Царские врата - Крюкова Елена Николаевна "Благова" 6 стр.


Почему она поехала сюда? Да еще без оружия, дура. Хоть бы пистолет у Руслана взяла.

Мо-лит-ва. Мо-лить-ся. Она шла по зимней тропе и повторяла эти слова как молитву.

Она не умела молиться. Ее никто молиться не учил. Ни бабушка Наталья – православным, ни баба Апа – татарским молитвам. Бабушки только вздыхали: был бы ребенок сыт и счастлив, вот лучшая молитва. Ребенок… Ре-бе-нок…

Сапоги хрустели по снегу, скрипели: хр-р-р-хр-р-р. Она поехала сюда, чтобы помолиться. Чтобы ее научили. Да нет, нет даже, не за этим. Просто – помолчать. Может быть, поплакать.

За годы работы с Русланом, за годы жестокой жизни с ним – сначала в ее родном городе, потом на войне – она разучилась плакать. Соленая водичка иногда течет по щекам. Текла. Там. Давно. В другой жизни.

Что такое бог? Может ли он утешить человека?

Когда у нее было горе, бог ее не утешил. Не помог. Утешил ее Руслан. Он окунул ее мордой в дерьмо и сказал: нюхала? Не хочешь жрать? Если не хочешь – иди со мной. Я тебя накормлю и развлеку.

Едой оказалась похлебка из расстрелянных гильз. Развлечением – смерть.

Ну и что. Кто-то должен на земле воевать.

Зачем люди убивают людей? Чтобы получать за это деньги. У каждого свое дело на земле. Каждому платят по делам его. Это работа. Ты тоже заработаешь деньги. Очень большие деньги. О-о-о-очень, о-о-о-очень большие деньги.

«Я не хочу такой работы. – Ноги в сапогах осторожно ступали по тропе, чистый снег морковно, свежо хрустел под подошвами. – Я хочу… отдохнуть. Что такое молитва? Нежно говорят красивые слова… бормочут… свечи жгут… я здесь отдохну… я… отдохну…»

Может быть, она просто устала. И ей правда надо отдохнуть. Хотя бы один день. Этот зимний день.

Синий снег. Чистый. Чистая простыня. Свадебная… простыня…

Алена остановилась. Пошарила в кармане. Сигареты Руслана. Она украла у него пачку сигарет. Она курила, когда не понимала, что с нею и с миром происходит. Дым давал мгновенное забвение, успокоение.

Она стояла на монастырской тропе, курила, смотрела, как вьется сизый, усиками, дым, исчезая в прозрачном мареве мороза. Далекие горы сверкали сколами под медово-оранжевым закатным солнцем. «Завтра тоже будет мороз», – весело подумала она, сделала последнюю затяжку и выбросила окурок в сугроб.

Внезапно запахло свежей водой. Алена принюхалась. Вода, точно! Река рядом? Она осторожно прошла еще по тропке вперед – и перед ее глазами раскрылся огромный черный водяной крест, лежащий прямо на земле.

Крест из воды.

Замерло, потом забилось сердце. Смотрела с полминуты. Черная вода слепо, нежно мерцала в вечернем тающем свете, подрагивала под лаской низового ветерка. Наконец Алена поняла. Большая купель в виде креста, вырытая монахами прямо в зимней земле, в снегу.

Вода колыхалась. Слабый ветер трогал ее. Мороз уже резво затягивал сизой плевой мрачную поверхность водяного креста.

Она, оглаживая на себе камуфляж, вытирая внезапно вспотевшие ладони о штаны, подошла ближе к купели. Деревянная лесенка вела прямо в воду.

Из-за угла разрушенной церкви, из-за осыпавшихся кирпичных старых зубцов к ней шагнул человек в черном. Монах. Один из тех, кто тут еще живет. Он улыбался.

– Здравствуйте! – радостно воскликнул. – Прибыли к нам! Откуда?

Алена смолчала. Монах радостно продолжал:

– А ночью-то к нам, на Крещенское повечерие, на сочельник, много вчера народу было! Ой, много! Из самого Грозного приезжали. Из Нальчика тоже. Из окрестных мест. Купалися, окуналися. Вы-то – не будете?

Пальцы Алены уже сами расстегивали пятнистую гимнастерку. Бесстыдно расстегивали ремень. Бойко, быстро она стаскивала сапоги, развязывала портянки, сдергивала камуфляжные штаны, дивясь сама себе, – вот это да, что это с ней случилось! – пока не осталась в исподнем. Исподнее у нее было простое: хлопковая короткая рубашка, белые трусы, белый лифчик. И под портянками – носочки. «Как в первом классе», – презрительно подумала она сама про себя.

А монах уже крестился вовсю, крестил ее, затягивал радостное, трубное:

– Во имя Отца и Сына… и Святаго Ду-ха-а-а-а!

Алена носки стянула. На снег бросила. Босые ступни коснулись обледенелых деревянных ступенек лестницы. Они сначала вели вверх, потом вниз. Алена крепко, боясь поскользнуться, вцеплялась в перила. Ободрала себе руку. Боли не чувствовала. Когда ноги ушли под черную толщу изнутри светящейся воды – ощутила: сердце от радости хочет выпрыгнуть из горла, в виде маленькой птички.

– Окунайся! – крикнул монах, как ворон черный на белом. Небо уже потемнело по-ночному. Высоко, в запределье, горели цветные лампады веселых звезд. – Три раза! Трижды надо! И крестись при этом!

Алена вошла в ледяную купель по грудь, и дыхание разом вышло из нее. Так выходит дыханье при кончине, отчего-то подумала. И следом – сразу, весело: «А ведь я не умру. Все умирают, а вот я – не умру».

Перекрестилась и резко ушла с головой под воду. Вынырнула. Тело горело, кололо тысячей игл. Еще крест наложила. Еще под воду ушла. Выбросилась из-под воды пулей. Еще одно знамение, последнее. Еще – с головой – в черный потусторонний мир, в боль, в кровь, в грех, в смерть. В небытие. И снова – в белый снег. В зерна звезд. В свет снежных гор, как белых свечей. Весь вкусный, чистый хлеб мира – перед губами. Она откусит сейчас снег, как хлеб. И засмеется от радости.

– Выходи! – крикнул монах, сам счастливый донельзя. – Омылась душа! Празднует!

Рубашка облепила ее живот, бедра, грудь, когда она выходила из купели, скрюченными ступнями, как зверенок – когтями, вцепляясь в обледенелую лестницу. Монах отвел глаза. А потом опять их поднял. Сколько он видел на веку омывающихся, счастливых, в иордани, свежей проруби Крещенской!

«Думает обо мне: красивая девчонка. Соблазняю я его. Ну мужик же он. Зачем люди в монахи идут? На горло своей жизни наступают?»

– И обтереться-то у тебя ничего нет…

Алена схватила с земли гимнастерку и крепко растерлась ею. И, мокрая, влезла живо во все свое армейское, солдатское, и смеялась от радости – неужели она это совершила, неужели искупалась в иордани?! Раньше, в ее родном городе, она на купающихся в Крещение в проруби глядела как на полоумных: идиоты, что творят, заболеют! Теперь странно-новая, чистейшая радость переполняла, распирала ее.

– Эге-гей, душа живая, – сказал монах, потирая руки, – гостья ты милая! А мы вот тут варево чудное сварили. Уж нет тех монахов, что его варили, а мы все варим… Идем, попробуешь! Тебе это сейчас ой как надо!

И Алена, вся розовая, светлая, сияющая, пошла за монахом, как волчица за волком, след в след, и монах шел впереди, и ей казалось отчего-то: огонь у него в руке. И так они вошли в маленький монастырский домик, где три монаха и жили. Один наклонился над дымящимся котлом. Другой вслух читал из толстой книги. При виде Алены оба оторвались от своих дел, встали, поклонились.

– Мир тебе, сестра! Издалека ли?

– Не очень, – сказала Алена, дуя на руки. – Рядом тут.

– Вот, выпей, – сказал старый монах в круглой черной шапочке, который варил в большом котле что-то вкусное, пьяное, зачерпнул поварешкой, налил в маленькую, будто кошачью миску, протянул Алене. Она взяла миску в руки. Темно-алое горячее вино дышало ей в лицо сладким паром. Она вытянула губы трубочкой и осторожно втянула в себя напиток. «Глинтвейн… нет, лучше». Монах, что читал вслух, наклонился, вынул из-под лавки бутылку кагора, раскупорил ее, вылил всю в котел.

– Спасибо, – выдохнула Алена счастливо.

– Храни Господь, – ответил монах, переложил бутылку в другую руку и перекрестил Алену.

– Ну, я пойду, – сказала Алена смущенно. Горячее вино перетекало по жилам, как огонь по поленьям в печи.

– Куда пойдешь на ночь глядя? Оставайся. Переночуешь, завтра пойдешь. Мы постелим тебе в трапезной. Все равно там у нас никто не обедает и не вечеряет. Будешь как царица.

Они ни о чем не спрашивали ее. И она – их.

Молодой монах почитал над ней, когда она улеглась под пропитанные сыростью и холодом простыни, какие-то красивые, непонятные древние молитвы. Алена согрела своим дрожащим телом холодное белье из суровой бязи, глубоко вздохнула и уснула. Она забыла, зачем приехала сюда, в умирающий монастырь.

А утром вспомнила.

Она приехала, чтобы отмолить грех. Свое первое убийство. Бедного, нерожденного ребенка своего. МЕДНАЯ РАКА

– Ну как ты, милая? – Монах, тот, что постарше, с седыми волосами, выбивающимися из-под черной странной шапки, осторожно постучавшись и услышав Аленино громкое «да!», вошел в трапезную. – Господь с тобой. Знаешь молитвы утренние?

Алена с удовольствием смотрела в его старое, но румяное как у молодого лицо, на белозубую улыбку. «Чернявый, на чеченца похож. А по-русски говорит, будто в Москве родился».

– Не знаю. Я никаких молитв не знаю.

Алена потупилась.

– И «Отче наш» не знаешь? И «Богородицу»? Так это же самые… – Монах замялся. – Самые наши родные… Их даже дети знают…

– Не знаю. Я никаких молитв не знаю.

Алена потупилась.

– И «Отче наш» не знаешь? И «Богородицу»? Так это же самые… – Монах замялся. – Самые наши родные… Их даже дети знают…

– Ну вот не знаю я. Такая плохая.

Монах нежно прикоснулся рукой к ее плечу, к черному пятну камуфляжа.

– Хорошо. Повторяй за мной: Господи Иисусе Христе, Сыне Божий…

– Господи Иисусе Христе, Сыне Божий…

Горло пересыхало, как в пустыне.

– Молитв ради Пречистыя Твоея Матере и всех святых…

– …и всех святых…

– …помилуй нас.

– Помилуй нас.

– Аминь, – сказал монах. И еще сказал: – Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе.

И широко, будто траву косил и высоко вздымал косу, перекрестился.

Смотрел на Алену. Алена смотрела на него. Глаза в глаза.

Поняла: он ждал, когда она перекрестится так же, как он.

Подняла руку. Рука чугунная.

«Я же крестилась, когда сюда входила, в ворота. Легко так, раз-раз. Даже и не задумалась. Что со мной?!»

Монах видел: она не может перекреститься.

И все же она кривой, нелепой рукой перекрестилась под прозрачным, хрустальным взглядом монаха.

– Деточка, – монах положил руку ей на голову, – надо исповедаться… и причаститься. Без этого дальше трудно будет жить.

– Не знаю я ничего, – сказала Алена.

– Идем, – сказал монах. – Исповедь у тебя приму. Братия послужит со мною. Будем литургисать. Подойдешь к Святым Дарам. Иначе… болеть будешь. Гаснуть. А ты – молодая. Тебе жить и жить. Детишек рожать…

Алена сжала зубы. Послушно пошла за монахом, а монах шагал широко, крупно, и угольно-черная ряса развевалась за спиной черным флагом.

Монах шел по снежной тропе. Алена – за ним. Вдруг старый монах остановился, обернулся к Алене.

– Прежде чем причащать тебя буду, – тихо сказал, – ты должна увидеть кое-что. Здесь.

– Что? – спросила Алена. Мороз щипал ей щеки, уши.

– Идем.

Монах повернулся и снова пошагал по тропе. Ночью немного намело снега, и монах прокладывал новый след по тропе, глубоко впечатывая в пушистую белизну утюги-сапоги.

Купол храма был разбомблен, из дыр лился ослепительный, ярко-желтый солнечный свет. Лучи падали косо и отвесно, разрезали мятную полутьму холодного пустого храма. На стенах, облупленных и порушенных, кое-где еще висели не украденные, не расстрелянные иконы. Всюду пустота и сиротство. Фрески сползали серебряной и золотой чешуей, по углам ветер наметал мусор. Обнаженные кирпичи, белые и красные, скалились ртом с выбитыми зубами.

Алена задрала голову, рассматривала огромный иконостас, вернее то, что от него осталось. Она не знала, что такое праотеческий чин, пророческий, деисусный. Видела: там, где нарисованы белобородые босые старики с кругами над головами, там все пробито, дыры зияют. А вот красивая женщина с ребеночком на руках внизу, там, где ворота какие-то открылись, распахнулись, – цела.

Алена глядела в лицо нарисованной женщине. Женщина, подняв лицо от своего ребенка, глядела в лицо ей. Монах глядел на них обеих.

– Богородица, – тихо прошептал он. – Поклонись Ей.

Огромные глаза женщины летели впереди лица.

Алена почувствовала себя под взглядом этой женщины, про которую монах сказал, что она – мать Бога, холодно, бесприютно, будто ее раздели, и она стояла голая на пронизывающем ветру. Обняла себя за плечи, закрывая от взгляда-ветра грудь, живот.

– Почему… она так смотрит?

– Любит тебя. Видит тебя.

Монах вздохнул.

Расстрелянный иконостас матово, тускло мерцал еще живыми красками. Темно-вишневые, густо-золотые фигуры пророков и мучеников медленно уходили из живого военного времени в ледяное море погибших времен.

– Пойдем теперь к раке, – тихий голос монаха эхом отдался под сводами, загудел в вышине.

– Куда? Какие еще… раки?

– К мощам приложишься.

«Какой терпеливый, не ругает меня за невежество». Она вслед за монахом подошла к странному, кажется, медному сундучку. Или гробику, подумалось ей насмешливо. Сундучок обит золотой и пурпурной парчой и украшен медной отливкой, смешными позолоченными завитками.

– Встань на колени, – велел монах. Алена встала. Монах бережно откинул крышку раки. И снова перекрестился. «Как часто крестится. И не устал».

Из распахнутого сундучка Алене в лицо полетел незнакомый аромат. Запах плыл, тревожил. Алена, как гусенок, вытянула шею, пытаясь рассмотреть, что же там, внутри. Монах стал читать молитву. Молитва была длинная и непонятная, на древнем языке, забытом, как тяжелый сон, и Алена терпеливо ждала, пока монах закончит.

– Что это? – тихо спросила, когда монах замолчал. – Чем пахнет?

– Это мощи.

– Что такое мощи?

– Встань. Гляди.

Она встала с колен и заглянула в раку.

На дне раки лежал скелет. Череп обтянут высохшей кожей. Алена с любопытством и отвращением глядела на костяные фаланги пальцев, упокоенно сложенных на груди, на торчащих ребрах. Скелет присыпан серой пылью. «Прах», – всплыло из глубин памяти старое, страшное слово.

Монах благоговейно встал на колени, поцеловал раку, приложился к ней лбом, щекой.

– Мощи святые.

– Чьи это кости?

– Солдата нашего. Пытали, убили, не снял креста.

Изумление, недоумение Алены росло. Парня русского чеченцы шлепнули? Ну и что? Это же война. Обычное дело.

– Всех же убивают! – крикнула она. На всю пустую разрушенную церковь раскатился крик. – Но почему-то трупы так не пахнут! А… это… не колдовство?

«Духами набрызгали и радуются».

Монах снова наложил на себя крестное знамение и пробормотал: сгинь, сатана.

– Не богохульствуй. Зачем так. Целуй раку.

Алена наклонилась. Медный холод обжег губы. На высохшей кисти, на безымянном пальце тускло блестело золотое кольцо. Мученик был женат. «Обручальное… чечены не сняли. Даже золотом русским побрезговали, вот как нас ненавидят». Медный крестик красной птичьей лапкой лежал на груди скелета.

– Тебе надо исповедаться.

– Я, да… – Алена судорожно сглотнула. – Я никогда… А кому?

– Мне. Больше некому.

– Что мне делать?

– Говори про все грехи твои. Про все плохое, что в жизни сделала. И даже не сделала, а только подумала.

Алена стояла перед монахом, опустив голову, угрюмо смотрела на свои грязные сапоги.

– Ну… – Ей вдруг стало страшно. Хуже, чем в бою. – А что такое… все грехи?

– Грех – это самое ужасное для человека. – Монах говорил с ней, как с больной или слепой. Как с ребенком. – Душа чернеет. Покаешься – Бог тебя простит. Будешь чистая, как из купели. Начинай! Не бойся!

Он понял ее страх.

– На колени встань… легче будет.

Она встала. Коленям неудобно и холодно на каменных плитах.

– Ну… – опять сказала Алена. Язык не слушался ее. – Я… это… я… учителям врала… занятия пропускала… родителям плохие слова говорила…

– А здесь, на войне? – Он старался помочь ей, она поняла это. – Здесь? Сейчас? Что делаешь тут?

Холодный пот облил спину. «А вдруг он знает, кто я такая?! Вдруг – догадался?! И нарочно ловит меня. И они позвонят сейчас федералам, и выдадут меня, и…»

– Я? Здесь?.. Я…

Откуда это пришло к ней, вырвалось?

– Я кашу варю… в детском доме. Тут детский дом разбомбили… немного детей осталось… так я им… кашу… и суп…

– Детский дом? Где это? – Монах вздохнул. – Ну пусть будет детский дом. – Она видела: он ей не поверил. Но терпеливо ждал правды. – Перечисляй грехи свои. Скажешь – и освободишься от них.

Внутри нее все стало каменным, железным. Железная волна поднялась из глубины и все затопила. «Как же, держи карман шире. Скажешь – и излечишься, как же! Вранье это все! Вранье. Люди все это сами себе придумали. И церковь. И рясы эти. И исповеди эти. И… Бога. Да, и Бога тоже сами себе люди придумали! А не Он сошел к ним с небес! Но отчего так сладко пахнут эти кости?! Эти… мощи… этого бедного мальчика…»

– Я…

«Скажи ему, что ты снайпер. Что убиваешь людей на войне. Что это твоя работа. Что тебе за нее деньги заплатят. Скажи ему, скольких ты уже убила! Ну! Быстро!»

– Я… я…

«Ну, скажи самое главное. Самое страшное. То, ради чего ты явилась сюда, не запылилась. Что ты когда-то, давно, там, ребенка своего…»

– Я… – Она выдавила это из себя, как краску из засохшего тюбика. – Гре…шна…

Слезы светло взорвались в ее глазах и быстро, обильно заструились по щекам. Монах накрыл ее голову, лицо вышитой, пахнущей старым печеньем бархатной тряпицей и что-то ласковое, спокойное тихо произнес над ней, будто песню спел.

Пришли другие монахи. Стали служить литургию. Алена не понимала ни слова. Стояла тихо; быстро крестилась, как обезьянка, когда монахи крестились. Старалась повторять их движения. Один монах так красиво пел, хотя голос у него был хриплый, как прокуренный. Старый монах то входил в ворота, разрисованные фигурами, лицами и голубями, то выходил обратно, держа что-то в руках; Алена боялась смотреть, но все-таки вскидывала ресницы: кажется, чашу. Да, такую… огромную золотую рюмку, что ли.

Ворота закрывались. Ворота открывались.

Назад Дальше