И какие добрые, почтительно-предупредительные стали все, как мягко преобразилась вся недавно дикая толпа, как будто новая стала у ней душа, расположенная, благодарная и благожелательная…
Когда сторож Игнат, одним из последних, подошел к генералу и поклонился ему в ноги, со слезами извиняясь за причиненное огорчение, — генерал расплакался сам и пожал Игнату руку. Игнат, в порыве восторженного чувства, поцеловал руку генерала.
— За невинных страдальцев, ваше п-ство! — сказал он растроганным голосом. — Честь вам и слава!..
«За невинных страдальцев… — грустно подумал генерал. — Кого же он разумеет под невинными страдальцами? Кто, в сущности, из нас больше невинный страдалец: я или те… в кутузке?.. Эх, как все бессмысленно и жестоко!»
Даже дома, переодевшись, отдохнувши, как будто даже успокоившись, окруженный любящим попечением семьи, старавшейся деликатно и осторожно отвлечь его от невеселых мыслей, он долго не мог отрешиться от этого ужасного кошмара нелепой действительности, которая оглушила его таким неожиданным крушением и унижением, — долго не мог забыть это дикое представление. Минутами ему казалось, что произошло нечто непоправимое, безнадежное, убийственно-срамное, точно в одном белье прошел он по людной площади… И — будто сам сделал это, по своей воле, пренебрегши всеми правилами приличия, в слепо-надменной уверенности, что раболепная толпа не посмеет этого отметить… А она посмела, она кричала, хохотала, показывала на него пальцами… Ее улюлюканье начинало плясать у него в ушах, и, дрожа от негодования, в воображении своем он сейчас же вызывал воинскую команду, командовал: «Марш-марш!..» — слышал свист нагаек, крики ужаса и боли, видел давку, панику, бегство… Немое бешенство молотами ударяло ему в голову, перехватывало дыхание… сердце останавливалось… в мстительном упоении он шептал: «Жарь!..»
Но когда приходил в себя, оглядывался, — грустно крякал и, мысленно увещевая кого-то, шептал:
— Но при чем же я тут, скажите, пожалуйста?..
А восторженный шум толпы долго дразнил его. Даже ночью он кружил по станице. В генеральский дом глухо звенящими отрывками залетали мотивы революционных песен, клочки какой-то убогой музыки. Иногда где-то далеко мягко раскатывался вширь крик «ура».
Хотелось уйти куда-нибудь от этих досадных, торжествующих и ущемляющих его сердце звуков, но некуда было уйти: везде роились и блуждали они с веселыми группами, ходившими по улицам, — в оживленном говоре их, в женском заливчатом смехе, во всем праздничном шелесте и движении ночи…
VIII
Генерала вызывали для объяснений.
После поездки он как-то сразу увял. Редко показывался. Приказания делал так, как будто об одолжении просил, и никого не распекал. Ясно было, что закачался и вот-вот упадет. И жаль стало его всем.
Недавнее возбуждение упало. И странным казалось, что порыв борьбы против кого-то далекого, неясно рисовавшегося в тумане неведения, весь сгорел в неожиданном натиске на генерала. При чем генерал? Никто не мог объяснить. Но потом, когда будничные дела и заботы, обступившие кругом своей неотложностью и суровой необходимостью, пригвоздили всех к тесному кругу ежедневной суеты, одели жизнь тусклыми, увядшими красками, — стали считать героическим делом и то, что взяли в плен генерала. Гордились этим и возбуждали удивление у соседей.
Через две недели после своего освобождения Лапин услышал, что на место милейшего Якова Иваныча перемещается какой-то генерал Угорь. Доктор с изумлением вдруг почувствовал, что ему невыразимо жаль терять этого милого крикуна, добродушного Барбоса, незаменимого начальника, никому сознательно не сделавшего зла. Захотелось сейчас же пойти к нему, сказать что-нибудь хорошее, ободряющее и покаянное… сказать, что он редкостно-сердечный человек, идеальный начальник…
Пошел. Встретились тепло, грустно, как старые друзья.
— Эх, Андрей Петрович, Андрей Петрович! — говорил генерал не без горечи. — Неужели вы думали тогда… да нет! вы этого не думали… А обидно было. И сейчас обидно. Ей-богу, обидно… Ведь если бы у меня не семья… Сами знаете: живу одним жалованьем. Ну, и обязан исполнять. Я — исполнитель. А разве я не понимаю? Разве я воспользовался усиленной охраной? Вы посмотрите: тот же Угорь, например. В прошлом году, в самый разгар, струсил, позорно бежал из округа, прятался под юбкой у попадьи в Ильменской станице… А теперь как орудует усиленной охраной! Сколько выслано благодаря ему!.. Было ли что подобное в нашем округе? Нет! Я привык людям в глаза смотреть прямо и могу сказать, что через меня никто не пострадал. Вот пусть они отведают Угря, тогда, может быть, вспомнят обо мне…
С приездом Угря в станице действительно появилась калмыцкая сотня, несколько полосатых будок на улицах и десятка полтора новых полицейских чинов. Старые как-то особенно быстро были раскассированы. Сам Угорь старался показать себя человеком как бы вольномысленным и на всех станичных сборах давал самые широкие обещания насчет земли, чем вызвал у казаков шумные овации, о которых сам же неукоснительно сообщал в областные ведомости; но условием будущей земельной прирезки он ставил немедленную выдачу агитаторов.
Исподволь, как бы с прохладцей, начались репрессии.
Сперва приял крест возмездия о. Евлампий Диалектов: его перевели в захолустный приход — на хутор Плясучий. Оттуда злополучный иерей писал приятелям, что собирается в университет, ибо начато уже дело о лишении его сана. Вторым потерпевшим, к удивлению всех, оказался бакалейщик Илья Воскобойников, у которого при обыске нашли несколько экземпляров какой-то брошюры. Воскобойникова арестовали. Следующая очередь оказалась за Лапиным.
Как-то в конце августа заглянул к нему Непорожнев. Пришел он поздно, вошел как-то таинственно, озираясь и со странными ужимками, точно представлял кого-то. Потирая руки и неестественным голосом произнося ненужные извинения, сообщил, что пришел насчет своей поясницы. Пахло от него вином, и в глазах заметно блестела пьяная влага.
— Ну что за извинения, Тарас Григорьич! Садитесь! — сказал Лапин, морщась. Ему был неприятен поздний, странный визит, но делать было нечего. «Еще водки попросит», — подумал он с досадой.
Непорожнев сел осторожно, точно опасаясь упасть, и нетвердым, каким-то манерным голосом повторил:
— Да-с… насчет поясницы. Ну-с… а главное — повидать вас, мой милый Андрей Петрович! Вы меня простите, мой дорогой… я, может, не вовремя?..
— Бросьте вы извиняться, Тарас Григорьич! Ну, рассказывайте, как живете?
— А прекрасно. Служу. И могу сказать: успешно служу. Вот пришел вам похвастаться. Генерал Угорь… вы знаете его?
— Как же!
— Прекрасный генерал, чудо — не коленкор! «Я, — говорит, — тебя на два аршина под землей вижу: ты общество в руках можешь держать, мне такие люди нужны…» Все переменил: Чертихина — и то признал либералом, Авдюшкин даже закачался на своем посту, а я… укрепился. Вот какой это генерал!..
— Ну, поздравляю вас, — холодно, почти враждебно произнес Лапин.
— Позвольте. Не все. Потом поздравите. Не все… сулил земли нам. Серяковский юрт, потомственный…
— Не может быть, — равнодушно возразил доктор.
— Сам своей собственной губой брехал! — горячо воскликнул атаман, постукивая себя большим пальцем в грудь. «Вы, — говорит, — старички, в случае чего — прямо ко мне! Всякую нужду ко мне, и больше никуда! Чтобы я знал, кому и чего…» — «Да вот землицы бы нам, ваше п-ство!» — сейчас ему ораторы наши.
Непорожнев, изображая ораторов, говорил в нос, с особым, вульгарно-простодушным выражением.
— «Пишите! Составляйте приговор, обозначьте, какую землю и где желаете получить?» — «Да нам бы вот, ваше п-ство, у Серякова бы — куда лучше! И под руками… А земли у него невпроворот..» — «П-пишите и представляйте! А я направлю… я-я направлю! Я в своем округе сколько приговоров направил! Уезжал оттуда, — даже арестанты жалковали — образ мне поднесли!» — «Вот еще насчет жеребцов бы… тяжело нам с ними…» — «Что же, пишите и насчет жеребцов. Направлю, все направлю! Ничего, пишите. Только чтобы соймищ у вас не собиралось. Агитаторов этих разных хватайте и ко мне представляйте. А я уж сумею с ними поступить…»
— Что же, это недурно.
— Куда лучше! Мы — на другой же день ему приговорец, а через неделю уж и обратно получили — с надписью: «Впредь мне таких приговоров не представлять!..»
Непорожнев остановился, посмотрел на Лапина смеющимися глазами и с особенным выражением прибавил:
— А ведь качали! Положим, инструкции заранее были. Как кончил речь, так мне сейчас — этак потихоньку: «Атаман, ура…» Ну, я шапкой махнул: «Ура, господа! качать его п-ство». Прогремели ура, покачали, десятку на пропой выкинул. Это ли не начальник?.. Николая Ефимыча, старика одного, в маковку поцеловал. И сейчас, бедняк, как вспомнит, так и зальется слезами, «Сроду, — говорит, — меня ни один генерал не целовал… И не думал, а вот привел Господь дожить…» До слез рад…
Непорожнев покрутил головой и даже замычал. Трудно было разобрать, смеется он или боль сердечную хочет выразить этими звуками.
— Плохо живется, Андрей Петрович! — воскликнул он неожиданно переменившимся, совсем другим голосом, трезвым, искренним и горьким. — Тошно… Годов десять водки и в рот не брал, теперь — пью: душа горит… вертит вокруг сердца… душно в собственной рубахе… И всего обиднее за эту пихру, за наш народ! Не стоют они, сукины дети, ни гроша! Никакой твердости, никакого понятия… Горит душа: Боже мой, что было и что стало!.. Вспомнил и… и вот пришел к вам… под секретом, разумеется. Первым долгом — взглянуть, как вы тут… А во-вторых, сказать: на этих днях обыск у вас будет… верно!.. Я уж знаю. Так вы… того… Книжечки, какие получше, я у вас уж заберу… да…
Он около часу рылся в книжном шкафе, продолжая рассказывать об Угре, о распространяемых им прокламациях «Союза русского народа», о корреспонденциях в ведомости с описанием торжественных встреч и проводов. Наконец набрал с полсотни брошюрок, спрятал их под мундир и, похлопав себя по животу, сказал:
— Вот теперь у меня фигура поантичней будет. Как у господина у хорошего…
Прощаясь, он расцеловался с Лапиным, даже перекрестил его, потом заплакал чувствительными слезами подвыпившего человека. Уже совсем выйдя, он снова вернулся и спросил тревожным тоном:
— А что, водку мне не вредно?..
— Очень вредно, — сказал Лапин с весом.
— А ежели я коньячок?..
Дня через три действительно в квартиру доктора пришли полицейские чины с обыском. Это, впрочем, был скорее визит хороших знакомых, чем обыск, хотя знакомым из всех пяти лиц был один лишь Авдюшкин. Пристав, заседатель и два казака с полицейскими медалями были люди, новые для Лапина.
И пристав, и заседатель были в тужурках цвета хаки, при холодном оружии (у заседателя, впрочем, из кармана предательски выглядывала ручка револьвера). Они расшаркались с ловкостью почти военных людей и поочередно отрекомендовались:
— Полицейский пристав станицы Бобровской.
— Заседатель первого участка.
По узеньким погонам на их плечах, с одним просветом и как будто одной звездочкой, Лапин определил их чин: коллежские регистраторы. И от того, что чин был не очень велик, в голове мелькнула самонадеянная мысль: не так уж страшно!..
Пегое лицо пристава, изрытое рябинами и закопченное, очень напоминало морду не очень породистой, но серьезной легавой собаки — из тех склонных к созерцательности собак, что любят мирно дремать под окном у кухни да изредка, без особой охоты, щелкать зубами против надоедливых мух. Заседатель напоминал скорее суетливого, но неосновательного щенка и был весь точно сметаной вымазан: белые, торчащие из носа усы, белые брови, редкая белая шерсть на голове, не прикрывавшая прыщей на коже, и шмыгающий по сторонам трусливо-вороватый взгляд.
Пристав не без торжественности возложил на стол свой портфель, медленно раскрыл его и с глубокой, почти бездонной почтительностью извлек оттуда полулист бумаги.
— Вот позвольте предъявить сей документ, — сказал он деланно-равнодушным тоном, который предназначен был, видимо, подавлять своим ледяным холодом.
Самое обыкновенное предписание: на основании такого-то параграфа положения об усиленной охране произвести обыск для обнаружения нелегальной литературы. Точная ссылка на параграфы делала документ прямо идеальным с точки зрения законности. И все-таки в душе у Лапина в первый момент невольно, как звук неискоренимой человеческой слабости, поднялось чувство обиды и встали наивные вопросы: почему?.. На каком основании?.. По какому поводу?.. Однако некоторым усилием воли он заставил себя сделать веселую мину в скверной игре и беззаботным тоном сказал, указывая на книжные шкафы и письменный стол:
— Не угодно ли?
Оба коллежские регистратора откашлялись. Кинули взгляд сперва издали, словно измеряли расстояние, прицеливались. Потом подступили ближе. Заседатель начал проворно выхватывать брошюры в красных обложках. Пристав с другой полки взял первую подвернувшуюся книгу и остановил свой взор на заглавии.
— «Записки революционера».
Крякнул. Радость ли была в этом коротком, внушительном звуке или неодобрение, — трудно было определить.
— «Записки ре-во-лю-ци-о-не-ра»! — повторил он раздельно. — Я… сяду?
— Пожалуйста.
Он сел, раскрыл книгу и стал читать. Долго читал. Перелистывал и опять читал. Крякал и на минуту останавливался. Тогда на лице его застывало выражение озадаченного пса, увидевшего в реке отражение солнца и облаков.
Заседатель между тем набрал уже целый ворох нелегальной литературы: «Журнал для всех», «Былое», брошюры в красных обложках со статьями Л. Толстого. Но лондонское издание тех же статей — в голубой обложке — лишь повертел в руках и положил на место. В сомнительных случаях он боком подвигался к приставу и шепотом и мимикой спрашивал у него указаний. Пристав, занятый «Записками революционера», коротко ляскал зубами, как будто отпугивал надоедливую муху, и снова погружался в чтение.
— Чтобы эту книгу правильно определить, ее всю прочитать нужно, — обратился он наконец к Лапину тоном упрека.
— Это долго, — сказал доктор виноватым голосом (как-то само собой возникло в нем неожиданное и непонятное чувство виноватости).
— То-то и есть! Поэтому я… приобщу ее к делу!
— А вы давно в полицейской службе служите? — спросил доктор.
— Нет, не очень, — простодушно-серьезным тоном ответил пристав. — Учителем был двенадцать лет… приходским. А что?
— Да так…
Лапин слегка замялся, затрудняясь объяснить свое любопытство.
— Не заметно в вас этого… как бы сказать… навыка… Вот жандармы, например, — у них живо: взглянул на заглавие — сюда или туда… А вы колеблетесь, боретесь с сомнениями…
— Да… те народ практикованный… А мы недавно… Мой коллега — из ветеринарных фельдшеров, тоже практики не имел.
— Не одна практика. И соображение нужно…
— Да ведь мы, можно сказать, только начинающие! — В голосе пристава зазвучало даже чувство обиды. — Всякое дело навыка требует, — вы сами понимаете! Сразу-то и вошь не поймаешь…
И, как бы желая опровергнуть неосновательно обнаруженное доктором предпочтение жандармов, он строгим голосом спросил:
— А вот, позвольте узнать, где прокламации у вас хранятся? Открыл ящик письменного стола, взял пачку писем и, не читая, присоединил к «Запискам революционера».
— А в этом ящике что? Вырезки из газет? Ну, это тут целую неделю разбирать надо… Приобщу к делу… Там будет видно… А-а, деньги, золотцо…
Он взял в руки несколько золотых монет, вскинул их на ладони, перебирал, рассматривал, перетирал пальцами, и лицо его осветилось каким-то родственным, ласковым выражением.
— Не фальшивые? — усмехаясь, подмигнул он левым глазом.
— Может, взяли бы один… на память? — сказал доктор с невинным видом.
Пристав опустил глаза и отвернулся. Потом вздохнул и положил монеты в коробочку с перьями. Но не взял. Опять принялся было за поиски, но, смеривши глазом ворох книг на диване и вороха бумаг на столе и стульях, сказал в раздумье:
— А, пожалуй, достаточно?.. Да, довольно будет!
Он достал из портфеля лист бумаги и принялся писать протокол. Заседатель от скуки подошел к другому шкафу, в котором стояли журналы за старые годы, и спросил:
— Здесь, вероятно, классическое что-нибудь?
Не получив ответа, он потащил беремя толстых переплетенных книг и тотчас же разронял их.
— Библиотека-то у вас… фундаментальная!.. — смущенным голосом сказал он.
Казаки, стоя в коридоре, монументальные, молчаливые, как будто недоумевающие, тяжело вздыхали. По скучающим лицам их видно было, что дело делается серьезное, хотя и не совсем понятное им. Полуденное солнце конца августа дышало в раскрытые окна тихо струившимся зноем. Было томительно, скучно, нудно. Рой мух вился над пегим, мокрым лицом пристава, склоненным над бумагою… Последние мухи лета были злы и неотвязчивы. От заседателя пахло отхожим местом, и аромат этот, казалось, облипал лицо, руки, платье.
Когда Лапин вышел в коридор, чтобы отдохнуть от полицейского визита, Авдюшкин, на правах знакомого, сочувственно вздохнул и густым шепотом сказал:
— А у меня с самого утра крохи во рту не было… Туда сходи, того приведи, там захвати… Домой давеча пошел, баба ушла куда-то… Росинки маковой во рту не было!
Ему принесли остаток вчерашнего пирога с яблоками. Радостно и благодарно кивая головой, голодный сторож государственного порядка отошел подальше, в угол, перекрестился и, закрывая кусок обеими руками, точно из опасения, как бы кто не отнял его, предался торопливому насыщению.
Составление протокола шло как-то туго. Пристав, видимо, затруднялся в определении тех пестрых документов, которые он забрал из письменного стола. Несколько раз он перечеркнул лист. Отбросил, достал новый. Вытирал рукавом пот и досадливо крякал. Заседатель заскучал.