От мужского лица (сборник) - Татьяна Соломатина 5 стр.


— Может, хватит согласия одной Юли?

— Может быть. Очень даже может быть, что и так…

Понедельник всё-таки случился. Многие относятся к этому как к неизбежности, но это не так. Не их вина. И не моя — в том, что тогда я этого тоже не знал.

Я сказал, что вернусь, и двинул на Север.

Она сказала, что позвонит, но не уточнила куда.

А на станции пересадки ветром расшатало крепление строительных лесов. Ни те, кто ремонтировал фасад, ни те, кто мельком бросал взгляд на уродливую конструкцию, проходя мимо или куря в закутке, не знали об этом.

Только понедельник знал, что сегодня — понедельник. И ветер знал, что ему всё равно. И крепление знало, что от него больше нет толка.

И как закономерный результат — я узнал, что значит не знать вообще ничего. Даже какой сегодня день недели.

Хирург, который меня оперировал, через пару дней зашёл и сказал, что я везунчик. Я в ответ задал всего два вопроса: «Почему?» и «Кто я?». Его это не смутило. Он вышел и вернулся через несколько минут с моими документами. «Помните?» — «Нет», — ответил я, полистав паспорт. Он разложил передо мной на одеяле остальное: права, пару банковских пластиковых карт, охотничий билет, лицензии на оружие, ещё какие-то документы и фотографию очень смешной собаки, похожей на большую ёлочную игрушку. «А теперь?» Я потрогал руками. Улыбнулся собаке… «Нет». «Понятно, — сказал доктор. — Отдыхайте».

Разумный и занимательный молодой доктор. Я последовал его совету. Учитывая, что вся левая половина тела была в гипсе и голова перебинтована, оставалось только отдыхать.

Повязку на голове меняли два раза в день. Что-то мне там проломило, задело… Доктор сказал на латыни — я не понял. А потом сказал, что по моим документам разыскал, кого нужно, и всем сообщил. Кого, спрашиваю, разыскал? Сначала родню, естественно. Отца. Потом — начальника заготконторы. У вас, говорит, договор с ними при себе был. Несложно. Интернет сейчас при умелом подходе на любой вопрос ответ выдаст. Не то что бог. Смешливый такой доктор. Он мне нравился.

Но после этого разговора ко мне стали приходить какие-то люди. Это было интересно.

Первым пришёл мужчина. На вид — лет семидесяти. В сопровождении моего доктора. «Ну что, доигрался?» — спросил он с порога. «Это ваш отец», — доктору явно было неловко. «Хорошо, — ответил я. — Я верю». — «Верит он, слыхали?!» — «Я вам объяснял — иначе никак. Он не может знать. Пока не может. Но готовность принять — это хороший знак. Хороший сын у вас…» — «Да уж!» — «Зря вы так». — «Надолго у него это?» — «Неизвестно». — «Что значит неизвестно?! Вы же врач!» — «Мозг — дело тёмное. До сих пор плохо изученное…» — «Хотите сказать, что он вообще может навсегда таким остаться?» — «Каким?» — «Беспамятным. Впрочем, ему не привыкать — никогда особо не отличался!» — «Вы правда не понимаете? — повысил доктор голос. — Что бы вы сейчас ни говорили — для него это пустой звук!» — «Так и я о том же!» — «Господи, да что вы за человек такой?!» — «Ладно. Ну а если это не пройдёт? Дальше что?» — «У вас будет шанс ещё раз стать отцом. Нет худа без добра, как говорится. Не каждому такое выпадает». «Да уж… Ты правда ни хрена не помнишь или морочишь всех, как обычно?» — это он уже ко мне. Я долго вглядывался в глаза этого человека, искренне пытаясь найти что-нибудь близкое. Но нет. Я так и не понял. «Вам лучше уйти», — сказал я. И он ушёл. Доктор вышел с ним. Но минут через пять вернулся. Открыл было рот, но потом махнул куда-то рукой и спросил: «Горячего чаю с лимоном хочешь?» — «Конечно, хочу! — улыбнулся я. — Топят тут у вас, как… как… хреново, короче!»

Через пару дней помоложе мужик появился. С гостинцами всякими. Стал рассказывать, от кого, да кто что велел передать, но доктор его перебил. Мол, хорошо, что у него — то есть у меня — такие друзья есть. Но лучше не сейчас. Вот восстановится, покрепче будет, вот тогда и… Мужик покрякал, якобы с пониманием, но вижу — не укладывается у него в голове. У меня у самого не укладывается. Хоть и укладывать особенно нечего. Что укладывать-то, когда родился только что, в больничной пижаме, прямо в этой палате? А документы говорят, что я своему доктору чуть ли не в отцы гожусь. В общем, мужик этот сказал, что на работе всё уладит. Помялся немного для приличия и исчез.

А ещё через несколько дней появилась девушка. Забавная. Лучистая такая. Юлей представилась. Её тоже доктор привёл. Но сразу вышел. Подмигнул мне только зачем-то.

— Мне сказали, вам плохо. Я просто побуду здесь с вами.

— Хорошо.

Она ни о чём не спрашивала. Не пыталась выяснить что-то для себя. Или прояснить для меня. Утром приходила. Вечером уходила. Доктор мне сказал, что она сначала номер в их местном клоповнике сняла, но он как узнал — к себе уговорил перебраться. Он-то сам с женой в двухкомнатной. Так что без проблем. Я всю голову из-за неё сломал. Может, тоже родня? Или жена? Нет. Доктор напомнил, что паспорт у меня «чистенький». Но при этом был как-то по-детски заговорщически наивен. А у меня от вопросов всё тело пухнет, не одна голова. Где я живу? Что делаю? Зачем? Кто я вообще такой? Но когда спустя ещё две недели меня выписали с направлением в центр какой-то там реабилитации, Юля просто сказала: «Я знаю, где вы живёте. Я провожу».

До столицы добрались. Там — на вокзал. Белорусский, вроде. Потом — электричка, такси…

— Я здесь живу? — Мы остановились перед воротами, за которыми в окружении разлапистых сосен стоял небольшой опрятный дом.

— Да.

— А откуда вы знаете?

Вместо ответа она сняла хомут, удерживающий воротины, толкнула их и прошла первой. Сделав несколько шагов по хрустящему гравию, я услышал, как над полем прокричал ворон. И вздохнул в деревьях ветер. И ступень на крыльце скрипнула, и хлопнула где-то с другой стороны неплотно прикрытая ставня. И странное ощущение холодного тока появилось на кончиках пальцев. «Кто же я, в самом деле?!» — и в тот же момент тонкие невидимые лучи сорвались с моих рук. И прокричал Ворон. И Пёс вздохнул в своей могиле. И Дом скрипнул, приосаниваясь… Я повернулся к девушке, что в последние дни неотлучно была рядом со мной:

— Я точно помню, что предлагал тебе выйти за меня замуж. Вот только запамятовал, что ты мне ответила?

— Я ответила «да».

— И я не потащил тебя сразу в загс?

— Ты был занят.

— Глупость какая! А какой завтра день недели?

— Вторник.

— Отлично. Загсы завтра работают.

И мы вошли в Дом.

В свадебное путешествие мы отправились ко мне на заимку. Только поехали на машине. Чтобы останавливаться. Лишь глупцы думают, что все эти современные средства передвижения — они для того, чтобы ехать. Нет. Они как раз для того, чтобы останавливаться. Останавливаться и бродить по разным маленьким городкам или по околицам незнакомых хуторов и деревень. Останавливаться на случайных просёлках посреди поля, или на узкой площадке горного серпантина, или на полосе прибоя…

Я рисовал ей разных людей. Она собирала мои рисунки и вечерами болтала со мной о них.

Весна наступила только в головах тех, у кого есть настенные календари в прихожей или ежедневники на столе в кабинете. А на заимке трещал мороз. И моя старая печь всё так же дымила, пока не разогреется. И к дровнику пришлось прокапываться полчаса. Но у перелеска больше не было видно моей старой знакомой.

На третий день съехались гости. Отпраздновать и попрощаться.

Пацан Вячеслава Егоровича принёс того полуволчонка «с чёлочкой», гордо отчитавшись, что научил его подавать лапу. «Всё остальное — само собой!» — тут же по-деловому добавил он. Но больше всего его радовало, что он не поленился обучить щенка выполнению совершенно бесполезной команды. Всё, что по делу, — это долг перед собой и животным. А вот «дай лапу» — это уже чистое искусство. Привлекательное и забавное в своей бесполезности. «Ты же себе хотел его оставить?» — «Мне больше нечего вам подарить. Папа сказал, что настоящий подарок — это когда самому дорого. Остальное — от глупости и жадности». Хороший у него отец. Не зря деда Егором звали. Настоящее имя, крепкое. Я парню тоже подарок нарисовал. Настоящий эмчеэсовский нож. С их эмблемой на лезвии и со встроенной в рукоять бензиновой зажигалкой. А на крышечке, что зажигалку открывает, — ещё и точило. Сделал вид, что специально из столицы привёз. Не будешь же объяснять, что да как. По-разному у людей жизнь складывается. У меня своя. У парня — своя.

Вячеслав Егорович Юльке шубу принёс. «Своей шил. Да она у меня беременная. Вторым. Располнела малость…» — смущался. Юлька в той шубе, как беспризорник-малолетка в тулупе ямщика, — очень трогательная. Размерчик и подогнать можно. Мастерских, что ли, мало по «пошиву и ремонту»? А сама забеременеет — так и вообще ничего делать не надо. На это, наверное, Егорыч намекал, потому и смущался.

Доктор-весельчак со своей дочкой приехал. Самогонный аппарат привёз. Совершенно какой-то космической конструкции. И рецептов по приготовлению — с десяток. «Всё от деда, — говорит. — Он у меня старый пропойца был. Долгожитель. Если б не большевики, так и сейчас, поди, с нами тут сидел бы!» — смеётся.

Доктор-весельчак со своей дочкой приехал. Самогонный аппарат привёз. Совершенно какой-то космической конструкции. И рецептов по приготовлению — с десяток. «Всё от деда, — говорит. — Он у меня старый пропойца был. Долгожитель. Если б не большевики, так и сейчас, поди, с нами тут сидел бы!» — смеётся.

Волчица так и не пришла. Но она же волчица. Спасла потомство, на крамольной любви замешанное, и назад, к своим. Собаки — при людях. Волк волком остаётся. А человек — человеком. Каждому со своими надо.

Шубу к тому времени, как Юлька забеременела, перешить всё-таки успели. Да она и не располнела. Глядишь, в той шубе и дочка ещё походит. Хорошая же вещь. Крепкая…

А когда я умер, и пеплом от того, что когда-то носило одежду моего размера, удобрили куст молодой сирени на могиле Пса, я перебрался в неё. Не в шубу, конечно. В жену.

Дочь с мужем приезжали редко. Редко, разумеется, по меркам пожилого человека, у которого, кроме воспоминаний и одинокого счастливого сердца, что уже плохо согревало руки в осенней мороси вечеров, ничего не осталось. По меркам юной барышни — нашей дочери, — они виделись «достаточно часто». Это на самом деле было так. Они приезжали на каждые выходные. Воистину счастливые семейные дни и вечера. Все вместе ухаживали за Домом, утешали вечно вздыхающего Пса в его могиле и болтали на закате с неразговорчивым Вороном-созерцателем. Фотографии поглядывали на них со стен, когда вечером, наварив вкусного кофе с мёдом и чесноком в старой кастрюле, они наливали себе по рюмочке коньяка. А то и по две. Да что уж там. По три наливали.

Потом приходили злые понедельники — как уборщицы в конце вечеринки, — и сердца наполнялись сладкой печалью. Дочь с мужем возвращались в город, переодевались сообразно присутственным местам, в которых собирались побывать, и, смеясь друг над другом за нелепый вид, обедали вместе в уютном ресторанчике на Китай-Городе.

А она, неотступно провожаемая взглядами фотографий со стен, бродила по комнатам, плакала, надраивала и без того блестящий в своей благородной старости Дом, вздыхала за компанию с Псом, лукаво поругивала Ворона за его всё чаще неуместное молчание и ждала вечера пятницы.

Когда умерла она — я перебрался в нашу дочь. Это было не совсем удобно. В смысле неловкости, я имею в виду. Мужчина, который любил её, любил её не меньше, чем она его. А это ведь что-то да значит. Всем известно, что только женщины умеют любить по-настоящему. И редкие исключения лишь подтверждают это правило.

Так что когда родилась внучка, я с облегчением перебрался в неё. И когда ей исполнилось восемь, открыл ей своё присутствие. Она немного испугалась сначала, но попросила меня не уходить. «По крайней мере, пока…» — добавила она, подумав.

Серьёзная была девочка… »

— Не буду я это писать!

— Как так «не буду»?

— А вдруг это кто-нибудь прочитает?

— Если «кто-нибудь» прочитает — он всё равно ничего не поймёт. А если тот, кто надо…

— Дед, скажи, а ты бабу Юлю очень-очень любил?

— Очень-очень.

— Чего не нарисовал, чтобы она не умирала?

— А зачем? Я умер, а она осталась бы? Думаю, она бы не согласилась.

— Но ты же здесь, а её нет! Где она?

— Там, где живут все забавные и лучистые люди.

— В раю?

— Ну, можно и так сказать. И вообще, это не я здесь, а ты.

— С кем я тогда разговариваю?

— Вот это действительно хороший вопрос. Спроси у мамы. У нас этот секрет по женской линии передаётся.

— А у папы?

— А он умеет рисовать?

— По-моему, нет.

— Тогда лучше не надо.

— Значит, нужно его обмануть?

— Нет. Обман — это обман. А секрет — это секрет.

— Ну и что же тогда получится? У нас с мамой будет секрет, а у него нет?

— У вас с мамой свой секрет, а у него свой.

— А у него какой?

— Это же секрет, как я могу его выдать?!

— Ну, Де-ед! Ну, скажи!

— Его секрет в том, что он знает про ваш секрет.

— Как это так? Ты ему сказал?!

— Нет. Но если я скажу тебе, то это будет уже секрет секретов.

— Скажи, скажи мне секрет секретов!

— Он любит вас.

— Какой же это секрет?!

— Уж поверь. Любовь как дар даётся людям редко. Это ни для кого не секрет. Поэтому те, кому он даётся, держат его в секрете.

— Почему?

— Вот почемучка с хвостиком! Точнее, с чёлочкой… Именно потому. Если что-то «ни для кого не секрет», значит, секрет просто нужен. Как без секрета-то? Скукотища, да и только.

— Дед?

— Что?

— А ты не уйдёшь?

— Нет.

— Никогда-никогда?

— А ты уроки всегда будешь делать?

— Всегда!

— Всегда-всегда?!

— Ну да. А что?

— Да ничего. Вот и хорошо. Тебе пора.

— Уже?

— Да. Через минуту у мамы зазвенит будильник, и она придёт тебя будить.

— Ты всегда всё знаешь?

— Я везде всё знаю. Это не одно и то же.

— Пока, Дед. И доброго утра тебе.

— И тебе доброго утра.


Красные птицы ночи


«Здравствуй.

Здравствуй даже там, где в этом нет необходимости.

Здравствуй.

Так испокон века люди желали друг другу добра.

Здравствуй и радуйся.

Так начинались письма одного моего друга. Его уже нет. Но я знаю, что он слышит меня. И будет рад, что его мудрые слова пригодились мне. Ибо большего нельзя пожелать человеку в нашем мире.

Здравствуй и радуйся.

Я знаю, что и ты слышишь меня, хотя ещё не родился. А те, кто откроет для тебя наш мир, ещё не знают об этом. Ни о том, что ты есть. Ни о том, что мы разговариваем. Они не могут ещё позволить себе такой малости, как думать о тебе. Им есть чем занять себя, поэтому они и не думают. Нет, конечно, им не раз приходило в голову, что, может быть, уже пора родить ребёнка. Но что значит — «родить ребёнка»? Для них — пока он не рождён или, по крайней мере, не зачат (вот ещё тоже неуклюжее слово) — это не значит ничего. Поэтому прости их за то, что они не думают о тебе. Я-то думаю. И знаю, к кому обращены мои слова. И знаю, что ты меня слышишь. Такие вещи может позволить себе только старость. А я стар. Безо всяких там. Просто стар, как трухлявый пень. Такой, что уже рад оказаться пригодным случайному огню…

Но ты-то уж знаешь, что нет ничего странного в том, что ты ещё не родился, а я уже знаю тебя. Знаю, какой ты, как они назовут тебя здесь, и даже то, что, когда ты будешь читать мои письма — а это обязательно будет, — ты не вспомнишь, что уже слышал всё это, и мало что поймёшь. Я, может, и хотел бы, чтобы это произошло как-то иначе, но вряд ли я смогу им объяснить. И даже если наберусь смелости сделать это, вряд ли они поймут нас с тобой. Кто будет слушать старую рухлядь? Не говоря уж, кто будет слушать того, кого нет. По их разумению. Так у нас тут всё устроено. Говори — не говори, объясняй — не объясняй — всё одно. Люди так одержимы погоней за истиной, что до обычной правды им уже нет дела. И хотя сами они спят и видят, что мир устроится по-другому, то, что они называют реальностью, заставляет их забывать свои сны. Просыпаясь, они не помнят. И просто продолжают подстраиваться, как хамелеоны. Они хотят слиться с местом, где они живут, со временем, в котором живут, с теми людьми, что рядом, с правилами, что позволяли их предкам оставаться невидимыми для Лиха. А Лихо для них — это бедствия, болезни, голод, одиночество и маета. Их можно понять. Но, слава Богу, мы с тобой можем поговорить, не обращая внимания на все эти мелочи. Неизбежность моей смерти и твоего рождения даёт нам такое право — и возможность. Мы встретимся на пароме. Ты будешь готов сойти на берег, я — подняться на борт. И мы оба понимаем, что ни паромщик, ни река здесь ни при чём. Просто так получилось. Это мило и забавно. Ты приходишь, не имея с собой ничего. Я ухожу с пачкой папирос в кармане, которой воспользуюсь разве что ещё разок, облокотившись на леер и разглядывая вечную воду… Шут его знает, может, я протянул бы и дольше, если бы не курил? Но, по-моему, это всё хрень собачья! «Протянуть подольше…» В этом есть что-то нерадивое. Формальное. Разве нужно что-то куда-то тянуть? Ты ведь знаешь, что нет. Нужно отдаваться. Открываться. А это их «тянуть» — какое-то вымученное. В нём невозможно ни здравствовать, ни радоваться, согласен? Вижу, что согласен…»

— На.

— Что, опять?

— Да.

— С тем же адресом?

— Ну разумеется.

— Лучше бы он президенту писал — с большей вероятностью дошло бы!

— Слушай, а у него точно родных нет?

— Да говорю же тебе, гол, как перст! Его же соцопека к нам определила. Они, знаешь, дотошные какие. Им такие доходяги — чирей на заднице. Одни расходы да хлопоты. Был бы кто — раскопали.

— Всё равно жалко его.

— Меня лучше пожалей! Мне это всё читать приходится. Отчёты-то главному я пишу!

Назад Дальше