Промельк Беллы.Фрагменты книги - Борис Мессерер 7 стр.


— Как же Женя на вас похож.

А Борис Леонидович ответил:

— Разве Женя красивый?

Женя же очень похож и говорит как-то похоже.

* * *

Когда меня из института исключили, Сергей Сергеич Смирнов меня стал уговаривать приехать поговорить. Я отказывалась сначала, а Сергей Сергеевич очень настойчиво мне звонил и предлагал увидеться. Я говорю:

— А что вы хотите?

Он говорит:

— Я хочу вам помочь, потому что вы можете пропасть.

Это потому, что из института исключена. Это было известно. Кто я? Никто. Тунеядец? И я к нему поехала.

Я пришла к нему в кабинет в «Литературной газете» и говорю:

— Что вы предлагаете мне? Я верю, что вы можете помочь мне, но в чем?

Он говорит:

— Вы можете подлежать непониманию постоянному, и это может быть для вас даже опасно. Почему эти люди, которые заведуют всем, так нечувствительны к одаренным людям, талантливым?

Я говорю:

— Почему же, наоборот, они очень чувствительны, они замечают признаки одаренности и начинают затравливать этого человека. Почему же это нечувствительность, очень даже чувствительность. Для них это подлинная опасность — такие своевольные люди. Ну, не будем меня преувеличивать, но это так.

Он был необыкновенно милостив и стал говорить:

— Понимаете, вы, несомненно, такой человек, который нуждается в защите. Из института вы исключены, вы, наверное, пишете, но никто же вас не печатает и не будет печатать. Вот, может быть, вы знаете, у нас есть «Литературная газета в Сибири», там можно работать внештатным корреспондентом. Если бы вы поехали, вам бы это много дало. И, кроме того, это будет для вас выход.

И он меня уговорил.

Андрей Смирнов, режиссер, сын Сергея Сергеевича, этот рассказ очень ценит, потому что это мое очень хорошее вспоминание о Сергее Сергеевиче. Человек он, может, и непростой, но очень важный такой. Он прославился, уже был знаменитый, потому что написал про границу, когда война началась, «Брестская крепость», и это как раз было восхваляемо. А он был главный редактор «Литературной газеты» и возглавлял Союз писателей Москвы.

Потом, когда Андрей Смирнов Бунина изображал, мне очень все это не понравилось. Там у них еще сценаристка такая была, Дунечка. Может, она и талантливая. Я ей даже что-то дарила, кольцо. Потом очень разочаровалась. Это все из-за Бунина. Это какой-то вздор.

* * *

Я вылетела в Иркутск, как и некоторые другие практиканты-журналисты. Вторая группа уже была там. «Литературная газета в Сибири» начинала в Новосибирске, потом перемещалась в вагоне. На вагоне было написано, вывеска такая: «Литературная газета в Сибири».

Моя группа была хорошая, но ко мне с предубеждением относились. У них наслышка была обо мне какая-то непонятная: из института исключена, наверное, какая-то такая капризная, фифа. Но ничего подобного. Возглавлял эту группу какой-то бывший партизан-писатель, какие-то там были женщины, какой-то был завхоз при этом, и вот он все мне стал выдавать: какой-то комбинезон, каску. Сказал: «Я вам лошадь раздобуду». Меня все возлюбили. Часть эту группу покинула, не могла выдержать, а я до победного конца.

И, конечно, меня многое поразило. Кузбасс, Новокузнецк, бывший Сталинск, — все это я видела. У меня стихи такие были — воспевание сталевара, красота, тяжелейший труд. Но наивность, молодость моя, они меня как-то оберегали.

В каком-то городе я видела оранжевый дым, он мне казался очень красивым, а это было, видимо, азотное производство, «лисий хвост». Вот им я любовалась.

Я видела, эти люди, эти несчастные люди собираются вокруг вагона «Литературной газеты в Сибири», думая, что можно жаловаться. Они были все больные. В общем, я видела много горя, много человеческого горя. Тем не менее, я продолжала трудиться. Про домну у меня было стихотворение, про сталеваров. Они после своей смены выходили измученные, хотели пить пиво, есть, а в магазинах ничего не было, никакой еды. А вот водки — пожалуйста. Ну, разумеется, я этим не интересовалась. Они ко мне хорошо относились, понимали, что это какое-то московское явление. Ну что же, я в комбинезоне, в каске, что смехотворно. Но это я еще начала в газете «Метростроевец», там, может быть, были какие-то поблажки.

* * *

Рассказ, который я очень ценю, это когда ездила с «Литературной газетой» в Сибирь, — «На сибирских дорогах». Я помню, как я ездила по Сибири на машине, и я уже была в каком-то платьице, мать мне из Америки прислала, брюки я не носила. И у меня это очень хорошо описано, как я приехала, как Шера Израилевич Шаров со мной был, писатель, в рассказе он действует как Шура, такой нескладный человек, он сидел, ноги заплетал всегда и пил. Очень хороший. И вот он тоже со мной путешествовал.

И вот в райкоме мы стали просить какой-то помощи, чтобы доехать в нужное место. Встретили секретаря райкома Ивана Матвеевича и его помощника Ваню, в рассказе так и есть. Они измученные были, а я показывала удостоверение, что я корреспондент. Я стала просить их:

— Ну как же, мне надо добраться, у меня командировка, удостоверение.

Они были измученные, у них были красные глаза от недосыпа, потому что огромные степные районы, уборка, они этим должны были заниматься, но повезли нас.

У Шеры было задание археологов найти, а у меня — хакасского знаменитого сказителя, певца.

Искали мы девять человек археологов по огромному пространству. Девять археологов один однорукий возглавлял. Это подробно описано в рассказе, который у меня назывался «Лето, полное невзгод», что ли. Но Мери Лазаревна Озерова сделала «На сибирских дорогах». Рассказ хороший.

И вот все-таки секретарь и его помощник поехали с нами. Их образ очень положительный, хорошие, добрые люди, измученные, усталые от этого труда. Мы всё искали этих археологов, а заехали в баню по дороге. Они в мужскую баню, а я в женскую. И там голые женщины мылись, в основном железнодорожные рабочие, и, когда я явилась, они так надо мной смеялись. Они знали, что какая-то московская, и говорили:

— Эх ты, какая белая-то. Ну, побудь с нами, мы на тебя быстро черноту наведем.

Хорошо относились, я стеснялась, но они хорошо относились и смеялись надо мной.

Потом мы сели в «газ-69» и поехали, всё археологов искали. В результате мы их нашли, но очень долго искали. А хакасский знаменитый сказитель, певец, которого я искала, ушел на медведя охотиться. У них так можно было. В результате характер этих хакасов описан. И этот инструмент, на котором сам главный сказитель играл, а брат его назвал «чатхан». И там легенда была, это брат исполнял, про какого-то богатыря, которого звали Кюн-Тенис. У него был красный кафтан на девяти пуговках, и все это было мною описано и воспето.

А еще, когда по дороге ехали, хакасская природа такая мощная — то степи, то лес. Ехали, вдруг под машиной что-то хрустнуло, и Ваня, младший, заместитель Ивана Матвеевича, сказал:

— Эх, бедный бурундучишка.

Остановил машину, говорит:

— Нет, уцелел бурундучишка, это цветок с таким мощным стеблем попал под колесо машины.

Когда мы нашли археологов, они бросились к нам с такими расспросами: «Что в Москве?». Они долго в Сибири были, у них работа такая. И вдруг я смотрю — где Иван Матвеевич и Ваня? А их нет. Они увидели, что мы достигли цели, и уехали.

Вообще рассказ очень хороший. Он сразу был напечатан, из-за Сергея Сергеевича, конечно. Я приехала, и такие сплошные удачи. А может, относительные.

Кстати, стихотворение «О, еще с тобой случится все, и молодость твоя…» — это не прямое посвящение, но Шере Шарову. Ему очень нравилось это стихотворение.

Это я! Ах, поскорее
выслушай и отвори.
Стихнули и постарели
плечи бедные твои.

Я нашла тебе собрата —
листик с веточки одной.
Как же ты стареть собрался,
не советуясь со мной!

Вот, вспомнила только сейчас Шеру Шарова, мы дружили, вот я ноги заплетаю тоже и вспоминаю, что он так сидел. Старый человек еврейского происхождения, очень хороший, и писатель, по-моему, хороший. Там мы ездили с ним, и он описан в рассказе. Он это прочел, ему страшно не понравилось, потому что он понял намек на питье.

* * *

Сергей Сергеевич такой устроил скандал, не в Союзе писателей, а вообще скандал, потому что его положение было уже величественное такое, и «Литературную газету» возглавляет, и секретарь Союза писателей. Собрался секретариат Союза писателей. Там были все: Расул Гамзатов, Берды Кербабаев, ректор Литературного института, все секретари, много их было. А меня Смирнов просил:

— Вы только как-то поскромней так. Не надо при них курить, и одеться очень скромно надо.

Я помню, мать мне все время посылала посылки из Америки, разоделась я, на каких-то каблуках туфли, юбка, шитая блестками. Конечно, курить я не курила, а все-таки одета была нарядно, может быть, вызывающе нарядно.

— Вы только как-то поскромней так. Не надо при них курить, и одеться очень скромно надо.

Я помню, мать мне все время посылала посылки из Америки, разоделась я, на каких-то каблуках туфли, юбка, шитая блестками. Конечно, курить я не курила, а все-таки одета была нарядно, может быть, вызывающе нарядно.

Еще в институте их раздражало, что я одеваюсь необычно. Мать прислала мне красивейшее красное пальто из Америки, пуговицы сзади. Они на меня нарисовали карикатуру: значит, на моем «москвиче» было написано «made in USA», из головы у меня «made in USA», и на пальто с пуговицами сзади — «made in USA». Карикатура. И там был один человек, преподаватель по театру, и, видимо, он пережил космополитизм и всё, потому что он увидел карикатуру и заплакал. «Made in USA» — из головы висело объявление.

* * *

В институте меня восстановили на четвертом курсе, с которого исключили, после большого пропуска, пока я в Сибирь ездила. И при восстановлении в институте Всеволод Иванов, когда Захарченко говорил про меня что-то положительное, но развязно, сказал:

— Как вы смеете! Это не просто какая-то хорошенькая женщина, это поэт.

Вдова Всеволода Иванова, Тамара Владимировна, такая изумительная была, мать Комы Иванова. Ей Борис Леонидович когда-то подарил куст белой сирени, который может недолго цвести. А у нее цвел, цвел, она так дрожала над ним. Там калитка вела к даче Пастернака. Тамара Владимировна была очень надежной, очень преданной. В ней очень много достоинств. А властная — это хорошо, иначе нельзя противостоять тому, что происходит.

И вот Смирнов Серегину сказал:

— Да что это такое, почему, как талантливый человек, его начинают исключать, травить, как-то издеваться. Надо спасать молодых, и учить, и отличать талант, который нуждается в защите, от того, кто не своим делом занимается.

Ну, вот так приблизительно. И я защитила диплом. Диплом с отличием получила.

* * *

Поразительно, что наши с Беллой судьбы соотносились и в детстве, во время войны. В какой-то период они совпали и с биографией Василия Аксенова, который тоже тогда — в 1942 году — жил в Казани. Это было страшное для всей страны время. Казань не была исключением. Сейчас, когда я перечитываю эти страницы, то удивляюсь прямому совпадению.


Начало войны застало меня маленького в Тарусе, где мы летом жили с мамой Анелью Алексеевной Судакевич, бабушкой Жозефиной Владиславовной Коско и двоюродным братом Аликом Плисецким. Известие это я воспринял со взрослой серьезностью и помрачнел вместе со всеми. Интересная деталь, которую я сейчас вспоминаю: мы мальчишками, играя в войну, всегда (до июня 41-го) сражались с условными врагами, которых обозначали как англичан, а воевали против них в союзе с немцами. Так детское сознание преломляло отзвуки политической пропаганды, доносившиеся до нас по радио и от взрослых. Сейчас мне эта маленькая деталь представляется весьма важной — она непредвзято отражает подлинную атмосферу времени.

Уже через много лет после войны я листал по какой-то надобности журнал «Огонек» за 1941 год. Он очень любопытен тем, что в номере, который вышел 25 июня 1941 года, на четвертый день после начала войны, на обложке помещен военный рисунок Бориса Ефимова с лозунгом «За Родину! За Сталина!», но номер обновлен не полностью, — под рубрикой «Календарь „Огонька“» помещены заметки, посвященные Лейбницу, Дидро, Шеридану в связи с какими-то их юбилеями. А рядом — текст выступления по радио заместителя председателя Совнаркома, наркома иностранных дел В.М. Молотова о нападении фашистской Германии на Советский Союз. Сталин перепугался и в первые дни войны ничего не мог вымолвить, и только 3 июля выступил по радио. Как у нас представляли себе предстоящую войну, видно по развороту журнала — на рисованной картинке изображена военная сцена: закрытый дымом горизонт, и видны только очертания каких-то всадников с шашками.

Через несколько дней после начала войны мы выехали в Москву сначала на автобусе до Серпухова, а потом на поезде. В Серпухове я пережил первую воздушную тревогу с завыванием сирен, предупреждающих об опасности, с пребыванием в каком-то подвале, куда нас всех загнали. На улице светило солнце, было жарко, а в подвале сыро и темно. Когда мы вышли оттуда, я увидел запомнившуюся до сих пор картину: посреди пустой привокзальной площади стояла запряженная лошадь с телегой, на которой почему-то лежали на соломе куски льда, лед отчаянно таял, но никто не обращал на это внимания.

До эвакуации мы прожили в военной Москве около двух месяцев. Оказавшись в своей квартире, мы столкнулись с необходимостью по два-три раза в день спускаться в бомбоубежище при доме, где все сидели на лавках, поставленных по стенам, и пережидали налеты. Слышались глухие взрывы, и те, кто сидел рядом со мной, определяли, где взорвалась бомба и насколько близко это могло быть от нашего дома.

Когда звучал отбой, за мной приходил отец, который во время налета вместе с другими дежурил на крыше, чтобы тушить зажигательные бомбы. Их нужно было бросать в ящики с песком или в бочки с водой. Поскольку в нашем доме, на улице Немировича-Данченко, 5/7, жили артисты московских театров, то они и дежурили на крыше. Вместе со всеми дежурил Дмитрий Дмитриевич Шостакович. Отец забирал меня из бомбоубежища и торопил подняться в нашу квартиру на шестом этаже, и мы смотрели в окно на зарево пожаров, вспыхнувших во время налетов, и старались определить, куда попала бомба.

Но бывали неожиданные ночные воздушные тревоги, когда мы по какой-либо причине не успевали спуститься вниз, и тогда удавалось в окне видеть перекрестья прожекторов, упиравшихся в облака в поисках вражеских самолетов, и наблюдать очереди зенитных пулеметов с трассирующими цепочками пуль, летящими в предполагаемую цель, скрытую за облаками.

Повсюду в небе можно было видеть аэростаты, служившие защите воздушного пространства над городом. На нашем доме, одном из самых высоких в Москве, стояли зенитки, и было хорошо слышно, когда стреляли именно они, и это придавало нам — мальчишкам — какую-то гордость соучастия.

Московские бульвары были уставлены газгольдерами, казавшимися мне гигантскими. Газгольдеры — это длинные баллоны с водородом, которым заправляли аэростаты. Помню, газгольдеры лежали на Тверском бульваре, прямо возле памятника Пушкину. Вокруг стояла охрана, и всюду были зенитки.

Все окна домов были заклеены полосками бумаги крест-накрест, чтобы защитить стекло от удара взрывной волны, а к вечеру город погружался в совершенную тьму, потому что было строжайше предписано соблюдать затемнение и окна закрывали плотными шторами.

И еще я помню, что колонны Большого театра были загорожены фанерными щитами, расписанными как фасад жилого дома, чтобы сделать силуэт здания неузнаваемым.

Как сбивали самолеты в лучах прожекторов, я не видел. А вот Белла видела, она вспоминает об этом в стихотворении, посвященном событиям 1941 года.

Среди детей, терпеть беду умевших,
когда войны простерлись времена,
в повалке и бреду бомбоубежищ
бубнила «Вия» бабушка моя.
Вий, вой, война. Но таинство — мое лишь.
Я чтила муку неподъятых век
и маленький жалела самолетик,
пылающий, свой покидавший верх.
В безъёлочной тоске эвакуаций
изгнанник сирый детства своего
просил о прежнем, «Вия» возалкавший
и отвергавший «Ночь под Рождество».

Та, у которой мы гноили угол,
старуха, пребывая молодой,
всю ночь молилась. Я ловила ухом
ее молитв скорбящую юдоль.

В этих стихах сквозит жалость к маленькому самолетику, и в этом вся Белла с ее неизбывным гуманизмом, хотя, конечно, она знала, что самолетик был вражеский и жалеть его нельзя.


В сентябре вместе с коллективом Большого театра мы — я, мама и бабушка — выехали в эвакуацию. Всех погрузили в теплушки — вагоны для перевозки скота, двери которых выдвигались сбоку до середины, закрывая входной проем, и оставались только маленькие оконца в дальних концах вагона для света и воздуха. Люди располагались на полу и на своих вещах: тюках, чемоданах и ящиках. Мы ехали в Куйбышевскую область, до станции Кинель-Черкасы — конечной точки нашего путешествия. Поезд шел очень медленно, все время останавливаясь и пропуская составы с войсками и техникой, двигавшиеся в сторону фронта.

Во время остановок, происходивших в разное время, заботой обитателей вагона было найти уборную на полустанке, достать кипяток. Состав, как правило, стоял на путях, которые были далеко от перрона. Расписание отсутствовало, и все рассчитывалось на глазок, «по чувству». Особенно это опасно было в ночное время. Как только поезд останавливался, люди пролезали под вагонами и бежали на станцию за кипятком. Самое главное было не отстать от поезда, который мог тронуться в любую секунду. И все время возникали безумные гудки паровозов, и люди вздрагивали. Мой двоюродный брат Алик, который ехал с нами, дрожал от этих постоянных гудков и свистков и зажимал уши руками. Восемь дней длилось это путешествие до Куйбышева и еще день до Кинель-Черкас.

Назад Дальше