были по сюжету.
Мой план созрел мгновенно, и я сказал, что принесу макетную прирезку на следующий день. В состоянии некоторого перевозбуждения, передавшегося мне от Рихтера, я вернулся в мастерскую и там с помощью моего макетчика Виктора Басова, с которым я очень любил работать и который мне всегда помогал, начал готовить маленький изящный макетик из бумаги. Уже на следующее утро я показал макетик Святославу Теофиловичу. Он пришел в восторг и спросил, как быстро можно осуществить это в натуре. Вместо ответа я предложил Рихтеру поехать на моей машине в телецентр в Останкино, взяв с собой миниатюрный макет. Он с радостью согласился, и по дороге я услышал от него комплименты по поводу моего вождения.
При входе в здание нас встречал директор телецентра Владимир Иванович Попов, который расшаркался перед Рихтером и пригласил нас в свой кабинет. Потом мы долго ходили по цехам, по студиям, по костюмерным, где я выбирал костюмы для персонажей оперы, и договаривались о том, чтобы две ночи подряд цеха работали на наш проект и готовили декорации. По дороге Святослава Теофиловича узнавали буквально все работники телевидения и старались его приветствовать.
За два дня до премьеры у меня был замечательный разговор с Рихтером. Он встретил меня со страшно озабоченным лицом:
— Борис, ну как там дела?
А я широко улыбаюсь и говорю:
— Святослав Теофилович, очень плохо!
Я улыбался от радости видеть самого Рихтера. Но он очень удивился:
— Боря, я не понимаю, почему вы улыбаетесь и говорите, что все очень плохо, в чем дело?
— Святослав Теофилович, понимаете, я как театральный художник привык проваливаться, а вы не знаете этого чувства, потому что вы — великий музыкант, и вы никогда не проваливались!
— Это я не проваливался?! Да вы не знаете, что было в Тулузе! Сам великий Онеггер сидел в первом ряду, а я так разошелся с оркестром, что стало страшно! А что было в Туле! Вы не знаете, что было в Туле? Это был такой позор!
Я был счастлив видеть великого музыканта, когда он говорил о своих мифических провалах, потому что за этим стояли детская наивность и скромность, присущие подлинному гению.
Мы, конечно, нашли со Святославом Теофиловичем общий язык, все было сделано вовремя, премьера прошла блестяще.
Через год мы снова объединились с Рихтером для постановки оперы Бенджамина Бриттена. На этот раз это была опера «Поворот винта» по Генри Джеймсу. Постановка была опять предназначена для «Декабрьских вечеров».
В моем решении оформления на сцене создавался образ старинного английского замка и стояла карета, в которой сидела певица, а за ней в специальной раме располагался экран, на нем менялись слайды, и можно было увидеть эту же карету, запряженную лошадьми, бегущими по дороге к замку. Этот повтор кареты, сначала реальной, а потом ее изображения как бы на старинной английской гравюре, был художественным приемом, который я использовал во всех сценах оперы.
По сюжету оперы на сцене должно было появиться привидение, и Рихтер, который горел идеей создания спектакля, за неимением свободных актеров играл это привидение, высовываясь из-за стен замка в самых неожиданных местах. И тут же бежал режиссировать. Ему одному приходилось очень трудно, и в помощь ему пригласили знаменитого оперного режиссера Бориса Александровича Покровского, с которым судьба меня сводила раньше, — я делал с ним в Лейпциге оперу «Пиковая дама», а потом спектакль «Пророк» на пушкинскую тему по пьесе Валентина Непомнящего в доронинском МХАТе. Покровский пытался дисциплинировать ситуацию и, конечно, умел разговаривать с певцами и дирижером. Пели дивные исполнители. Особенно хороша была молодая китайская певица по фамилии Ли. За дирижерским пультом стоял Володя Зив.
На премьере, ближе к финалу, мы ждали выхода на поклоны, прячась за занавесом, — Рихтер, Покровский и я. Рихтер был, как обычно, в своем коротком черном плаще с красным подбоем и в черном фраке с белой бабочкой. Я предвкушал, что сейчас вот мы втроем выйдем на поклоны… И вдруг в самом конце представления в оркестре упал на пол какой-то крошечный предмет. Это было похоже всего лишь на щелчок, но Рихтер взметнулся, как лань, и бросился бежать по проходу куда-то вдаль. Белла, которая сидела близко, видела эту сцену и с изумлением рассказывала, как мимо нее пронесся Святослав Теофилович в развевающемся черном плаще с красным подбоем, восклицающий: «Позор, позор!». Он бежал скрыться от провала. А публика ликовала в восторге от спектакля, вызывая аплодисментами постановщиков. Но мрачный Покровский — он был вообще всегда мрачный — сказал: