- Богат, должно быть, баснословно?
- Не без того...
- Так и слейте капитал политический с финансовым.
- Родители против брака.
- Резус-фактор?
- Хуже. Пятый пункт. К тому же Люба собирается в Израиль.
- С папашей?
- Он-то как раз против... Со мной.
- В Израиль? Ты?
От смеха они сползают на ковер. Адам утирает слезы:
- Его лучшая хохма...
- Это не хохма, - со скорбным видом возражает Мазурок. - Я настроен всерьез бороться за свою Любовь.
- Отпусти на историческую родину. Любовей будет у тебя еще навалом.
- Знаешь, почему в русском языке слово "любовь" не имеет множественного числа? Потому что в жизни она бывает только раз.
- В "Плейбое" прочитал или в Талмуде?
- Жалко мне тебя, Адам.
- А мне тебя. В Израиль он собрался! Когда даже в Москву ты не рискнул.
- Во-первых, на хер мне Москва? Я кадр национальный...
- Так оставайся в рамках. Национальных по форме, социалистических по содержанию.
- Ты тоже рисковать не стал.
- Потому что мама кастрировала в детстве. С тех пор живу при ней. Как Юлиус Фучик в Моабите. Только с пуповиной, затянутой на горле. Кстати! Устрой мне рандеву с твоей подругой.
- Это еще зачем?
- Тему обсудить хочу. Специальную.
- Можешь со мной. В чем, в чем, а в сексе я собаку съел... Что нас волнует?
- Сексуальная асфикция.
- Это что?
- Искусство кайф ловить в петле.
- Знаешь, Адам: иди ты в жопу.
- Схожено...
- Дело твое! О результатах можешь не докладывать. Друзья, позвольте мне разлить...
Выпивают.
- Александр? Ты чего молчишь? Микрофонов скрытых вроде нет. Думал, ты-то меня как раз поддержишь. До встречи с Любой я был, как этот казус. А сейчас мне кажется, что я на все способен.
- Это на что?
- С домашними порвать. А может быть, и с Родиной советской.
- Это тебе только кажется.
- Поживем-увидим.
- Ладно, скатерью дорожка, - говорит Адам. - Давай на посошок. Когда в дорогу?
- Когда ОВИР даст разрешение. Но сначала надо расписаться. А перед этим сделать предложение...
- А мы тебе хотели сделать. Предложение.
- Наверное, гнусное?
- Гнуснее не бывает. Но что об этом говорить сейчас...
- Интересно все же?
- Хотели зазвать тебя на оргию.
- На оргию?
- Угу.
- В каком составе?
- Какая разница? Забудь.
- А все-таки?
Провожая их, Мазурок сообщает, что в последнем номере "Плейбоя", который показать не может, ибо батя перед Америкой все запер на замок, как раз есть очерк под названием "Моя первая оргия"...
Они не реагируют.
- С иллюстрацией? Чувак снимает полные радости штаны, а за ним там куча мала.
Они молча одеваются.
- За компанию, конечно, можно... Нет, не повеситься, Адам! Покувыркаться. А гондоны брать? Нет, что я... Это противоречит принципу единственности.
- Который мы всецело уважаем. - Адам снимает шляпу с оленьих рогов.
- Значит, в Иерусалиме? В следующем году?
* * *
Оргия не оргия, но по пути в трамвае Александр умеряет волнение задней мыслью, что он, во всяком случае, из ванны и в только что выброшенной на прилавок новинке made in Hungary - в белых трусах.
Преподнесенной, кстати, мамой, отстоявшей очередь в "Галантерее".
Приняв бутылку, Стенич снова лезет с поцелуем. "Ангина у меня!" "Волков бояться..." - и напирает чреслами, выказывая поразительную энергию заблуждения. Ударом самбо Александр освобождается из кольца рук, поднимает упавшее пальто, вытаскивает сверток, который Стенич тут же разворачивает:
- Белые?
- Прости за интим, но мама взяла пару... Не нравится?
- Трусишки прелесть, прелесть! Однократные, конечно, но очень, очень кстати.
- Соучастницы в сборе?
Стенич убегает без ответа, а справа из кухни крашеная блондинка птичьего вида высовывает для рукопожатия локоть, голый и морщинистый:
- Я - мама!
В шлакоблочных стенах чувство многолюдности, хотя прекрасного пола, похоже, больше нет...
- Штрафную!
Из-за круглого стола, покрытого скорее новой простыней, чем скатертью, тянутся с разнокалиберными рюмками Адам и Мазурок. "Почему ты здесь, а не в Израиле?" - "Потому что человек - скотина". Адам смеется: "Зачем определения? Человек есть человек". - "И их уже четыре! Где девушки?" - "Зачем все портить? Хорошо сидим!" - "Нет, серьезно?" "Виновник пусть ответит! Да ты ее разрежь!"
Но Стеничу жалко ленточку, и он ломает ногти.
- Стен, где же дамы?
- Дамы будут.
- Когда?
- Своевременно. Давайте посмотрим, что Адам мне подарил... - Стен вынимает статуэтку в виде двух матросов, которые танцуют в обнимку и вприсядку. - Ха-ха-ха! Вот чем сбил Сталин с толку Андре Жида! Не знаете? Французскому мэтру матросики наши понравились настолько, что стал он трубадуром сталинизма. Мерси, мон шер...
Александр мотает головой:
- Трубадуром не стал. Ты путаешь с Фейхтвангером.
- Нет разве?
- Совсем наоборот.
- Тогда еще больше уважаю. Друзья? За Жида?
В дверь стучат столь властно, что они отставляют рюмки, глядя, как Стен срывается навстречу. Рука не девичья, а для милиции как будто рановато? Стен пятится задом, простирая руки:
- Ты просто эфиопская царевна...
Черный шелковый тюрбан с камнем, блестящим, как третий глаз. Волосы из белых стали черными. Брылы, плечи, напудренный бюст, под черным платьем проступает тугой корсет.
- Ба! Знакомые все лица...
- Прошу любить и жаловать! Аида Михайловна!
- Да никакая не Михайловна! Аида, мальчики. И баста!
С виду она старше матери, которую Стен отрывает от плиты:
- Маман, имею честь представить... Заслуженная актриса республики, причем не только одной! Скольких, Аида?
- Считая автономные?
Актрису усаживают во главе стола. Рядом садится Стенич, избирая себе по правую руку Александра который возмущенно шепчет на ухо Адаму: "Но это же семейный праздник?" На что Мазурок, который слышит, отвечает: "Зато верность сохраним" и поднимает первый официальный тост:
- За маму!
Любовница лихо опрокидывает, а мама, не садясь, клюет, и убегает, оставив рюмку.
Проглотив разочарование вместе с водкой, Александр подцепляет в попытке свернуть бледно-розовый кружочек "докторской", когда виновник хватает его за руку. Вилка ударяет о край тарелки, но в общем шуме внимания никто не обращает. Лицом обращенный к своей любовнице, Стен, больно вдавливая ему часы в запястье, утягивает руку под скатерть-простыню, чему Александр противится с дружеским недоумением - вплоть до момента, когда ладонь его насильно накладывают не на зашитый в замшу свинцовый кабель - на живое! Выпустив под скатерть свои девятнадцать на двенадцать, коварный Стен пытается свести на члене, чужом и чуждом, пальцы Александра, который их разгибает, пытаясь выдернуть всю руку. Хватка мертвая, расчет на конформизм. Не прекращая отвлекать внимание актрисы и продолжая борьбу под скатерью, насильник, друг и юбиляр в одном лице смыкает пальцы на противоестестве, которое пульсирует, бесстыдно празднуя победу. Бросив нож, Александр хватает правой вилку. Но вонзить не успевает. Сорвавшаяся с хуя левая ударяет снизу по столу. Подпрыгивают тарелки и бутылка, которую подхватывает Адам:
- Эй, вы чего там?
Отвернувшись от любовницы, Стенич белоснежно улыбается:
- Ничего мы.
- Тогда берите.
Они берут.
- Или чего?
- А если по зубам?
- Переживем. Ты левую качай. Смотри сюда...
Обеими руками Правилова обхватывает бицепс:
- А поднять меня бы смог?
Виски сжимает, как на глубине. Поднявшись, Александр плывет и огибает, как человек-амфибия, но вдруг прикладывается о косяк. Надолго припадая к холодной струе, он обнаруживает себя на кухне на пару с мамой, которая жалуется, что, такая сволочь, даже перевода не прислал на девятнадцать лет, потом начинает увещевать, что годится в матери и Александру, чего последний не отрицает, усаживая ее при этом на предварительно накрытую жирноватой крышкой газовую плиту и вклиниваясь между бедер с чулками, натянутыми на никелированные застежки. "Не стоит, - роняет она туфли на пол. - Лучше я вам десерт..."
Вдруг отлетает кухонное полотенце, которым была забита дверь. Кем? Неужели мной?
Стен улыбается, как фильме "Коммунист" - страшно, широко и белозубо. В одной рубашке, расстегнутой, с подвернутыми рукавами - весь в мускулах, мускусе и шерсти на груди, а на кудрях гармониста тают снежинки.
Босая мама соскакивает на пол:
- Что, уже зима?
- Разве? Я даже не заметил. Там "волгу" Аиды облевали с шофером заодно. Здесь на святое посягают. Не пора ли, мама, кофе заварить?
- А без кофе можно? - слышит Александр свой слабый голос.
- Что с ними делать, мама? Отпустим, или...
В трамвае Адам, который был всем доволен, начинает бурчать:
- Тоже мне оргия. На четверых две матери, а вместо водки самогон.
- Но пился хорошо.
- Первач. Виновник не проказил?
- А как же! Под столом, скотина, вынимал.
- Его коронка. Несправедливая природа наделила так, что только на ярмарке показывать.
- Его коронка. Несправедливая природа наделила так, что только на ярмарке показывать.
- Если бы показывать! Дрочить пытался. При помощи моей руки!
- Ну, так и что?
- Как что? Рука писателя!
- Смеяться будешь вспоминая. Однажды на заре брутальной юности из электрички мы вафлёра выбросили. Оскорбившись! Теперь же, по прошествии лет, фигура эта...
- Что?
- Спать иногда мешает, - говорит Адам, надвигая шляпу на глаза.
Германикус
Аргентинец молчал. Наверное, жалел, что проболтался.
Под ногами потрескивал снег. Мы свернули на улицу имени какого-то партизана. Слева за территорией заводской столовой, откуда в школу приносили плохо пропеченные пончики, начиналась заводская же свалка - белое безмолвие до горизонта. Дома были только справа. Библиотека уже сменила вывеску, тоже бордовую и с золотыми буквами, но с новым названием этого района.
Домой он меня не пригласил.
Беседка во дворе напоминала пагоду, а все китайское я любил, я даже записался во Дворце пионеров в кружок интернациональной дружбы в надежде получить адрес пен-френда в КНР. Проваливаясь, я проложил к ней тропку. Внутри занесенная снегом скамейка шестиугольно огибала сугроб, из которого ножка стола поднимала снежный гриб. Я влез на скамейку, сел на борт и с ранцем за спиной стал раскачиваться на узком. Доски, пинаемые каблуками, издавали мерзлый звук. Свод беседки выглядел угрожающе, отовсюду прямо в глаза торчали незагнутые гвозди. Они были тронуты ржавью. Я представил, что со мной будет, если земля вдруг опрокинется. Я раскачивался, но ощущение угрозы не проходило. Нет, а вдруг? Внезапный ракетный удар?
Дверь подъезда хлопнула. Я спрыгнул в снег и поспешил из-под гвоздей навстречу Аргентинцу.
Пальто до пят. Ушанка завязана под подбородком. Одутловатый, бледный. Ничего иностранного, тем более южно-американского. Обычный белорусский хлопчик. Разве что уступчивей других.
"Принес?"
Он снял варежку. Монета на его ладони засверкала. Я взял ее за края. Republica Argentina. Un peso.
"Где вы там жили, в пампе?"
"В Буэнос-Айресе. Давай... - Пальцы у него дрожали. - Посмотрел давай".
"Что за нее хочешь?"
"Ничего. Верни мне мое песо".
"Песо. Зачем тебе песо?"
"Чуингам куплю. Жевательную резинку".
"Ха! Где ты ее купишь?"
"В Аргентине".
"Вы же уехали оттуда?
"А теперь хотим вернуться".
"Это почему?"
"Потому".
"Слушай: с тобой нормально разговаривают".
"Потому что жрать у вас тут нечего".
"Как это, нечего?"
"Бульба одна. Ни овощей, ни фруктов. Даже мяса нет".
"А в Аргентине есть?"
"В Аргентине все есть".
"И кровавый режим в придачу? - Я положил песо в карман, откуда вынул бумажный рубль. - На. Купишь в школе пончик. Со сливовым повидлом". Он убрал руки за спину, а когда я сунул ему в карман, вытащил хрустящую бумажку и бросил мне под ноги.
"Так, значит? С нашими советскими деньгами?"
Он повернулся и пошел. Пальто, приобретенное родителями на вырост, лишало его возможности сопротивляться.
"Ну и вали в свой Буэнос-Айрес!"
Поджопник, который я ему дал, догнав, увяз в ватине. Он уходил не оглядываясь, и перед тем, как войти в подъезд, не сделал даже жеста отряхнуться.
Дома я вынул присланную мне из Ленинграда тетрадь на спирали. Последний крик писчебумажной моды. Положил песо под первую страницу, обжал и, выявляя рельеф, зачернил мягким грифелем. Перевернул орлом и повторил процедуру. Потом над двойным отпечатком надписал название своей первой страны, удачно совпавшей и по алфавиту.
Даже по поводу марок и совсем уж безобидных спичечных этикеток мама цитировала французского классика, который обличал капитализм: "Все большие состояния основаны на преступлении. Запомни, Александр!"
Но я не мог сопротивляться. Напоминая слово "онанизм", нумизматика была намного сильней.
Начав собирать "по странам", я стал познавать город, в который меня забросила судьба. Из района Немиги привозил "Новую Зеландию", из Кальварии - 25 сантимов с дырочкой: "Францию". В смысле географии экспансия была стремительной, и, добыв в районе Обсерватории монету с кенгуру, я стал обладателем всех материков, кроме того, где монету не чеканят.
Впрочем, бонами я тоже не гнушался. Здесь и был первый раз обманут. Парнишка с Коммунистической всучил мне десятидолларовый дорожный чек с профилем римского легионера и четким автографом: Lee Harvey Oswald.
Я тоже выдал чек за банкнот и получил свой первый раритет - серебряный рубль РСФСР.
Старушка из соседнего подъезда призналась маме, что, боясь за сына, главного конструктора завода автоматических линий, всю жизнь скрывала благородное происхождение. Она подарила мне серебряную монету. Грузинскую! Почва пошатнулась под ногами. Я и представить себе не мог, что наша солнечная Грузия когда-то была настолько независимой.
Меня так и втягивало в "историю".
Старик, который получил от меня чек "Америкэн Экспресс", стал маячить у выхода со школьного двора. В шляпе, прорезиненном плаще и с вислым пористым носом он выдавал себя за нумизмата, хотя даже слова этого не знал. Одноклассники нехорошо смеялись и, проходя, кричали: "Не ходи с ним! Наебет!" Старик не обижался, заверяя, что все будет по-честному. Он зазывал на чай с трубочками, подмигивал и намекал, что располагает сокровищами. При этом озирался и переходил на шепот: "Знаете ли вы, юноша, что название данного города от слова "менять". Да-да! На этом самом месте, где мы стоим, когда-то пролегал великий торговый путь из Азии в Европу и наоборот!"
Вдруг появилась мама.
Несмотря на то, что старик приподнял шляпу, она отправила меня домой.
"Мадам, ваш сын сам кого угодно обманет, - пересказывала мама объяснение с "грязным" стариком. - Вот какая о тебе молва. Ну, откуда в тебе это делячество? Низменная страсть к наживе? Частнособственнические пережитки? Не иначе, как по питерской твоей линии".
На этой линии оставались только бабушка и тетя Маня. Сам же я с нее к концу года едва не сошел. В День советской конституции 5 Декабря, вернее, в жутко холодный и безлюдный вечер этого праздника меня убивали милиционеры долго и безуспешно. Впрочем, это имело отношение не к нумизматике, а к новому Указу о повышении ответственности за оказываемое сопротивление органам правопорядка, отчего мусора на радостях залили глаза.
Питер меня поддержал, когда, воскреснув, я прибыл на зимние каникулы.
Бабушка подарила железный ларец с узорами и потертыми синими подушечками изнутри. Вспомнила, что у ее кузена в хрустальных пепельницах полным-полно мелочи, недоистра-ченной в зарубежных гастролях. Предприняв путешествие с наших Пяти Углов на Петроград-скую сторону, вернулась, однако, ни с чем и, бормоча под нос: "Поделом тебе, старая дура", взошла на табуреточку для зажигания лампад и отшпилила с обоев "противного Сережку" фотооткрытку звезды Мариинского театра в роли принца из "Лебединого озера".
Но ларец пустым я не увез. Благодаря тете Мане, которая однажды вернулась с потрясающей новостью: на Герцена есть лавка, где продают старинные монеты.
За остановку до Адмиралтейства я выскочил на Невский, подал ей руку. Мы пошли назад, свернули. Улица кончалась той самой аркой, через которую в фильмах типа "Ленин в Октябре" толпы валят на невидимую Дворцовую площадь свергать самодержавие. Рядом со всемирно-историческим местом и свили себе гнездышко ленинградские нумизматы. Сквозь дождь светила маленькая витрина, у входа под зонтами мокли фигуры. Две ступеньки, дверь. Внутри толчея. Под стеклом в картонных коробочках были выставлены на продажу "наборы". В моем, приобретенном на тридцатку, выданную бабушкой, был "никель" с профилем индейца и бизоном, китайская бронза с квадратной дырочкой (чтобы связками носить на шее), пенго адмирала Хорти, алюминиевая монета Веймарской республики достоинством в один миллион марок, а также наша дореволюционная мелочь. "Ну, идем, - сказала тетя Маня, - скупой рыцарь!"
Наутро я поехал на Герцена один. Все было бело, и тихо шла метель. Последний день года, последний день старых денег. Назавтра в обращение вступали новые, в десять раз меньше. В толпе у лавки, в подворотне и парадных внутреннего дворика заранее ругали Хрущева за обман трудового народа. Еще говорили, что за серебряные полтинники и рубли 1924 года, у кого сохранились с НЭПа, будут давать новые: один к одному.
Меня охватило предчувствие конца эпохи.
В тот день я купил "трехсотлетник". В идеальном - зеркальном состоянии.
Новый, шестьдесят первый год начался ажиотажем денежной реформы. Всем не терпелось увидеть новые деньги, которые лично меня разочаровали своим размером, приближенном к юаням. Каждое утро мне заворачивали бутерброд, и, как в школу, я выезжал на Герцена. Я спешил, я торопился, был, как в лихорадке. Конечно, низменная страсть. Но подгоняла и угроза, которую я ощущал на самых пиках пароксизма. Дело было даже не в милиции, которую все боялись: в близости этой самой Арки, которая держала нашу суету под своим огромным жерлом.