И самое смешное, что никто об этом не знает. Если бы они, мои мужчины, милые дурачки, только вообразить могли, с чьей женой спят и кому наставили рога!
Вот возгордились бы собой!
* * *– Не нахожу я никого с такими инициалами, – устало сказала Марина. – Наверное, и правда работа любительская. Никакой таможенник на нее даже и не глянет.
Алёна вяло расчесывала мокрые волосы. Она терпеть не могла мыть голову вечерами и ложиться с сырой головой, но завтра будет некогда: ее самолет в семь сорок утра, выходить из дому придется не позднее шести. Пока добежишь до улицы Скриба около Опера, откуда уходит в аэропорт Шарль де Голль замечательный такой зелененький автобус, пока доедешь, пока регистрацию пройдешь… А сейчас ждать, пока волосы высохнут, сил уже нет, пора в постель, времени почти полночь. Засиделись они с Мариной за тортиком, а также за любимым обеими «Бейлисом», заболтались. А потом вдруг обе перепугались: вдруг картину все же не пропустят через таможню, что тогда делать? Марина позвонила своему мужу Морису, знатоку всяческих раритетов, в Мулян. В этой чудной французской деревне у Мориса и Марины был чудный загородный дом, где не раз проводила лето Алёна. И дом, и сам Мулян писательница обожала! Почему-то там с нею происходили всякие невероятные приключения, которые Алёна потом описывала в своих романах, из-за чего Мулян заслужил прозвище криминальной деревни[4].
Нынешний август она тоже провела в Муляне и покинула райское местечко лишь потому, что надо же все-таки возвращаться в Россию. Работать надо, книжки писать! Марина тоже поехала в Париж – проводить Алёну и проведать парижскую квартиру, а Морис на два дня остался с дочками – Лизочкой и Танечкой. Нянькой работал, так сказать.
Морис сообщил, что девчонки в полном порядке, рыдать по маме перестали, как только поезд Дижон – Париж отошел от перрона станции Монбар, неподалеку от которой находится Мулян. Услышав о покупке картины, он необычайно воодушевился, поскольку был яростным обожателем всего и всяческого антиквариата, а тем паче более или менее старинной живописи. Мориса вполне можно было назвать знатоком, однако и ему инициалы М-О Х не сказали ровно ничего, ни о какой Мадлен-Одетте или Одиллии Ксавье он и слыхом не слыхал.
– Вообще в таких случаях в антикварных салонах дают справку, мол, картина художественной ценности не представляет, – пояснил Морис.
– Так она ее на пюсе покупала, – возразила Марина. – Разве на пюсах можно такую справку получить?
– Всякое бывает, – туманно ответил Морис. – Надо было спросить – вдруг дали бы? Сейчас уже поздно, конечно, туда бежать и искать того продавца…
– Да уж, поздновато, – зевая, сказала Марина.
– Придется рисковать! – решительно заявил Морис. – Будем надеяться, что и в самом деле картина не является национальным достоянием Французской Республики. Но… Может, тебе поехать завтра с Алёной в аэропорт? Вдруг ее тормознут на таможне, тогда ты картину заберешь. Иначе она просто пропадет – будет конфискована, или, если вещица симпатичная, ее кто-нибудь элементарно свистнет, положив на нее глаз.
Последние слова он произнес по-русски, и Марина засмеялась. Что и говорить, ее супруг относился к жизни весьма трезво, прекрасно понимая – ибо был женат на русской, – что вовсе не все пороки мира сосредоточены в так называемой Империи Зла, что в dоuce France их тоже хватает. Причем с избытком!
– Ты прав, надо поехать, – согласилась Марина, и в голосе ее против воли прозвучала тоска, ибо встать в половине шестого, чтобы выйти из дому в шесть, было для нее, типичной совы, мукой мученической. Хорошо Алёне и Морису, они оба жаворонки, оба Девы… Как пелось в старинной песне, «оба молодые, оба Пети, оба получили ордена»!
Эту тоску уловила Алёна.
– Смотри, разбуди меня, как проснешься, а то я не встану, – велела Марина, чмокая подругу перед сном. – Договорились?
– А то! – самым честным на свете голосом отозвалась Алёна и тоже поцеловала Марину. – Спасибо тебе, дорогая моя. Морису и девочкам три тысячи моих поцелуев.
– Ну, завтра мне напомнишь, сколько именно тысяч, – сонно улыбнулась Марина. – Все, спокойной ночи, а то я сейчас прямо тут, на коврике, усну.
– Иди, иди, – замахала на нее Алёна и подумала, что Марину утром ждет сюрприз.
Ну разумеется, Алёна не станет ее будить! Вот еще не хватало. Пусть девочка отдохнет. Когда рядом постоянно два таких маленьких веретена, как Лизочка и Танечка, особо не поотдыхаешь. Завтра Марина вернется в Мулян, и опять начнется круговерть обыденности и повседневности. Пусть же хоть одно утро поспит спокойно.
А картина… В конце концов, даже если на нее польстятся таможенники, такова, значит, ее горькая доля. В данном случае местоимение «ее» опять же имело отношение как к картине, так и к Алёне. Ну, польстятся. Ну, отнимут. И что? На «Продавщицу цветов» ведь потрачены не последние пятьдесят евро из кошелька писательницы Дмитриевой! Да, не последние, а предпоследние. Вообще, между нами говоря, кошелек этот мог быть и более тугим, но надо благодарить господа бога за все его милости, даже самые незначительные… В самом деле, бывает и хуже. А пока Алёне хватает и на поездки во Францию, и на всякие мелочи, разным образом жизненно необходимые, вроде занятий шейпингом и аргентинским танго, и абсолютно никчемушные, как, скажем, картина, написанная неведомой Мадлен-О Х.
Пусть художницу никто не знает, пусть качеству письма далеко до ренуаровского, зато в картине было очарование. И в ней крылась какая-то тайна, Алёна это чувствовала всем существом своим, навостренным на раскрытие всяческих загадок.
Она немножко подумала о том, где повесит картину. Вообще вопрос сей непростой. Потому что за жизнь всевозможных картин у Алёны накопилось преизрядное количество, на стены невозможно взглянуть, чтобы не натолкнуться на полотно. Потолок, правда, оставался пока свободен. Ничего, найдется место и на стенах, можно чуточку раздвинуть там и там… Скажем, «Лошади и ветер» повесить чуть ниже, а «Лиловый закат» и фотографию, на которой писательница Дмитриева запечатлена танцующей, чуть правей. Вот и найдется место на стенке рядом с письменным столом! Только будут ли сочетаться цвет и форма рамок? Алёна как-то не обратила внимания на оформление своей замечательной покупки. Вроде какой-то довольно замшелый багет… В крайнем случае раму можно сменить, а может, все и обойдется, не придется менять. Ужасно захотелось распаковать картину и посмотреть на нее и на рамку еще разок, но тут Алёнины силы кончились, и она уснула раньше, чем успела шевельнуть хоть пальцем. «С утра пораньше посмотрю», – еще подумала она. Или ей это только приснилось.
Однако с утра пораньше, понятно, оказалось не до посмотреть, что поймет каждый, кто хоть раз собирался на ранний рейс в аэропорт. Непременно ведь начинается сущая свистопляска по какой-нибудь столь же ерундовской, сколь и важнейшей причине. То неизвестно куда подеваются, к примеру, паспорт или билет, то сломается колесико у чемодана-тележки, то «молния» на сумке разойдется, то оторвется набойка от каблука… Алёна Дмитриева в разные моменты своей жизни сталкивалась поочередно со всеми вышеперечисленными пакостями фортуны, однако сейчас бог их от нее отвел, но подкинул вот какую штуку: волосы нынче выглядели совершенно жутко. Ну вот, не зря она не любила ложиться с мокрой головой. Сейчас на голове не привычные веселые кудряшки, а пакля какая-то, плотно облепившая черепушку. И времени нет намочить волосы, чтобы они хоть чуточку завились снова! Ну ладно, как говорят, покорного сýдьбы влекут, а строптивого волокут. Конечно, Алёна не допустит, чтобы ее волокли. Она собрала волосы на затылке, защелкнула их заколкой, за ушами подобрала невидимками. Ну и что, и ничего страшного. То есть вообще-то страшновато, но терпимо, немножко можно и потерпеть, до Москвы как-нибудь доедет, все равно ее никто не знает. А в Москве будет время хоть чуть-чуть привести голову в порядок в каком-нибудь туалете, чтобы вернуться в привычное обличье перед тем, как сесть на поезд и начать ловить взгляды как поклонников своего творчества, так и поклонников своей красоты.
При мысли о последних настроение Алёны мигом улучшилось. Два ее самых постоянных кавалера уже заждались в Нижнем, закидали нежными эсэмэсками. Да и сама легкомысленная героиня наша тоже испытывала некое томление при мысли о своих мужчинах… ну, в смысле, чужих, ибо они оба были чьими-то мужьями, однако Алёна совершенно не собиралась мешать их счастливой семейной жизни, а при случае даже помогала ее восстанавливать, причем порою – с риском для жизни[5].
Вспоминая терпеливую нежность Андрея и изощренную изобретательность Дракончега (ну да, один из кавалеров носил такое затейливое прозвище), Алёна тихо-тихо, чтобы, не дай бог, до Марининой спальни не долетел звук защелкивающегося замка, вышла из квартиры, спустилась на тесном, как коробочка для флакончика духов, лифте в маленький крытый дворик, напоследок посмотрелась в огромное зеркало в холле (нет, честно, только французы могли придумать такую прелесть!) и вышла на рю Друо угол рю де Прованс. Теперь вперед, до Лафайет, там немножко пройти мимо знаменитых Галери, потом повернуть налево – и вот она, улица Скриба, замечательного драматурга, написавшего две совершенно волшебные пьесы: «Стакан воды» и «Адриенна Лекуврер», а также разные другие прочие, чуточку менее совершенные и волшебные. И вот Алёна уже села в зелененький автобус, и он тронулся, и писательница прильнула к окну, в очередной раз – неведомо, на сколько, может, навсегда? – прощаясь с любимым и прекрасным городом Парижем.
А на тех листочках было написано:
Конечно, в прошлый раз я слишком уж порезвилась. Мне вовсе не хочется открывать инкогнито. Подписывая картины, я намекала на свое подлинное имя, но это не более чем намек, который можно трактовать и так, и иначе. Может быть, на последней страничке рассказа о моей жизни я и подпишусь настоящим именем, а пока предпочитаю псевдоним и измененный почерк. Я ведь gauchère, левша, поэтому легко пишу левой рукой, и почерк вроде похож на мой обычный, но в то же время не похож.
Тончайшие листочки, которые я выбрала, тоже очень удобны – конверт с моими записками почти невесом. Почему для дневников все всегда выбирают увесистые тетради в толстых кожаных обложках с застежками, которые так и тянет открыть, чтобы заглянуть внутрь? Не люблю увесистой бумаги. Мне очень нравится тонкая американская бумага для папирос. Маларме вообще не считал бумагу единственным материалом для поэта, он писал свои стихи где только мог – на веерах, на чайниках, на зеркалах, на манжетках, на платочках, будто старался оставить след своего творчества на самой жизни. Мне, конечно, далеко до Маларме, да и темы у нас разные. Ну и разный материал, само собой. Я покупаю бумагу в табачной лавке, и дурень приказчик, который вечно пялится в мое декольте, убежден, что я курю самодельные папиросы. Он то и дело пытается всучить мне машинку для набивания гильз, уверяя, что, если я буду набивать гильзы пальцами, мои прелестные миндалевидные розовые ногти некрасиво пожелтеют. Его глупость меня умиляет. Единственное неудобство, что мне приходится покупать специальные американские чернила, которые не просачиваются на оборотную сторону тончайших листков. Ну и, само собой, не обошлось без американской же автоматической ручки. Французские в этом смысле чрезвычайно нехороши, чернила из них вытекают, бумага промокает, и текста не разберешь. А мне так хочется иметь возможность иногда перечитывать мои opusеs frivoles!
Разумеется, я не таскаю листочки с собой в сумочке. Еще не хватало, чтобы мой муж, которого, несмотря на полное равнодушие ко мне, все же иногда начинает одолевать маниакальная ревность, или мой не в меру любопытный fils вдруг забрались в сумку и наткнулись на эти записки. Такой affront я просто не вынесу. К тому же тогда в руки моего мужа попадет сильнейшее оружие против меня. Поэтому я и устроила миленький тайничок под охраной моей любимой église Madeleinе и пока чувствую себя в полной безопасности.
Именно там, на площади Мадлен, около восхитительной церкви, ко мне пришло ощущение своего истинного призвания. Я подумала: какого черта я влачу столь жалкое существование? Какого черта я всего лишь истеричная, вздорная, ревнивая тень своего прошлого? Разве такой я была в тринадцатом году, когда мы встретились с N и он сошел из-за меня с ума? Дело не только в том, что двадцать два года назад у меня вовсе не было морщинок у глаз и груди мои были гораздо более тугими, чем теперь. Ведь он влюбился не только и не столько в мою необычную для его южного глаза славянскую красоту. Он влюбился в меня потому, что я прекрасно танцевала, жила собственной жизнью, непостижимой для него. Пусть я не была великой артисткой, как Карсавина или Павлова, пусть танцевала в кордебалете, однако каждый раз на сцене я проживала некую иную жизнь, параллельную той, которая была доступна для всех. Именно тайна, вернее – многочисленные тайны, которыми я владела, и пленили его. Потому он и захотел завладеть мною, что мечтал их открыть.
Конечно, если бы он смог затащить меня в постель, то сделал бы это. Ведь он мужчина – раз, испанец – два, и он истинный fils de son époque…
Но я не соглашалась. И Д., наш великий босс, помню, предупреждал его: «Осторожней с русскими девушками… На них надо жениться!» Вот и вышло все так, как я сочинила в своем стишке:
Жила одна девчонка, любила танцевать.
И жил один художник, хотел ее…
Нет, заменим:
…хотел он с ней гулять.
Она не соглашалась ему отдать себя,
А он не мыслил жизни, девчонку не… любя
(скажем так).
И вот они однажды пошли и обвенчались…
Ах, многие несчастья вот так же начинались!
Но тогда, разумеется, мне казалось, что мы, выйдя после венчания в русской церкви на rue Daru и сев в золотой автомобиль самой дорогой марки, едем прямиком к счастью. И даже когда его матушка (сущая ведьма, сухая и смуглая, как черный карандаш) предупредила меня: «Мой сын не может сделать женщину счастливой, он принадлежит только самому себе и никогда никому не подчинится!» – я ей, конечно, не поверила. Мне казалось, что я укротила черноглазого и черногривого льва.
Он был невыносимо горд, когда после первой брачной ночи обнаружил, что я сохранила девственность. И это несмотря на то, что была балериной и ежевечерне задирала ноги перед огромным количеством мужчин!
Потом, спустя некоторое время, мне случайно попался на глаза старый, еще начала XIX века, выпуск «Petit journal de Palais-Royal», и я прочла там совершенно невероятное объявление: «Продается девственность девицы Лефевр, молодой певицы из певческой школы, принятой в Opéra на прошлую Пасху. Обращаться по данному поводу к матери, Porte-Saint-Martin».
Клянусь, мне показалось, что я прочла объявление о самой себе! «Продается девственность русской актрисы… обращаться к ее матери…»
Разумеется, мне неизвестно, сколько получила маман m-lle Лефевр за невинность своей дочери, но то, что мы с моей маман значительно продешевили, я точно знаю!
* * *Самолет в Москву отправлялся из терминала Е2. Причем уже не в первый раз. Видимо, теперь так будет всегда. Сначала, когда место регистрации только поменяли, Алёне этот Е2 казался каким-то нелепым и неуютным по сравнению с прежним В2, а теперь она уже привыкла к его простору и долгим переходам, к роскошным бутикам, разбросанным здесь и там, ко всей атмосфере небрежной роскоши, которая в новом терминале особенно била по глазам. Но очереди на регистрацию имелись и здесь. Хотя, впрочем, как и в других терминалах, проходили весьма быстро. То есть становишься в хвост очереди из сотни, а то и больше людей, которые в одночасье намерились лететь, скажем, в Москву, Киев, Лондон или Кейптаун, а минут через десять, поизвивавшись по импровизированным коридорам, огороженным изящными стойками, оказываешься напротив любезнейшего регистратора, расстаешься со своим багажом и уже налегке идешь себе на таможенный досмотр.
Проходя между стойками и волоча за собой сумку на колесиках, Алёна от нечего делать позевывала, глазела по сторонам и ненароком обратила внимание на толстенького, приземистого мужчину лет сорока, который сновал туда-сюда вдоль очереди пассажиров, внимательно присматриваясь к их багажу. С таким деловым видом – и одновременно как бы невзначай – обычно прохаживаются сотрудники службы безопасности аэропорта. Однако этот человек был слишком суетлив. Вдруг он так стремительно бросился к высоченному негру с перегруженной багажной тележкой, что даже поскользнулся и упал на колени. Любезные французы, а может, и не французы, стоявшие рядом, помогли ему подняться, а негр тем временем покатил свою тележку к освободившейся стойке регистратора.
«Интересно, куда он летит? – подумала Алёна, рассеянно глядя, как негр ставит на весы три чемодана, две сумки и два черных пластиковых пакета, точно таких же, как тот, в котором она везла свою картину. – В Кейптаун? В Лондон? Что же можно везти из Парижа в Кейптаун и Лондон в таком количестве?! Нет, наверное, он направляется в Москву или в Киев. А что делать негру в Москве или в Киеве? Да мало ли… Работать подрядился, к примеру. Или, очень может быть, у него там русская или украинская жена, вот и везет французские подарочки».
Подумав так, наша героиня тихонько хмыкнула, ибо словосочетание «французские подарочки» было также и эвфемизмом, который вызвал у нее в памяти другой эвфемизм – «изделие номер два». Полезность сего изделия Алёна, конечно, признавала, но сама его терпеть не могла и старалась избегать контакта с ним. Может, кстати, ее кавалеры так любили секс с ней именно потому, что никаких преград в нем не было.
Нет, ну в самом деле, безопасность безопасностью, но насколько же теряется острота и нежность ощущений при соблюдении всех ее норм! Что тут можно сказать? Если бы люди не блудодействовали на стороне, а любили только своих официальных половинок, они могли бы вообще забыть про изделие номер два. Ах да, часто же еще предохраняются от ненужного зачатия… Но ведь существуют и другие способы контрацепции, гораздо более щадящие в смысле сохранения приятностей чистого, незащищенного, открытого и доверительного секса!
Мысли Алёны самым естественным образом свернули на стезю, выражаясь фигурально, порока. И было бы странно, если бы этого не произошло, честное слово. Поскольку, с ее точки зрения, данный порок был самый приятный в мире. Конечно, кто-то может с ней не согласиться и назвать массу других, но… Тут уж каждому свое. Или, как поется в песне группы «Ленинград»: «Лично я бухаю, а кто-то колется».