419 - Уилл Фергюсон 8 стр.


По засушливым землям ее народа веками текли слава и богатство сахарских торговых путей — золото и серебро, соль и рабы. Ритмичные перекаты караванов, груженных кожей из Сокото и синей тканью из Кано, солью с озера Чад, снадобьями из Срединного пояса, пряностями и благовониями из Аравии, раковинами каури, рулонами шелка, исламскими свитками — все караваны платили дань, все раскошеливались.

«Мы — сахельские всадники», — напоминали ей дядья. Всадники, рожденные движением. И даже теперь, когда сахарская торговля зачахла, когда клан перебивается тем, что выращивает на песках, и счет своему состоянию ведет домашней скотиной, лошадьми он гордится по-прежнему. Лошади — изнеженные, ухоженные. Лошади — взлелеянные, убранные, как юные невесты. «Своих лошадей, — смеялись женщины, — мужчины любят больше, чем жен».

«Ну а то! — отвечали мужчины. — Лошади-то нас, поди, не пилят».

В ночь побега она выскользнула из дядькиного дома и спряталась в дальних стойлах. Свист хвостов и запах навоза успокаивал и волновал; при каждом движении, при каждом храпе внутри ее что-то шевелилось.

Прежде всадники, ныне скотоводы. Королевские одеяния цвета индиго поистерлись, поистрепались. Маленький народец почвой крошится под пятою. «Коли так суждено, мы исчезнем. — Эти слова выпевали они, поколение за поколением оглашали жалобой в полях. — Но мы уйдем, обнажив мечи».

Нет теперь в саванне отпечатков копыт — ни преследователей, ни защитников. Лишь одна нога скользит поперед другой, снова, снова и снова. Больше ничего.

Отчаяние подступает незаметно, вползает, грозит затопить целиком; от него подгибаются колени, спотыкаешься, сбиваешься с шага. Она вымоталась, ослабела. Так устала, что не всхлипнуть, даже не вздохнуть; она глядела, как приближается новая горстка жестяных крыш и рыночных прилавков; в душе пустота, в душе поражение.

В эти минуты она складывала руки вот так . Понукала себя идти дальше, пока отчаяние не сменялось некоей силой.

Она знала: если не останавливаться, она обгонит что угодно: обгонит грусть, и голод, и шепотки, и затаенный гнев, обгонит закон шариата, саму память обгонит. В такие минуты силу она черпала в Пророке, мир Ему, и в Господе. Они обратят взор в истоки сердца ее, увидят, что душа ее чиста, направят. И, быть может, она выживет, иншалла.

В эти минуты, минуты жажды и жара до мигрени, она складывала руки вот так, обнимала живот, будто лампу прикрывала ладонями на ветру. Чувствовала трепет в глубине нутра — шевеление, стремление, — и этот трепет тоже шептал ей: «Иди дальше, не останавливайся».

32

Дражайший Генри,

Прошу вас, не рискуйте всем нашим предприятием. Нельзя сдаваться! Я в полной мере понимаю, что сложнее всего держать наши прекрасные новости в секрете. Однако доверьтесь красоте жизни, и вам воздастся! Сейчас — совершеннейшая секретность мистер Кёртис! Как только деньги придут и вы заберете свой процент, сможете пышно отпраздновать это событие с женой и близкими. Может, свозите их в круиз, о котором всегда мечтали? Мисс Сандра и Виктор столько рассказывали о вашей доброте — мне бы так хотелось увидеть, как просияет лицо вашей жены Хелен, когда вы раскроете ей правду!

Быть может, однажды мы встретимся и выпьем за нашу дружбу.

С великим счастьем,

Лоренс Атуче, профессор коммерции

33

На кромке неба — вспышка зарницы, костяной треск.

Гром без дождя. Пробудил ее, напомнил о других грозах, яростнее нынешней. Воспоминания о молниях, что щелкали хлыстами, вновь и вновь стегали Сахель, точно галопирующий всадник в решающем заезде.

После одной такой грозы деревья по всей равнине полыхали факелами; воспоминание живо до нереальности — быть может, родилось из преданий, из баек, рассказанных и повторенных столько раз, что стали правдивее памяти.

Еще одна зарница сплетеньем вен прорезала небо. Ночи прохладнее, идти легче, но ее крепко удерживало табу. «Нельзя женщине в тягости странствовать после темна». Ну и ладно. На дорогах небезопасно. Она слышала, как патрули громко переговаривались на шоссе, видела взмахи фар. Искали не ее — просто искали. Но опасно, как ни крути.

В эту ночь кусты не горели — лишь до синяков избитое небо да луна за облаками. «Я, кажется, больше не могу». Это она прошептала своему чреву. Еле-еле села, размотала сафьян. С нее ливнем посыпалась пыль харматана.

«Иди дальше».

Только с третьей попытки удалось закинуть канистру на сложенную ткань на макушке, только с третьей попытки удалось сделать шаг. Она видела асфальтовый изгиб меж бугров, пошла туда — и услышала мельтешение какой-то напуганной мелюзги в кустах.

На шоссе — ни следа ночных патрулей или спящих водителей, так что объедков тоже не предвидится. Лишь асфальт, а к югу — цель ее странствия. Зариа.

Уже несколько дней она видела город, распластавшийся по равнине, шагала к его минаретам и мечетям, мучительно вращала землю, притягивала его к себе. Но город не приближался, навечно застыл в недоступности — иллюзией, рожденной из трепещущего жара и ходьбы, которая с каждым днем все медленнее и неувереннее. Все труднее вращать ногами земной шар. Солнце всползло на небеса, и Зариа вновь появилась, затем исчезла, скользнула за далекие холмы и деревца, потерялась на заднем плане, за терновником и акациями.

Дорога вытолкнула ее к армейскому блокпосту; дыхание перехватило, она придержала канистру. Еще рано, на шоссе тихо. Она зашагала мимо ограждения, наспех сооруженного солдатами, — доски, перетянутые конопляной веревкой, поверх залитых бетоном нефтяных бочек, — ступала неслышно, глаза долу. На обочине под лихим углом припарковался одинокий армейский грузовик, выкрашенный камуфляжной зеленью, — в джунглях Дельты было бы уместнее. На циновках в кузове спали солдаты.

Она бы проскользнула, если б не молодой солдатик, на корточках у маленького очага кипятивший себе утренний кофе. Ее внезапное появление солдатика напугало, он потянулся за винтовкой. Заорал на пиджин-инглише, который сходил за общий язык у чужаков, не говоривших на хауса или французском:

— Хой! Ты чо делать?

Она не остановилась. Услышала, как патрон со щелчком вошел в патронник. Рядовой, конечно, с таким-то ружьем. Не АК-47 — однозарядное, ее братья с такими охраняли стада.

Она уходила, и голос солдатика зазвенел пронзительно:

— Ты чо делать? Грузовик лазь!

Но она не останавливалась. Другие солдаты недовольно заворчали, а потом вдруг заревела другая машина, удар по тормозам — и выстрел. Она вздрогнула, чуть не уронила канистру. Вытянув руки, медленно повернулась — может, это всего лишь предупреждение.

Но про нее уже забыли. По дороге к блокпосту катила дизельная цистерна; заскрежетала передачами, дернулась, замерла у заграждения. Остальные солдаты проснулись и высыпали из кузова, не желая проспать свою долю. Не выстрел — двигатель чихнул. Вот пожалуйста — современная торговля из засады. Старший офицер подошел к шоферскому окну — в руках АК-47, самоуверенность в каждом шаге, — и она развернулась и заторопилась прочь.

Вскоре цистерна прогрохотала мимо, окутав ее облаком меловой пыли. Она снова невидимка.

34

Мой дорогой Генри,

Касательно перевода денег на ваш счет. Боюсь, у нас загвоздка…

35

Когда она входила в Зарию, движение стало плотнее — в город стекались побитые легковушки и хрипящие автобусы. На окраине она совершила опасливый набег на автостоянку, втиснутую под виадук. Разносчики с высоченными грудами товаров на головах расхаживали меж грузовиков и междугородных автобусов, распевали зазывно, пререкались с пассажирами.

Надо опасаться бывших альмаджири — уличных мальчишек, что звериными стаями ошивались по стоянкам и под эстакадами. Альмаджири — младшие дети из нищих семей, попрошайки и мародеры, нередко вырастали профессиональными ворами и вольными головорезами. Годам к тринадцати многие уже состояли в стихийных наемных армиях. К их услугам прибегали равно вымогатели и политики, склонные к фальсификациям. И едва под ложечкой начал разбухать страх, она заметила нескольких таких альмаджири — патрулируют периметр, небрежно закинув на плечо доски с гвоздями. Она улизнула, пока ее не заметили; уж лучше, давя в себе панику, толкаться в людских толпах. Уличная шпана ревниво охраняет территорию, а оживленная автостоянка явно прибрана к рукам и размечена, вплоть до конкретных парковок автобусов и такси.

Надо пробираться дальше в город.

Шоссе вело через Сабон-Гари, расползшийся «район чужаков», где обитали разношерстные пришлецы и неверные — христиане с юга, представители мелких языческих кланов, торговцы-йоруба и поденщики-тив.

Надо пробираться дальше в город.

Шоссе вело через Сабон-Гари, расползшийся «район чужаков», где обитали разношерстные пришлецы и неверные — христиане с юга, представители мелких языческих кланов, торговцы-йоруба и поденщики-тив.

Говорят, в Сабон-Гари практикуют черную магию; говорят, от страшных заклинаний джуджу человеком овладевает кровожадное безумие. В ларьках Сабон-Гари, возмутительно плюя на запреты шариата, подают просяное вино и джин из-под полы. На растяжках у дверей рекламируют пиво «Гульдер» и эль «Стар», сверху от руки написано: «ВЕСЕЛИТЕСЬ ВСЕ ДЛЯ ГОСТЕЙ!» и «ОСВЕЖИТЕСЬ ПРОХЛАДА ДЛЯ ГОСТЕЙ». Даже она умела разгадать эти шифры. В шариатских штатах алкоголь запрещен, но в анклавах Сабон-Гари против него не возражали. Таких чужачек, как она, еще поискать, но в Сабон-Гари ей не место, и она это понимала.

День клонился к вечеру, движение стопорилось, водители в бессильной ярости давили на гудки. Шоссе Королевы Елизаветы II огибало шариатский суд — сердце сжалось, когда она проходила мимо, еле сдержалась, чтоб не побежать.

Напротив суда — гомон и гам гостиничного бара. Вот закон шариата, а вот греховность Запада, игнорируют друг друга изо всех сил. Она пошла вдоль гостиничной ограды; из бара просочилась мешанина иностранных слов, размеченная внезапными взрывами хохота. Нигерийские бизнесмены с христианского юга или торговцы из Ганы; может, и парочка розоволицых батаури, которых прочие нигерийцы называли ойибо. Она слыхала, глупые и неразборчивые батаури швыряются деньгами, точно лепестками сухими. Найти бы какого батаури, бизнесмена, погрязшего в богохульстве и питии, — может, удастся поймать на жалость, выманить пару-тройку найр… Она подобралась ближе, но охранник заметил, устремился наперехват, заорал сердито, и она поспешно отступила.

Неподалеку от гостиницы, на небольшом рынке грузная женщина приглядывала за фруктовым прилавком. Богатая, судя по платку и браслетам. Нахмурилась, увидев девушку, но подпустила ближе. Та тихонько заговорила на хауса, голос пропыленный, ладони протянуты умоляюще.

— Фаранта зучия,[11] — прошептала она. — Фаранта зучия…

— Дон\'ме?[12] — спросила женщина.

— Дон\'ме? — сказала девушка. — Дон\'ме? — И в ответ обхватила ладонью живот, взглянула женщине в глаза.

Торговка фыркнула, но затем почти неуловимо указала подбородком на перезрелое манго на земле у ларька. Упавшее манго, от сладости распухшее, сплошь покрытое мушками. Торговка отвернулась, и девушка опустилась на колени, опасно балансируя канистрой, схватила эту сочную тяжесть.

Она съежилась под какой-то дверью, жадно съела манго, прямо с кожурой. На этой сладости она протянет еще несколько шагов; а она не упадет, пока в силах сделать следующий шаг.

День утекал. Под умирающим солнцем глина и бетон Зарии светились красной ржавью. Толпы возвращались по домам, пытаясь обогнать темноту, и она пошла за ними через железную дорогу, по балочному мосту над рекою Кубани цвета чая с молоком.

И вошла в Тудун-Вада, колониальный район, выстроенный британцами, — величественные поблекшие фасады. Конторы к вечеру пустели, зажигались лампы в забегаловках. «Здесь небезопасно». Нутром почуяла, принялась искать убежище. Нашла укрытие у воды, на заболоченном берегу — замусоренный пустырь, поделенный на кукурузные грядки. Прохлюпала по траве, сторонясь голосов и хоженых тропинок, нашла приют в сгоревшем остове такси-«пежо», свернулась калачиком — здесь она переждет очередную ночь.

Весь вечер мимо проплывал мужской хохот, голоса — а потом вдруг хохот приблизился. Голоса прямо возле «пежо». Пауза, потом вдруг грохот мочи по дверце. Девушка обхватила ладонями живот, чтоб его успокоить, словно трепет внутри ее выдавал; подождала, пока все пройдет. Голоса звучали реже, дальше; наконец остался лишь шепот ветра и чавканье козы неподалеку.

Она провалилась в сон, точно труп в колодец.

36

А когда пробудилась, ей предстала красота: плач муэдзина призывал верных с высот минарета.

Она подошла к воде, искупалась в укромной заводи. Перебрала палые кукурузные початки вдоль берега. Никак не сваришь, вымачивать некогда, но она все равно сунула несколько початков в складки одежды; пожует зерна, если придется, — может, тело обманется, решит, что его накормили.

Мягкий свет затопил эти мускусные берега, и она по тропинке пошла к мосту. Сонные улицы полны прихожан, мужчин в белых одеждах, в расшитых такиях.

Над крышами сухо сипел петух. Она вошла в Старый город — стены омыты утренним светом, солнце наделяет их текстурой и теплом. Эти стены простояли тысячу лет. Крошатся, это правда, и однако грозны. Латаные, чем-то подпертые, наверху пасутся козы, на бурых грязных вершинах в потрепанных палатках ютятся сквоттеры; стены Зарии — не бастионы, скорее курганы. И однако же стоят — свидетельством прошлого, обильного торговлей и войнами. Амина, королева Зарии, что возвела эти стены, когда-то правила империей, простиравшейся до самой реки Нигер. И куда бы ни шли ее войска, везде она строила города, возводила крепостные стены — крепости рибат, укрепления бирни.

«За этими стенами прятались от нас».

Из памяти всплыл теткин голос. Девушка в индиго не впервые оказалась здесь, под этими стенами, в этом городе. Южнее ее родные и не бывали — они тогда еще пробавлялись торговлей, а она была ребенком. «С караваном, наверное». От фламинго Була-Тура на севере до крошащихся глиняных стен, окружающих Старый город Зарии; с тех пор пределы странствий ее клана неуклонно сжимались.

Она закинула голову, взглянула на стену, потянулась, прижала к ней ладонь. Удивилась, до чего стена прохладна. Сверху рыхлая, но внутри прочна. Вспомнила, как въезжала в Старый город, раскачиваясь на верблюде, — наверное, все-таки на лошади. Первая дочь младшей жены — старшие жены ее баловали, она была общей внучкой. Помнила, как лязгали котлы и кастрюли, стукаясь о лошадиные бока, помнила рулоны ткани, певучий смех, крики теток. Они смеялись, въезжая в ворота. «За этими стенами прятались от нас. А мы приехали. Мы здесь».

Было время, ее народ вырвал контроль над солевой торговлей у хауса и фула, даже у королевства Сокото, в своих руках держал всю сахельскую торговлю до самого Тимбукту. «Султаны Сокото страшились пыли наших лошадей».

Конники в краю медлительных верблюдов. Сахельские львы. «Мы были налетчики. Мы были купцы — независимые, вольные. Вольных стены не остановят». Она шла по Старому городу, и слова звенели в ней эхом. Но она не хуже прочих знала, что львы северных саванн давно исчезли, живут только в народных песнях и далеких заказниках. Прошлое старело, ее сородичи уходили прочь, и наконец прошлое обернулось историей, далеким шепотом, точно голоса за стеною.

«Счет богатству мы ведем скотом. Но было время, когда оно измерялось золотом».

На пустыре дети гоняли футбольный мяч — развевались одежки, — а бабки выбивали ночную пыль из свалявшихся ковров. Матери и дочери вручную отжимали белье на задних дворах, муэдзин все звал на молитву.

Вслед за потоком мужчин в белом она пришла на широкий двор. Территория дворца эмира. Ворота эмира, эта плита почета, выложены керамической плиткой; ее она тоже помнила — причудливое сплетение узоров знакомо ей, как ночная греза. Нижний двор еще в тени, но солнечный луч уже нащупал мозаику по верхнему краю, и глина сияла, будто подсвеченная вышивка. Будто ножны, инкрустированные драгоценностями.

— Вперед! Шевелитесь!

У ворот за толпою надзирала стража эмира, заскорузлые люди в алых халатах и тюрбанах. Юноши, поспешая мимо, пихнули ее в спину; она придержала канистру, успокоила себя, утешилась собственной незначительностью. Толпы проталкивались к мечети, повсюду шныряли ласточки. Мечеть — прямо напротив дворца; минареты и купол уже блистали солнцем.

Она сюда пришла не случайно, не просто так увязалась за верующими. Держась подальше от дверей, не желая преступать границы, она остановилась в узком проулке, где шаги и тела поневоле замедлялись. Поставила канистру на землю, застыла, сложив руки, выставив ладони, шепотом напоминая прохожим о том, что подаяние — столп веры ничем не хуже молитвы.

— Закят,[13] — шептала она. — Фаранте зучия. Закят.

Мужчины в широких шароварах и жилетах-размахайках шагали мимо — ткань чопорно бела, парадные такии плотно натянуты на головы. Большинство не слышали ее мольбы — или же притворялись. Кто-то морщился, кто-то злился. Но несколько добрых душ залезли в глубокие карманы, на ходу сунули ей несколько кобо или смятую найру — осторожно, чтоб не коснуться ее руки.

Трубный глас. Суета в дальнем дворе. Сам эмир пробирался из дворца в мечеть — еженедельная прогулка по людному двору, черный тюрбан плывет над толпою. О появлении эмира возвестила пушка — одинокий гулкий залп. Свита, стражники в алых тюрбанах, распихивали людей у него с дороги, а эмир складывал руки, принимал пожелания доброго здравия и долголетия, терпеливо кивал торопливым повествованиям о личных делах неотложного свойства, благосклонно улыбался. На один миг безумия ей захотелось пробиться сквозь давку, кинуться эмиру в ноги, просить милости; но толпа чересчур плотна, а она слишком ослабела. Скопище верующих потекло со двора в мечеть, а она снова пристроила канистру на голове и зашагала дальше.

Назад Дальше