"…Авраам родил Исаака…" - Борис Романовский 6 стр.


"Электронный!" – не то подумал, не то повторил он. Реальность как-то перемешалась для него с воспоминаниями.

Александр Павлович деликатно молчал, чувствовал, что лезть с вопросами сейчас не стоит.

"Вот такого друга мне не хватало все эти годы, – подумал Морозов. – Даже с Сазоновым не смог подружиться. А ведь Сазонов был таким же, как Чугуев".

По часам подошло земное обеденное время. В воздухе, выдвинувшись из стенки, услужливо повис поднос с ужином. Морозов привычно разложил и расставил блюда, пообедал молча, обходясь лишь самыми необходимыми фразами. Потом закурил, и сосед неожиданно тоже попросил сигарету. Опять вспомнился Санька. Как он перешел в ведение преподавателей-предметников.

Лет до десяти он был послушным мальчишкой, уважавшим морозовский авторитет и вообще взрослых. Маленькие и простые проблемы, с которыми он сталкивался, легко разрешались "отцом", поскольку находились в границах его знания и опыта. Кроме того, Морозов уже тогда понимал, что истории, в которые попадают дети, взрослым проще именовать шалостями или хуже того – "нарушениями дисциплины". На самом деле происходят эти приключения тогда, когда дети на свой страх и риск начинают исследовать и познавать мир, еще не зная его законов.

Молодая преподавательница младших классов была неопытна, но обладала ровным характером и детской душой; она была старшей соучастницей учебы, что помогало ей легко добираться до детских сердец. Но при этом ее педагогическая нагрузка становилась иногда непомерно высокой, она уставала от детей, и тихий, послушный и усидчивый парень был просто подарком для нее.

В четвертом классе положение изменилось. У детей появился жизненный опыт, часто сомнительного характера. Но теперь на ристалище учебы собрались близкие по уровню индивидуальности, из которых ученики уважали учителя минимум как носителя знания, а педагоги учеников не уважали, считая их не сложившимися личностями, людьми со своими характерами, а "обучаемыми единицами". "У меня в классе сорок человек", – жаловались они, не делая различия между этими "человеками" и оценивая положение, скорее, только количественно.

Дети, чрезвычайно чувствительные к людским взаимоотношениям, быстро улавливали новый для них педагогический дефект и воздвигали между собой и учителями невидимые баррикады.

Первого сентября Александр пришел из своего четвертого "А" с новейшей информацией.

– Ну, какие у тебя новые учителя? – спросил Морозов.

– Все новые. Химоза, Физома, Вобла-Кари глазки и Русалка. Один физрук старый, – отчеканил сын.

– Та-ак, – растерялся отец. – Ну, Химоза преподает химию, а Физома – физику, это ясно. А что преподают Вобла, Кари глазки и Русалка?

– Вобла-Кари глазки – это одно лицо, – поправил отца Санька, – преподает математику…

– Тощая, что ли?

– Ага.

– А Русалка? Красивая?

– Не знаю, – у электронного мальчишки с понятиями красоты дело обстояло плохо, и Борис Алексеевич не мог найти метода, по которому его можно было обучить понимать красоту. Да и можно ли вообще этому обучить? Хотя позже ему пришлось столкнуться с эстетическим образованием еще не один раз, и вот тогда он понял, что можно научиться понимать и оценивать красоту и удивляться прекрасному. А сейчас расшифровка была проста.

– Русалка по русскому языку, – объяснил сын.

Преподаватели, чтобы потом не наверстывать упущенное, начали бороться за свои авторитеты. Борьба велась способами, напоминавшими кулачные. Двойки сыпались на строптивцев как из рога Фортуны. Особенно заботилась о своем престиже классная руководительница по кличке "Химоза". Борис Алексеевич улыбнулся, вспомнив, как эта дама вызвала его в школу и пожаловалась, что "Сашенька" не учит химию.

– Я его вызвала по первым трем группам таблицы Менделеева, но он ответил неправильно.

Она так и назвала мальчишку "Сашенька", хотя Морозов знал, что у "Химозы" не только не было любимчиков, что она просто не любила детей вообще. Ему очень хотелось объяснить этой женщине, что у его Саньки одно из лучших в технике запоминающих устройств, но он пробормотал в ответ, что "проследит за занятиями сына". Похоже, что от него ждали не этого.

Зато у остальных преподавателей он очень скоро оказался в чести. Особенно его полюбила "Вобла-Кари глазки" или сокращенно просто "Вобла" – тощая, длинная женщина в строгом, черном костюме, с расчесанными на прямой пробор черными же прямыми волосами. Ребята любили передразнивать ее правильную, но совершенно лишенную интонаций, монотонную речь. Видимо, такой способ разговора "Вобла" считала образцовым; отсюда в общем невыразительная речь Саньки, да еще его способность применять для решения задач самые подходящие формулы, без поисков новых путей решения, делали его любимым учеником. Так же к нему относились "Цветок прерий" (ботаника, зоология), "Физома" и "Гегемон" (учитель труда). И только "Русалка", лишенная в своем предмете точных критериев оценки, каким является знание формул, безошибочно оценила Морозова-младшего. "Все правильно, – говорила она, отдавая ему очередное сочинение, – и ошибок нет, и цитаты на месте. А вот души в твоем сочинении нет". И выше четверки ему не ставила.

Неизвестно, что она подразумевала под словом "душа", но Борис Алексеевич понимал, что она права.


– Борис Алексеевич, – донесся до него голос Александра Павловича. – Вы меня очень разволновали, паите, я уже полчаса успокоиться не могу! Вы же могли воспитать троих детей! Вы же спокойный, умный и добрый человек. У тебя есть все качества, паите, необходимые отцу. Мог воспитать троих детей, а воспитал, паите, одного робота! Трех создателей, творцов, паите, или одного исполнителя! Не бьется как-то с рациональностью. Или ты, паите, воспитал робота-творца?

– Нет, – сказал Морозов. – Роботов-творцов не бывает. Пока что не бывает, – поправился он.

– Борис Алексеевич, расскажи свою историю, если тебе это, паите, не того… – Чугуев смутился и не закончил фразу.

– Могу рассказать. Даже надо мне рассказать! – вздохнул Морозов.- Так вот!..

Целый час сосед его не перебивал. Потом оба молчали, и каждый думал о рассказанном и о своем. Наконец, Александр Павлович кашлянул.

– Борис Алексеевич, ты меня извини, но я тебе хочу устроить маленькое интервью, – сказал он. – Слишком все необычно, и у меня много вопросов.

– Давай! – отозвался Морозов. Незаметно для себя он тоже перешел на "ты".

– Первый вопрос – как шел у него процесс познания? Так же как у человеческих детей?

– Очень похоже. Скажу так: где-то с расчетных трех и до шести лет, когда запас слов уже значительно подрос, он задавал мне по двадцать-тридцать, но в выходные дни до семидесяти вопросов в день. Вопросы возникали при первом же столкновении с неизвестным ему явлением или предметом. Технически он был выполнен так, что у него были две памяти- временная и постоянная. Во временной регистрировались сведения, еще не нашедшие подтверждения по другим от первоначального источникам и вопросы, на которые у него нет ответа. Постоянная память содержала ответы на вопросы и проверенную информацию. Но если на вопрос не было ответа, он из временной памяти не исчезал, "не забывался", пока Санька не получал ответа. В этот ранний период ответов на простые бытовые вопросы я был для него непререкаемым оракулом. Затем, до отправки в школу у него наступил некоторый незначительный спад "любопытства", а в школе вопросы, связанные с познанием мира, в основном, удовлетворялись педагогами. Немалое время мне пришлось пробавляться приведением получаемых в школе сведений в систему и связкой, например математики с физикой, биологией и химией, а всех упомянутых наук – с жизнью. И здесь за основу был принят принцип однозначности, непротиворечивости информации.

Самостоятельно связать учебные дисциплины с повседневными жизненными требованиями ни Санька, ни обычные дети не могли. Разве что счет при покупках и чтение. Затем наступил период (примерно четырнадцать расчетных лет), когда бытовые знания и навыки он усвоил, а необходимости в моральных или этических правилах не испытывал. Это было тяжелое время. Положение усугублялось тем, что память у него была лучше моей. Естественно. Теперь два-три вопроса показали ему, что большинство вещей он помнит лучше, чем я. Уверовав в тайне в свое превосходство, он начал бунтовать против моей "отцовской" власти, грубить. Не скрою, он вызывал у меня раздражение. Наглый, ничего не умеющий нигилист. Сплошной бессмысленный протест.

– Кончился ли этот переходный период? У детей же он проходит!

– Да, конечно! Это произошло тогда, когда он вплотную подошел к осознанию понятия творчества. Я к этому времени был завом лаборатории, мы делали очень "умные", по тем временам, машины для работы в особо тяжких условиях. Работа была творческая, и дома часто фигурировали понятия "мы придумали", "мы создали".

Я был увлечен работой настолько, что кое-какие детали пытался делать в своей квартире. Для этого пришлось приобрести мощную электродрель. После покупки и показа сыну всех возможностей и опасностей инструмента я три дня к нему не подходил, Санька же прочитал инструкцию, просверлил три дыры и на этом перестал дрелью интересоваться. Как-то в пятницу, когда у нас по плану наступает время чистки сковородок и кастрюль, я принес домой стальной круглый еж, закрепил его в патрон дрели и мигом вычистил всю посуду. Затем заменил еж войлочным кругом с полировальной пастой ГОИ и отполировал ножи, ложки и вилки. А напоследок поставил абразивный круг и наточил домашний инструмент. Все эти трудоемкие операции раньше мы делали вручную, а посуду вообще никогда не полировали.

Санька был поражен. "Как ты догадался приспособить эти объекты к электродрели? В инструкции этого не было". Он был педантом в отношении терминологии и свято чтил инструкции. Я не смог ему объяснить, но понял, что он в состоянии освоить придуманное мной или другими, но сам ничего не придумает. Меня это огорчило, хотя и не сильно – многие люди живут без творчества, и неплохо живут, даже, может быть, лучше, чем так называемые "творцы". Но Санька был, я бы сказал, обескуражен тем обстоятельством, что во мне есть что-то, чего в нем нет, и он зауважал меня ужасно. Каждый раз, когда он усматривал в моих действиях выдумку, элемент творчества, он смотрел на меня почти с удивлением. Грубить мне и небрежничать со мной он перестал.

– А что такое, по-вашему, творчество? – спросил Чугуев.

– Творчество?.. Дайте подумать… Пожалуй, творчество – это акт рождения мысли, идеи или, как в моем случае, машины! – задумчиво сказал Морозов. – Удовлетворил?

– Да, конечно! Это я так, попутно. А вот, Борис Алексеевич, как он относился, паите, к другим взрослым?

– Об этом вы, пожалуй, сможете судить по следующему разговору. Однажды я спросил у него, почему он при мне так пренебрежительно говорил со своей учительницей. "Она врала, папа, что любит детей. Она никого не любит. Кроме того, она не представляет собой никакой человеческой ценности". – "Почему, сынок, не представляет собой ценности?" – "Я ее не уважаю. Она не творец, не творческая личность". – "Кого же ты считаешь творческими личностями?" – "Из тех, кого я видел, папа, я считаю творцами столяров, электриков, портных, парикмахеров, архитекторов – всех, кто работает не по шаблону, а с выдумкой". – "А как же инженеры, художники, скульпторы, экономисты или, скажем, плановики?" – "Художники и скульпторы копируют модель, природу, не внося ничего своего. Они иногда искажают цвет или форму, но это одно из проявлений человеческой неточности, если не спекуляция". К "человеческой неточности" он относился отрицательно, он презирал это качество. "Инженеры же, плановики, экономисты- простые расчетчики, оперирующие десятком известных в их ремесле формул".

– Сурово он нас! – со сдавленным смешком констатировал Чугуев.

– Юношеский экстремизм! – задумчиво сказал Морозов.- Хотя какой он юноша, он же робот! Робот. Но робот, находящийся на определенном уровне информации.

– Я думаю, что экстремизм и у людей, паите, скорее всего, есть следствие определенного этапа умственного развития!

– Он был очень искренним, мой мальчик, – вдруг громко и горячо сказал Борис Алексеевич. – Он был честен и прям. И уровень знаний у него был не так уж и низок. Он много читал, гораздо больше своих сверстников. Но он был ограничен в своей прямоте, – продолжил он, успокаиваясь. – Всякая прямота, наверное, ограничена… Он читал, часто не понимая идей, заложенных в книге, недосказанности, подтекста. Он воспринимал только прямой текст, содержание. Страшно увлекался детективом и вычислял преступников после первых же нескольких страниц. И когда его расчет не совпадал с авторским и убийцей оказывался другой персонаж, он каждый раз бывал одинаково озадачен.- Борис Алексеевич улыбнулся.- Не понимал недомолвок любовных сцен и приходил к Людмиле спрашивать: "Почему многоточие?" или "Что делали герои в промежутке между абзацами?". А она, естественно, шла ко мне; и я вертелся как уж, чтобы как-то объяснить недописанное автором. У него не было воображения человеческого детеныша. Да, вот что всегда отличало его от людей – отсутствие воображения! Он и темноты не боялся, когда был маленьким.

– Неизвестно, паите, наличие воображения – хорошо это или плохо? – сказал Александр Павлович. – А если даже хорошо, то всегда ли?.. Еще вопрос. Появилось у… – он все-таки не решил для себя проблему: кем считать Саньку, машиной или ребенком. – Появилось у Александра, в итоге, сознание, или там "душа?"

– А что вы называете душой? Чугуев смутился:

– Ну, точное определение прямо так… сейчас… в голову не приходит… Но можно как-то определить. Душа… душа! Совокупность психических свойств,… чувств, что ли… Индивидуальность. Да какого черта! Сами прекрасно понимаете, что я хочу сказать!

– Я не знаю, – растерянно сказал Борис Алексеевич.- Я так и не понял, чем сознание Саньки отличается от сознания других детей. За исключением, может быть, творческого потенциала да еще отсутствия детских капризов… Если хотите, могу рассказать один эпизод, который характеризует "его совокупность психических свойств".

– Давайте!

– Сами знаете, никакая работа не протекает гладко,- начал свой рассказ Морозов. – Так получилось, что пока мы не придумали "утяжелители" из местных материалов для наших машин, а это случилось позже, на каком-то этапе работы приемочная комиссия забраковала наши разработки. Опять по причине их большого веса. Комиссия заседала два дня, устал я как собака, обругали меня и сроки для улучшения технических решений дали небольшие. Короче, пришел я на второй день с работы не в лучшем настроении, буркнул что-то невразумительное сыну и сел за стол на свое место. Санька обед разогрел, подал, а сам все ходит вокруг меня, изучает. Потом сел напротив, посмотрел, как я ем без всякого аппетита, и говорит:

– Папа, а у нас сегодня Тамерлан грохнулся.

Тамерланом звали учителя истории, у которого одна нога была искусственная и немного короче другой. Они его не любили и боялись. Хотя Саньке с его памятью и неподвижностью на уроках жаловаться было не на что.

– Как же это случилось? – спрашиваю.

– А он слушал ответы; встал так, – Санька показал, как, опершись задом о парту и перекинув ногу через ногу, стоял историк. – Стоял-то он на здоровой ноге, а перекинул через нее больную. А потом решил их поменять и чебурах-нулся! – он засмеялся.

– Васька Быков рассказал сегодня, что читал в журнале "Вокруг света", как где-то в Мали, на полянке маленький негритенок играл с надувным поросенком. В это время из джунглей выполз здоровый удав. Негритенок заверещал и полез к дому, а удав обвил кольцами поросенка, "задушил" его и проглотил. Вот обед-то получился калорийный.

В школе часто пользовались его легковерием и отсутствием юмора и рассказывали ему самые невероятные байки.

– Нюшка Величко принесла сегодня в школу песню одну. Про батальонного разведчика. Хочешь, спою? – и, не дожидаясь ответа, он запел:

Я был батальенный разведчик, А он писаришка штабной.

Я был за Россию ответчик, А он жил с моею женой.

Он пел неважно. Если вообще можно говорить о слухе кибернетического мальчишки, то слуха у него не было. Не сделали ему слуха. Голос же был беден модуляциями и какой-то металлический. Песня была смешная, но удовольствия мне доставила мало.

Затем он рассказал мне пару свеженьких анекдотов, которые тоже черпал в школе.

– Послушай, Саня, – сказал я ему раздраженно. – Никак не могу понять твоей логики. Ну, скажи, пожалуйста, чем связаны твои истории, какие между ними логические связи?

– Какие связи? – переспросил он. – А вот какие. Ты пришел домой усталый и огорченный.

– Откуда ты взял?

– Ты сказал: "здравствуй Александр", вместо "здравствуй Санька" или "Сашка". Потом долго молчал, ел без аппетита.

– Ну, и что дальше? – я был сердит и говорил довольно грубо.

– А дальше я решил, что тебя надо отвлечь от грустных* мыслей; лучше всего развеселить. И я вспомнил несколько смешных случаев и историй, которые тебе и рассказал. Вот такая логика связывает мои рассказы. И еще, ты сам говорил, что хорошая шутка снимает усталость.

– Интересно, откуда ты узнал, что это хорошие шутки? – уже по инерции спросил я. Наверное, не надо было спрашивать. Мы оба знали, что. он начисто лишен юмора.

– Они за последнее время вызывали самый громкий смех в классе.

Я все понимаю – он перебрал варианты и рассчитал оптимальный, наиболее, что ли, выгодный для себя. Это все укладывается в рамки машинной логики и расчетов оптимальных режимов. А с дурным настроением я для него менее полезен, с точки зрения получения информации. Но тогда мне перехватило горло. Тогда мне показалось, да и позже тоже…, что его поступком в тот момент двигала любовь ко мне. Хоть убейте меня! Сыновья любовь! – закончил Морозов дрогнувшим голосом.

Назад Дальше