Хлеб с ветчиной - Чарльз Буковски 12 стр.


— Эй, — окликнул его я, — можешь ударить еще пару раз, если от этого тебе станет легче.

— Не смей говорить со мной в таком тоне! — сказал отец.

Я смотрел на него в упор. Я видел складки дряблой плоти под подбородком и вокруг шеи, морщины и щербины по всему лицу. Розовая пудра уже не могла скрыть подступающей старости. Майка топорщилась на его свисающем животе. В глазах уж больше не было свирепости. Отец не выдержал моего взгляда и потупился. Да, что-то произошло. И все вещи, окружающие нас, знали об этом: и полотенца, и душевая занавеска, и зеркало, и ванна, и унитаз. Отец повернулся и вышел. Знал и он. Больше Генри-старший не порол меня.

28

Учеба в школе Джастин пролетела довольно быстро. Где-то в конце восьмого класса, начале девятого у меня воспалились сальные железы. У многих парней моего возраста появлялись прыщи, но не столько и не такие, как у меня. Это было чудовищно. Самый тяжелый случай в городе. Прыщи и фурункулы кучно усыпали мое лицо, спину и частично грудь. А случилось это как раз в тот момент, когда меня стали принимать за крутого парня, и я даже претендовал на лидерство. Да я был вроде, как и крутой, но не совсем. Я всегда отстранялся от всех и наблюдал за людьми со стороны. Что-то вроде театра — они были на сцене, а я одинокий зритель. Вот и с девчонками то же самое: у меня и так всегда были с ними проблемы, а с гнойной рожей они становились и вовсе вне досягаемости. А как они были прекрасны — их платьица, их волосы, их глаза, их движения и позы. Я думаю, будь у меня возможность просто гулять с одной из них но улице, болтать о всякой всячине, я бы тогда чувствовал себя намного лучше.

Было еще кое-что, что беспрерывно доставляло мне проблемы. Большинство учителей не доверяли мне, многие откровенно не любили, особенно учителя-женщины. Я никогда не перечил им, но они утверждали, что я это делал «всем своим видом», тем, как я, сгорбившись, сидел на своем месте; своей «интонацией голоса» и «глумливой усмешкой». Но я не делал этого сознательно. Меня часто выставляли за дверь во время урока или отправляли в кабинет директора. Директор всегда поступал со мной так: в его кабинете была кабина с телефоном, и он закрывал меня в ней. Много часов провел я в этой кабине. Единственное, что можно было найти в ней — это Женский домашний журнал. Тонко просчитанная пытка. Так или иначе, я вынужден был читать его. Я штудировал номер за номером в надежде узнать что-нибудь о женщинах.

Ко времени выпуска из школы у меня накопилось 5000 неудов, но это не имело никакого значения. От меня хотели избавиться. Я стоял со всеми вместе перед входом в актовый зал, куда нас вызывали по одному. На каждом из нас были надеты маленький дешевый колпачок и мантия. Эта торжественная амуниция из года в год передавалась от одного выпуска к другому. По очереди разряженные выпускники выходили на сцену, и мы слышали, как объявляли их имена. Вся эта мудистика называлась — выпускной вечер. Оркестр играл гимн школы Джастин:

О, школа Джастин! О, школа Джастин!

Тебе будем верны, всегда.

В наших сердцах песня звучит

И рвется в голубые небеса…

Мы стояли один за другим в ожидании своей очереди промаршировать по сцене. В зале сидели родители и друзья родителей.

— Я сейчас блевану на всю эту лажу, — сообщил один парень. Другой сказал:

— Торжественные проводы из одной помойки в другую, еще больше засранную.

Девчонки относились к церемонии очень серьезно. Поэтому я никогда по-настоящему не доверял им. Казалось, они были частью чего-то правильного. Будто у них и у школы был один и тот же гимн.

— Эта мура меня заебала, — высказался еще один парень из общего ряда. — Я уже курить хочу…

— Держи, — откликнулся другой и протянул сигарету.

Мы пустили ее но кругу между пятью или четырьмя выпускниками. Я затянулся, выпустил дым через нос и тут увидел приближающегося Курли Вагнера.

— Шухер! — среагировал я. — Дуболом идет.

Вагнер подошел прямо ко мне. На нем был все тот же серый тренировочный костюм. В нем я увидел его впервые, в нем же встречал все последующие годы, и вот теперь он стоял передо мной в своей неизменной одежде, возможно, в последний раз.

— Послушай, — начал Вагнер, — если ты думаешь, что, уходя из школы, ты уходишь и от меня, то ты ошибаешься. Я буду преследовать тебя всю оставшуюся жизнь. Я найду тебя на краю света и грохну!

Я лишь глянул на него без лишних комментариев, и он отвалил. Это маленькое выпускное напутствие Вагнера еще больше приподняло меня в глазах моих одноклассников. Они думали, что, должно быть, я подкинул Вагнеру настоящую подлянку, раз он так рассержен. Но они ошибались. Просто Вагнер был наивным придурком.

Все ближе и ближе были мы к входу в зал. И теперь уже могли не только слышать имена вызываемых выпускников и аплодисменты, но и видеть зрителей.

Наконец настала моя очередь.

— Генри Чинаски, — объявил директор в микрофон.

И я вышел на сцену. Аплодисментов не последовало. Затем нашлась какая-то добрая душа в зале и хлопнула пару раз в ладоши.

Для нас на сцене были установлены скамейки. Мы садились на них и ждали, когда вызовут всех остальных. Потом директор сказал речь о неограниченных возможностях, которые мы все имеем в Америке, и церемония закончилась. Оркестр снова затянул гимн школы Джастин, выпускники и их родители, близкие и друзья повскакивали со своих мест и смешались в общей толпе. Я осмотрелся. Моих родителей не было. Чтобы убедиться, я прошелся по залу и еще раз все осмотрел. Нет.

И это было мне на руку. По-настоящему крутой парень в таких вещах не нуждался. Я снял с тебя колпак и мантию и отдал эти древности швейцару, который складывал их для будущих выпускников.

Я вышел на улицу самый первый. Но куда я мог пойти с одиннадцатью центами в кармане. И я снова пошел туда, где жил.

29

Летом 1934 года расстреляли Джона Диллинджера перед кинотеатром в Чикаго. Шансов у гангстера не было. Леди в Красном стуканула на него. Годом раньше произошел обвал банков. Сухой закон отменили, и мой отец снова пил пиво Истсайд. Но самой опасной вещью был синдром Диллинджера. Многие люди восхищались им и желали быть похожими на него, остальных это ввергало в ужас. Тогда же президентом стал Франклин Рузвельт. По радио транслировали его «Рассуждения у камина», и все слушали. Оратор он был великолепный. Он излагал свою программу по выходу из кризиса, реализация которой обеспечит всех работой. Но ситуация все еще оставалась крайне сложной. А мои дела с фурункулами и того хуже, они множились и были невероятно большими.

В сентябре, по распределению, я должен был пойти в школу Вудхэвен, но отец настаивал на школе Челси.

— Челси не в нашем районе, — возражал я. — Это слишком далеко.

— Ты будешь делать то, что я тебе скажу. И я тебе говорю — пойдешь в Челси.

Я знаю, почему он настаивал на Челси. Туда ходили дети богатеев. Мой отец был сумасшедший, он все еще надеялся разбогатеть. Когда Плешивый узнал, что я иду в Челси, он решил идти вместе со мной. Я не мог отделаться ни от него, ни от фурункулов.

В первый день мы с Плешивым прибыли в Челси на своих велосипедах и заехали на стоянку. Вышли мы оттуда в гнусном настроении. Большинство учеников, по крайней мере старшие, уже имели личные автомобили. Преобладали новые кабриолеты и не черного или темно-синего цвета, как большинство на улицах, а ярко-желтые, зеленые, оранжевые и красные. За рулем сидели красивые парни и поджидали своих прекрасных девчонок, чтобы подвезти их домой. И парни и девчонки были нарядно одеты, в дорогих пуловерах, обязательно часы на руке и в туфлях по последней моде. Выглядели они вполне взрослыми, уравновешенными и недосягаемыми. А рядом был я — в рукодельной сорочке, поношенных брюках, стоптанных башмаках и покрытый фурункулами. Парней в автомобилях не беспокоили прыщи. Все они были симпатичные, стройные, с чистой кожей и ровными белыми зубами. Уж они-то не мыли свои волосы хозяйственным мылом. Казалось, им ведомо нечто такое, что недоступно мне. Вновь я оказался на нижней планке.

Я очень стыдился своей болезни. Фурункулы повлияли на мой выбор между физкультурным классом и резервно-тренировочным офицерским корпусом. Я выбрал РТОК, потому что тогда мне не пришлось бы надевать открытый спортивный костюм, и никто не увидел бы безобразных болячек на моем теле. Но военную форму я просто ненавидел. Рубашка была шерстяная, и колючая ткань терзала мои язвы. Но нам вменялось в обязанность носить форму с понедельника но четверг и лишь в пятницу разрешалось надевать свою обычную одежду.

Мы учились владеть оружием, изображали военные маневры, маршировали по спортивному полю и снова практиковали с оружием. Нам предстояло сдавать экзамены по этому предмету. Самым мучительным для меня было держать винтовку на плече во время различных упражнений. Мои плечи были усеяны фурункулами, когда я забрасывал винтовку на одно из них, гнойники лопались, и на рубашке проступало кровавое пятно. Но так как рубашка была из плотной шерстяной ткани, со стороны пятна были не столь заметны.

Мы учились владеть оружием, изображали военные маневры, маршировали по спортивному полю и снова практиковали с оружием. Нам предстояло сдавать экзамены по этому предмету. Самым мучительным для меня было держать винтовку на плече во время различных упражнений. Мои плечи были усеяны фурункулами, когда я забрасывал винтовку на одно из них, гнойники лопались, и на рубашке проступало кровавое пятно. Но так как рубашка была из плотной шерстяной ткани, со стороны пятна были не столь заметны.

Я рассказал матери о своей проблеме. Она пришила под плечи моей рубашки подкладки из кусков скатерти, но это лишь слегка облегчило мои муки.

Однажды наш офицер проходил вдоль строя с проверкой. Он выхватил винтовку из моих рук, откинул затвор и заглянул в ствол — на предмет пыли. Удовлетворив любопытство, он вернул мне винтовку, но тут заметил пятно на моем правом плече.

— Чинаски! — указал он. — Из твоей винтовки вытекает масло!

— Так точно, сэр!

Так проходил семестр за семестром, но болезнь прогрессировала. Фурункулы были уже размером с грецкий орех и сплошь покрывали мое лицо. Я страшно стыдился. Иногда, находясь дома, я заходил в ванную становился перед зеркалом и выдавливал один из фурункулов. Желтый гной тонкой струйкой выстреливал на зеркало и стекал по его поверхности, оставляя в своем шлейфе маленькие беленькие катышки. Эта отвратительная картина зачаровывала меня — столько всякой гадости находилось внутри фурункула. Но, с другой стороны, я знал, как неприятно остальным людям смотреть на меня.

Должно быть, кто-то из руководства школы намекнул отцу па это обстоятельство, и в конце семестра он забрал меня из Челси. Теперь я лежал на кровати, и мои родители натирали меня мазями. Среди прочего было одно коричневое вонючее средство. Отец предпочитал врачевать меня именно им, потому что оно жгло. И при этом он настаивал на том, чтобы я держал его на себе дольше, намного дольше, чем рекомендовала инструкция. Однажды он заставил меня продержаться почти всю ночь, в конце концов, я заорал, бросился в ванну и с трудом смыл впитавшуюся мазь. Я весь горел. Ожоги были на моем лице, спине и груди. Остаток ночи я просидел на краю кровати. Лечь я не мог.

Ко мне в комнату вошел отец.

— Я, кажется, сказал тебе: не смывать мазь!

— Посмотри, что случилось, — ответил я.

Пришла мать.

— Этот ублюдок не хочет поправляться, — пожаловался ей отец. — Почему именно у меня такой сын?

Мать потеряла работу. Отец продолжал уезжать каждое утро на своем автомобиле, будто бы на работу.

— Я инженер, — говорил он всем.

Ему всегда хотелось быть инженером.

А мне выдали медицинскую карту и направили в лос-анджелескую окружную больницу. С этой картой я сел в трамвай № 7, заплатил семь центов за проезд, прошел в конец салона и сел на свободное место. Мне было назначено явиться в больницу к 8:30 утра.

На следующей остановке в трамвай вошла женщина с ребенком. Женщина было толстая, а ее сыну года четыре. Они разместились позади меня. Трамвай поехал дальше. Я сидел и смотрел в окно. Мне нравился этот трамвай № 7. Ехал он быстро, раскачивался в разные стороны, а снаружи светило солнце.

— Мама, — услышал я голос малыша позади себя, — а что у мальчика с лицом?

Женщина не ответила.

Малыш повторил свой вопрос.

И снова женщина промолчала.

Тогда парень заорал:

— Мама! Что у этого мальчика с лицом?

— Заткнись! Я не знаю, что у него с лицом!

На проходной меня направили на третий этаж. Там у самого входа за столом сидела сестра. Она записала мое имя и сказала, чтобы я присаживался. Вдоль стен коридора тянулись длинные ряды зеленых металлических стульев. На них лицом к лицу сидели пациенты: мексиканцы, белые, черные, вот только что азиатов не было. Чтива никакого не было. Некоторые пациенты просматривали вчерашние газеты. Я стал разглядывать присутствующих. Народ был разношерстный: толстые и худые, коротышки и рослые, старые и молодые. Никто не разговаривал, и все выглядели измученными. По коридору шныряли санитары, иногда проходили медсестры, но доктора не показывались. Прошел час, за ним другой. Никого из пациентов не вызывали. Я отправился на поиски воды. По пути я заглядывал в кабинеты врачей. Но все они были пусты — ни пациентов, ни докторов. Никого.

Я подошел к сестре, которая вела учет пациентов. Она просматривала толстенную книгу с именами больных. Зазвонил телефон. Сестра подняла трубку.

— Доктора Минена еще нет, — сухо ответила она и дала отбой.

— Извините, — обратился я к сестре.

— Да?

— Докторов еще нет. Можно мне прийти попозже.

— Нет.

— Но здесь же никого нет.

— Доктора на вызовах.

— Да, но мне назначено на 8:30.

— Здесь всем назначено на 8:30.

Она показала на сидящих — около 50 человек.

— Ну, вы же внесли меня в список ожидающих, так что я вернусь через пару часов, возможно, тогда здесь появится какой-нибудь доктор.

— Если вы уйдете сейчас, то автоматически потеряете свой талон на сегодняшний прием. Вам нужно будет прийти завтра, если вы, конечно, нуждаетесь в лечении.

Я вернулся на свой стул. Все замерли в ожидании, никто не протестовал. И все вокруг погрузилось в оцепенение. Лишь изредка проходили две-три сестрички, посмеиваясь на ходу. Один раз они толкали перед собой инвалидную коляску, в которой сидел мужчина. Обе ноги у него были плотно забинтованы, а когда коляска проезжала мимо меня, то я заметил, что у мужика нет уха: только черная дырка, разделенная на несколько маленьких отсеков, будто бы в ушную раковину забрался паук и сплел там свою паутину. Прошел час. Полное затишье. Еще час. Два часа. Мы ждали. Вдруг кто-то сказал:

— Доктор!

Человек в белом халате быстро зашел в один из кабинетов и закрыл за собой дверь. Мы были настороже. Ничего. В кабинет вошла сестра. Мы прослушали ее смех. Потом она вышла. Пять минут минуло. Десять. Дверь распахнулась, и вышел доктор со списком в руке.

— Мартинес? — прочитал он. — Хосе Мартинес?

Старый тощий мексиканец поднялся со стула и поплелся к доктору.

— Мартинес? Ну, Мартинес, дружище, как ты?

— Болен, доктор… Похоже, мне конец…

— Ну-ну… Заходи…

Мартинес засел там надолго. Я подобрал брошенную кем-то газету и попытался читать. Но у меня на уме, да и у всех, пожалуй, был один Мартинес. Когда он выйдет оттуда, кто будет следующим?

И тут Мартинес закричал:

— АХХХХХ! ОХХХХХ! ОСТАНОВИТЕСЬ! УХХХХХ! ГОСПОДИ! ПОЖАЛУЙСТА, ОСТАНОВИТЕСЬ!

— Сейчас, сейчас, это не больно… — уговаривал доктор. Мартинес снова завопил. В кабинет вбежала сестра. Вскоре крики стихли. Мы таращились на черную тень за полуоткрытой дверью. Затем в кабинет проследовал санитар. Через некоторое время Мартинес вновь подал голос, но теперь это были булькающие звуки. Наконец сестра и санитар вывезли его из кабинета на носилках. Мартинес лежал под простыней, но он был жив, потому что простыня не закрывала его лица. Сестра с санитаром потолкали носилки в конец коридора и скрылись за дверьми, которые открывались на обе стороны.

Доктор пропадал в кабинете минут десять, потом снова появился в дверях со списком в руке.

— Джефферсон Уильямс, — объявил он.

Никто не откликнулся.

— Есть Джефферсон Уильямс? — спросил он.

Ответа не последовало.

— Мэри Блэксорн?

Опять мимо.

— Гарри Льюис?

— Да, доктор?

— Заходите, пожалуйста…

Прием проходил очень медленно. Доктор осмотрел еще пять пациентов и покинул свой кабинет. Он подошел к столу, за которым сидела сестра, которая записывала наши имена, закурил сигарет) и проговорил с ней пятнадцать минут. Вид у него был очень умного человека. Правая часть его лица подергивалась, волосы рыжие с проседью. Еще у него были очки, которые он во время разговора то снимал, то одевал. К ним подошла другая сестра и подала доктору чашку кофе. Доктор сделал глоток, потом свободной рукой толкнул одну створку двери в конце коридора — и был таков.

Сестра поднялась из-за своего стола и, называя наши имена, вернула каждому его медицинскую карту.

— На сегодня прием окончен. Если желаете, можете прийти завтра. Время явки проставлено в ваших картах, — объявила она после раздачи.

Я заглянул в свою карту, там стояло — 8:30.

30

На следующий день мне повезло — меня вызвали. Доктор был уже другой. Я зашел, разделся и сел на край смотрового стола. Доктор направил на меня жаркую лампу с белым светом и осмотрел.

— Хмммм, хмммм, — мычал он, — о-хо-хо…

Я не шевелился.

— И как давно это у тебя?

— Года два. Чем дальше, тем хуже.

— Ай-я-яй, — качал головой и продолжал осмотр. — Так, значит, ты сейчас приляг на живот и полежи, а я скоро вернусь.

Назад Дальше