Смута - Бахревский Владислав Анатольевич 13 стр.


Точно в лоб! И кому? Бедный Василий Иванович затряс куриною головою, оглушенный, расшибленный. Сел. Заплакал.

Многоязычный радостный рев одобрил меткость вождя. Армия Дмитрия, осыпаемая снежками, упрямо полезла на вал, отвечая редко, да метко.

Дмитрий, прикрываясь локтем, озирал наступающих, их трудную медлительную поступь: ведь чтобы сделать шаг, нужно носком сапога пробить лунку для опоры. Засвистал вдруг в два пальца, тонко, пронзительно. И, когда все посмотрели на него, кинулся вверх, как огромный паук, опираясь на стену руками и ногами. И вот она, вершина. Дмитрия пхнули валенком в самое лицо. Опрокинулся, отпал от стены, но кошкой, кошкой перевернулся в воздухе и заскользил вниз, лицо держа к опасности.

– На Азов! – крикнул он снизу, сияя озорной улыбкой. – Бей брюхатых!

Блистающая туча прибереженных для решительного натиска, оледенелых снежков обрушилась на головы бояр. Где же почтенному устоять перед грубой молодостью? Бояре были сметены с вала, сшиблены вовнутрь крепости, в глубокий снег.

– Хорошо! – кричал Дмитрий, стоя под стягом на валу. – Всем по чаре и по девке!

И хохотал, глядя на разбитые в кровь рожи бояр.

– Давайте-ка еще раз! Трубач! Отбой! Приготовиться ко второму приступу.

Когда спустились с вала, к Дмитрию подбежал красный, потный Басманов.

– У бояр ножи! Озлились – страсть, хотят насмерть резаться.

Разгоряченное, счастливое лицо Дмитрия тотчас осунулось, стало серым. Повернулся и пошел к санкам.

– Домой! Всем домой!

Вечером новый деревянный дворец впервые принимал гостей. Золоченые паникадила, хрустальные фонари. Стены сплошь обиты, то золотою парчой, то бархатом, то тиснеными кожами или шкурами зверей. В парадной зале от стены к стене вереница высоких узких окон, украшенных изнутри и снаружи деревянною резьбою. Стены и потолок в голубых шелках, с россыпью цветов, таких живых с виду – не хочешь, а потрогаешь.

Под великолепными стягами на возвышении новый трон весь в огне драгоценных каменьев, но легкий – жар-птица, опустившаяся в стольном граде Москве.

Дмитрий в розовых, шитых розовым жемчугом сапогах с высоченными каблуками, в розовом кафтане, сверкающем розовыми каменьями, в высокой собольей шапке.

В конце каждого танца вся зала низко кланялась государю, и он, принимая поклонение, приветствовал гостей поднятием обеих рук с раскрытыми ладонями. Вдруг посредине новой мазурки Дмитрий вскочил и бросился в ряды танцующих.

– Шапку! Шапку! – Он стоял перед огромным поляком, посмевшим явиться в залу в головном уборе. – Я снесу твою голову вместе с твоими дурацкими перьями.

Побледневший пан снял шапку, поклонился.

– Он только что прибыл из Варшавы, государь! – подсказали Дмитрию. – Он не знает твоих, государевых, установлений.

– Я сам знаю, что он знает! – рявкнул Дмитрий. – А ну-ка скажи, каков мой титул?

– Наияснейший, непобедимейший монарх, Божьей милостью император, великий князь всея России, цесарь…

– Твои знания достаточны. – Дмитрий улыбнулся, улыбнулись и все кругом, засмеялся, и все засмеялись. Легонько ударил по плечу провинившегося. – Служи мне – и будешь богат, знатен, счастлив.

Быстро покинул залу. В боковой, совершенно еще пустой комнате зашел за изразцовую печь, повернул прибитые к стене лосиные рога, и пред ним отворилась потайная дверь. За этой дверью его ожидали только что доставленные из города для утешения и радости юные девы и зрелые красавицы. Они были уже приготовлены для встречи государя, всей одежды – прозрачные покрывала на плечи.

– Сегодня в Вяземах я брал приступом снежную крепость, – сказал Дмитрий сурово и властно. – Наемный сброд легко побил, скинул со стен лучших людей России. Я спрашиваю вас, разве это лучшие люди, если они не знают воинского искусства и не могут постоять за себя? Я один возьму сейчас вас всех! Вы нарожаете мне воистину сильных и мужественных людей. Пейте вино, веселитесь. А ты, черноокая, первая докажи государю, что любишь его.

10

Одна затея сменяла другую. На Москве-реке на льду поставили гуляй-город, тотчас прозванный «адом». Ряды телег, соединенные цепями, превратили в подвижную крепость – излюбленное оборонительное сооружение поляков и казаков. Телеги закрыли высокими деревянными щитами, а на этих щитах живописцы Оружейной палаты намалевали рогатые рожи, звериные оскалы, лапы с когтями, кочережки, щипцы, ухваты – и все это в языках пламени. Воистину ад!

В щитах были проделаны амбразуры, из амбразур поглядывали серьезным оком пушки.

Пошла потеха для всей Москвы. Московские дворяне обороняли табор, польские роты дворцовой стражи брали его приступом.

Дмитрий, сидя возле окна своего нового дворца, высокого, поднятого над кремлевскими стенами, наблюдал за военной игрой.

– Сильны, как медведи, но ничего не умеют, – без досады сказал Дмитрий собеседнику патеру Савицкому. – Для того я и послан Богом к ним, чтобы научить умному.

Патер прибыл к Дмитрию тайно: католическая церковь ждала, когда же ее ставленник, исполняя тайный договор, приступит к обращению России в католичество.

– Вы сами видите, – продолжал Дмитрий, – выучку войска я начинаю с малого, с игры. Дворяне перенимают польское военное искусство, переймут дворяне – переймут и стрельцы. Так и с религией. Я согласен с вами: иезуитский коллегиум в Москве необходим. Я уже отдал распоряжение приглядывать способных к наукам детей, которых всех возьму на свое царское содержание.

Вскочил, захлопал в ладоши.

– Отбросили! Отбросили и погнали! – Повернулся к патеру. – Радуюсь, что русские бьют мою польскую стражу. Наука идет на лад. Ваша наука. Только хорошо ли это, что мои бьют сугубо моих?

Патер молча перекрестил Дмитрия. Он был молчун, этот Савицкий. Дмитрию приходилось самому заводить и вести разговоры, его тревожило умное иезуитское молчание.

– Я очень прошу прислать мне список государств и городов, которые изъявили бы желание принять наших юношей для обучения наукам и теологии. Я готов направить в Европу тысячи моих надежд. Робкий Годунов не посмел послать за науками более десяти человек, я пошлю тысячи. Только тогда и можно будет говорить о преобразовании византийского православия в римское католичество.

Когда патер удалился, Дмитрий сказал Басманову, хотя тот не был во время беседы. На всякий случай сказал:

– Спят и видят, чтоб мы папе римскому поклонились, Сигизмунду зад целовали. А мы у них еще всю Западную Русь отхватим. Помяни мое слово! Пойдем с победой с турецкой стороны, да и завернем ненароком.

Басманов слушал царя вполуха, у царя что ни день, то новый прожект.

– Государь, я пришел сказать об одном чудовском монашке. Распускает слух, будто ты есть Григорий Отрепьев, он тебя грамоте обучал.

– Я учителей за морем ищу, а их дома хоть отбавляй. Давай отбавим. – И стал черным. – В прорубь негодяя! В черную, в ледяную, навеки!

Покачал головой, засмеялся, а в глазах ужас зверя.

– Чудовских болтунов – в Соловки! Всех! Одного игумена Пафнутия не трогай. Он человек умный. Других монахов наберет, лучше прежних. Монахам молиться надо, а они болтают. Кыш сорок из Москвы! Кыш!

В белой епанче поверх белой шубы, в белой песцовой шапке, в белых сапогах, он стоял со своими белыми телохранителями на белом снегу и глядел сверху, как на льду Москвы-реки суетятся палачи. На утопление государева недруга, чудовского монаха, были приведены для вразумления еще четверо, все ретивые, памятливые.

С монаха сняли черную рясу, чтоб лишних разговоров не было, коли всплывет. Стали обряжать в саван. Монах корчился, не давался, тогда его толкнули в прорубь в чем мать родила.

И ни звука.

Дмитрий в струнку тянулся, словно ждал голоса с того света. Ни звука.

И тут запричитали, забубнили молитвы те, кого вразумляли. Проклятия зазвенели, круша ледяной воздух.

Казнью распоряжался Басманов. Его голоса не слышно было, но черные, портившие белый снег птицы стали убывать и убыли.

Вершившие суд тоже ушли. Остался лишь черный глаз на белом лике белой русской земли.

И ни звука.

11

А на следующую ночь во дворец Дмитрия за его жизнью пришли трое. Дмитрий был в опочивальне с Ксенией. Его тянуло к этой юной женщине, как к райскому яблочку. Она и была таким яблочком, тем запретным плодом для смертных, о котором помыслить и грешно и смешно. А он помыслил. Не о царевне, о царстве. И отведывает царские плоды. Власть – она хоть и зрима, да осязать ее нельзя. Иное дело Ксения – образ попранного царства, образ взлета.

– Ты со мной, а думаешь не обо мне, – укоряла Ксения своего насильника, который был смел даровать ей, обреченной на вечное девичество, бабью радость.

Она не могла не желать убийцу матери и брата, погубителя царства и сокровенной души. Ненавидела и ждала, молила смерти ему и себе и расцветала под его ласками, как дурман-трава.

– Ты ждешь не дождешься свою пани Марину! – бросала она ему в лицо, пылая гневом, и тотчас внутренним оком видела себя гиеной, пожирающей падаль.

– Ты ждешь не дождешься свою пани Марину! – бросала она ему в лицо, пылая гневом, и тотчас внутренним оком видела себя гиеной, пожирающей падаль.

– Бог с тобою! – весело врал он. – Я познал тысячу женщин, и ни одна с тобою не сравнима. Маринка – хуже щепки. Видела цыплят без перьев, так это Маринка и есть.

– Но ей быть в этой постели, а мне в монастырской.

– Сама знаешь, царь себе не волен. А у меня есть мои долги. Я их плачу и пла́чу.

Он и впрямь принялся вдруг капать ей на грудь слезами, самыми настоящими, и она тоже расплакалась, и тут затопали перед дверьми, звякнуло оружие. Дмитрия сдуло с постели, как сквозняком. Натянул штаны, сапоги, схватил алебарду.

– Ко мне! – Из потайных дверей вбежали стрелецкие головы Брянцев и Дуров. – Кто? Сколько?

– Неведомые. Трое.

– Где они?

– Побежали!

– Искать! – И сам кинулся к дверям.

И нашел. Возле домашней церкви на имя Дмитрия. Окруженных стрельцами, исколотых, изрубленных, но живых.

– Пытать! Кто послал?

Покусившихся на жизнь царя поволокли, кровавя полы, в пыточную, но многого узнать не успели: перестаралась стража. Одного, однако, опознали: служил в доме дьяка Шеферединова.

12

Утром Басманов предстал перед государем с провалившимися глазами, потухший, потерявший голос.

– Всю ночь бился над Шеферединовым, изломал мерзавца, все жилы ему повытянул, гадит от боли и страха, но ни единого имени не назвал.

– Значит, заговора нет! – беспечно откликнулся Дмитрий.

– Есть заговор! Спиной чую. К Шуйским. К Шуйским, хоть к Ваське, хоть к братцам его спиной поворочусь – вся спина в мурашках.

Дмитрий сидел у подтопка, на огонь глядел. Нагнулся, взял кочергу да и закрутил ее винтом, как веревку.

– Шеферединова больше не трогай, отошли куда-нибудь. Васька Шуйский плюгав в цари лезть. Неводок он плетет, но такого плетения, как мое, ему не сплести. Дарю на память. – Басманов принял кочергу. – Ступай отоспись.

Басманов поклонился, сделал шаг, другой, но не ушел.

– Не люблю, государь, огорчать тебя, но не сказать нельзя.

– Скорее скажешь – скорее забота отлетит.

– На Волге объявился Самозванец. Величает себя Петром, сыном государя Федора Иоанновича.

– Какие люди с Петром, сколько их? – спросил Дмитрий, щуря глаза.

– Тысячи три-четыре. Терские казаки, донские, всякие шиши. Сам он тоже из казаков, имя его Илейка.

Дмитрий закрыл подтопок, встал, потянулся, улыбнулся.

– Кто он мне, Петя? Родной племянничек? Я, Басманов, скучаю без родственников. Отоспишься, пошли ему моим именем милостивое приглашение. Ласково напиши. На золоте буду потчевать уберегшегося от козней Борискиных. Напиши, пусть к свадьбе моей поторопится.

Басманов моргал воспаленными глазами, но ушам своим верил. Как понять царя? Иной раз на сажень под землей видит, а иной раз слепее крота.

Не слеп был Дмитрий Иоаннович, но все для него сбылось как в сказке. Верил – Бог стоит за его плечами.

Простившись с Басмановым, пошел на Москву-реку.

Поискал глазами прорубь и не сыскал. На льду шла старомосковская потеха: медвежатники выходили ломаться с медведями. Уже стояла на льду особая клетка для боя со зверем один на один. Всего оружия рогатина да нож за сапогом.

Зверя уже пустили. Грива впроседь, каждая лапа с коровий окорок.

Дмитрий отодвинул от дверцы снаряженного к бою медвежатника. Взял из рук его рогатину, и – стража ахнуть не успела, а царь уж был за железными прутьями.

Медведь замотал башкой, взревел, поражая ужасом каждого, кто был на реке, поднялся на дыбы. Тут-то и ударил его Дмитрий Иоаннович. В самую грудь – и держал, держал, пока билась в агонии эта лесная жуть. Вышел из клетки и, как ведьмак, принялся искать глазами, кого ему нужно было. И нашел! Уж чего ради, но был на той потехе боярин Василий Иванович князь Шуйский.

Стал перед ним Дмитрий. Волосенки от пота на голове слиплись, рот углами книзу, в глазах такая тоска окаянная, что боярин-князь принялся кланяться царю, да так истово, что бородою снег мел.

– Шкуру тебе дарю, – сказал Шуйскому государь и, взгромоздя на голову высоченную свою шапку, помчался во дворец, тихо хаживать не умея.

13

Как же это так? Написанное за тридевять земель, на чужом языке, для глаз немногих посвященных, соединившихся ради столь высокой, наитайнейшей мысли, что само божество становится ее заложником, когда все рассчитано на пять колен вперед, – как оно, неотвратимое для народа, приносимого в жертву, недоступное для его ушей и ума, вдруг производит беспокойство среди мужичков и баб, простых, как свечка, и подвигает их запалить ту свечку свою и сгореть.

Где дьяку Тимохе знать латинские промыслы римского папы? Трубами органными не соблазнялся, костелов не видывал. И уж слыхом не слыхал о письме Павла V царской невесте Марине Мнишек!

Папа прислал Марине письмо после ее обручения с царем Дмитрием, для католички драгоценное и святое: «Мы оросили тебя своими благословениями, как новую лозу, посаженную в винограднике Господнем!.. Да родятся от тебя сыны благословенные, каковых желает святая матерь наша Церковь».

Обручение происходило в Кракове, в присутствии короля Сигизмунда, его сына принца Владислава, его сестры Анны, шведской королевы. Место жениха пришлось занять царскому послу Афанасию Власьеву. Чувствовал он себя дураком и грешником – не смог унять вздохов, когда дошло дело до жениховых подарков, – все ведь от России отымалось, от казны ее худоватой. Подарки были один чудеснее другого: золотой корабль, золотые бык, павлин, пеликан, часы, возвещавшие время игрою флейты и труб. Три пуда жемчуга, чуть не тысяча соболей, самых превосходных, парча, бархаты, чаши, кубки, одно перо из рубинов чего стоило. Да ведь и корона на Марине была не из польских, не из Мнишковых тощих сундуков.

Ни о чем этом не ведал Тимоха. Но однажды, отходя ко сну, загляделся он на икону Спаса Нерукотворного, на огонек в лампаде. Пробудившись, к еде не притронулся, пост держал семь дней, и были ему те дни как единый час.

Исповедался Тимоха в Казанской церкви, причастился Святых Тайн, попрощался с домашними и пошел в Думу. И, войдя в Грановитую палату, подождал, пока князь Мстиславский закончит рассуждать о похвальном желании государя идти вместе с польским королем на крымских татар, дабы избавить христиан от вековечного бедствия. Едва умолк, Тимоха вышел на середину палаты и, не поклонившись Дмитрию, указал на него рукою, в самую грудь:

– Воистину ты есть Гришка Отрепьев! Расстрига, а не цесарь. Не царевич ты Дмитрий, сын блаженной памяти царя Иоанна Васильевича, но еретик и греху раб! – И поворотился к царской страже. – Чего глаза выпучили, слуги дьявола? Хватайте! На то вы тут и поставлены, чтоб правду хватать, а ложь хранить.

Бояре молчали. И тогда закричал Дмитрий, наливаясь бешеной злобой:

– Умертвите!

В тот же день царь приехал к инокине Марфе.

Инокиня держала строгий пост и была хороша, как в юности. В глазах искорки, лицо же напоено светом, будто не в стенах келии, а в березовой роще. Впрочем, в келии от монашеского разве что иконы, скорее походила на ларец индийского раджи.

Дмитрий и теперь приехал не с пустыми руками, привез зеркало в перламутровой раме, амбру, шафран, заморское мыло.

Марфа благословила его, довольная подарками и уже зная, каким известием он собирается ее порадовать.

Дмитрий заговорил о часах с флейтами и трубами, копии тех, какие подарил он Марине. Ему хочется, чтоб и у матушки были такие же.

– За наши тихие стены не всякая молва перелетает, – сказала нетерпеливая Марфа, – пошли слухи, что ты скинул запреты с князей Мстиславского и Шуйского, жениться им позволил.

– Мстиславские, Шуйские, Голицыны – безродному Годунову были страшны. Мне, в жилах которого царская кровь, о запретах на браки родовитых бояр даже слышать дико!

– Кого же они сватают? – быстрехонько спросила инокиня, хотя все ведала в подробностях.

– Для Федора Мстиславского я сам нашел невесту, твою двоюродную сестрицу. Старичок Шуйский тоже оказался не промах. Выглядел цветочек в садах Буйносова-Ростовского. Княжна Марья Петровна и нежна, и статью горделива. Голубка и лебедь.

– Буйносовы в свойстве с Нагими. – Инокиня подарила Дмитрия благодарным взглядом.

Он вдруг сел рядом и, держа ее за обе руки, сказал быстро, глядя в глаза:

– В Угличе, в могилке, той, что в церкви, – поповский сынишка лежит. Так я его выброшу прочь! Довольно с нас! То дурак взбрыкнет, то кликуша объявится! Довольно! Довольно!

– Не-е-ет! – Марфа, мягонькая, дебелая, застонала, и все-то ее белое мясцо пошло скручиваться в жгуты и окаменевать. – Не-е-ет!

Он бросил с брезгливостью ставшие жесткими ее руки.

– Вы всегда были умны! Так будьте же собой! Будьте умной.

– Прокляну! – сказала она шепотом.

– Принародно?

– В душе моей.

– Вы истинная царица.

Он поклонился и, хотя она отшатнулась, взял ее голову, поцеловал в чистый, в светлый, в государственный лоб.

Назад Дальше