Александра Маринина
Ад
— Что ты несешь?! — сердился Камень. — Да, я согласен, Родислав расстроился из-за того, что Люба не откликнулась на его желание, а кто бы не расстроился? Любому мужу не нравится, когда он хочет, а жена — нет. А про все остальное — это чистой воды бредни. Никогда не поверю, что Родислав пал так низко! Это ж надо такое придумать: потренироваться на жене, чтобы потом гулять по девкам! Не смей компрометировать моего героя, не смей на него клеветать.
— Да какая же тут клевета? — оправдывался Ворон, которому и самому неловко было излагать все это Камню. — Тут все правда от первого и до последнего слова.
— Ты не можешь этого знать! Ты не умеешь читать мысли! А Родислав не мог никому этого рассказывать, мужчины такими вещами друг с другом не делятся.
— А я вот знаю, — упрямился Ворон. — Не могу тебе сказать откуда, но знаю точно.
— Почему не можешь сказать? — с подозрением спросил Камень. — Что у тебя за секреты появились? Немедленно признавайся, или нашей дружбе конец.
— Ну… это… Только ты не ругайся, ладно? — забормотал Ворон. — Я тебе раньше не говорил, потому что не был уверен, и еще я боялся, что ты надо мной будешь смеяться… Дай слово, что не будешь ругаться и смеяться.
Ворон, похоже, напрочь забыл, что объявил движение протеста. И куда только девались его гордость и независимость? Камень решил не напоминать другу об этом, ему гораздо больше нравилось, когда Ворон чувствовал себя нашкодившим и виноватым. Это позволяло проявлять великодушие и ощущать себя значительным и могущественным.
— Ладно, не буду ни ругаться, ни смеяться, — пообещал он. — Говори.
— Знаешь, — Ворон понизил голос, — у меня недавно появилась странная способность как будто видеть в чужой голове.
— Мысли, что ли, читать?
— Ну, что-то типа того. Но я не у всех в голове вижу, а только у тех, на кого настроился, кого давно знаю и хорошо чувствую. Вот у Родислава вижу, у Любы вижу, иногда вижу у Лизы и у Аэллы. Я хочу тебе признаться… Помнишь, ты несколько раз у меня спрашивал, откуда я то или другое знаю, а я тебе говорил, что слышал телефонные разговоры.
— Ну, помню. Врал, что ли? — нахмурился Камень.
— Врал, — признался Ворон, понурив голову. — Никаких таких разговоров я не слышал, я в голове видел. Ну, чего, будешь меня убивать за это?
— За что? Ты же не виноват, что на тебя такой дар свалился.
— А за вранье?
— Вот за вранье тебя надо бы выпороть да все перья из тебя повыдергивать, — вынес свой вердикт Камень. — Жалко, у меня рук нет.
— А ты мне поручи, — весело подал голос с высоты Ветер. — У меня хорошо получится.
— Заткнись, кулацкий подпевала! — огрызнулся Ворон, задрав голову вверх. — Тебя никто не спрашивает.
Но Ветер никогда не страдал обидчивостью и чаще пребывал в хорошем настроении, нежели в дурном.
— Почему же? Спроси меня, и я тебе отвечу, что врать нехорошо. Некрасиво. Особенно старым друзьям. Врагам — можно, а друзьям не надо. Я, к примеру, никогда не вру, всегда говорю правду.
— То-то на тебя полпланеты обиду заковыряло, — заметил Ворон. — Ты всегда правду-матку в глаза режешь, никакой деликатности в тебе нет.
— Истина превыше всего, — авторитетно вмешался Камень. — Ветер совершенно прав, он никогда не кривит душой и честно смотрит всем в глаза.
— Ага, ты еще скажи, что это его огромное моральное достоинство! — заверещал Ворон. — Да он знаешь почему правду всегда говорит?
— Ну почему же? — прищурился Камень.
— Потому что у него мозгов не хватает подумать, прежде чем ляпнуть чего-нибудь, а надо ли вообще об этом говорить, и если надо, то какими словами. Правда — штука тонкая, с ней надо аккуратно обращаться, а то как сказанешь, пусть и правду, но такими словами и таким тоном, что лучше бы уж сразу убил, чем такое говорить. Быть абсолютно честным может себе позволить только очень умное существо, а если оно не очень умное, то пусть лучше врет или вообще молчит в тряпочку.
— Правда и истина — категории этики, они не могут зависеть от интеллектуального уровня, они абсолютны и сами по себе являются самоценностью, — упорствовал Камень. — И за попрание этих категорий тебя, Ворон, надобно высечь или иным каким способом примерно наказать. Но я сегодня добрый, и я тебя прощаю. Ты до того меня расстроил с Родиславом, что у меня не осталось душевных сил на тебя сердиться.
— А чего я тебя расстроил? Чего расстроил-то? — заторопился Ворон, чувствуя, что опасность миновала, и радостно расправляя крылья. — Все, по-моему, очень даже хорошо получилось. Любочка моя совершенно права, что отказала мужу. У нее есть женская гордость, она о женской чести все правильно понимает. Как это так: одиннадцать лет он таскался неизвестно где, по чужим койкам, а теперь — здрасьте-пожалуйста, примите меня в свои объятия, потасканного и неизвестно какими болезнями зараженного. Да если бы она ему не отказала, я бы ее уважать перестал!
— А как же Родислав? Для него это было очень важно, он же не хочет быть импотентом, — встрял Ветер. — Люба бы ему уступила, и все бы у них хорошо получилось, и они бы снова полюбили друг друга. Разве плохо?
— Эк у тебя все просто, — досадливо отмахнулся Камень. — Здесь невозможно угадать, как было бы правильно, а как неправильно. Все зависит от результата. Если бы получилось так, как ты, Ветер, нарисовал, то, конечно, было бы здорово, никто и не спорит. А если бы у них все получилось и Люба стала бы любить его еще сильнее и поверила в то, что он опять ее любит, а Родислав начал бы с новой силой таскаться по бабам? Это как, по-твоему? Хорошо, что ли? Или у них бы ничего не получилось, и Родислав окончательно убедился бы в том, что он полный и безвозвратный импотент, и стал бы на этой почве психовать, запил бы или в таблетки ударился. Тоже, что ли, хорошо? Сейчас у них отношения хоть в каком-то равновесии, а этот интим мог все разрушить и испортить. Так что я склонен согласиться с Вороном, хотя за Родислава мне, конечно, ужасно обидно. Если ты, глупая птица, не ошибся и все прочитал у него в голове правильно, то Родислав сильно упал в моих глазах. Я огорчен.
— Да брось ты, — легкомысленно дунул Ветер. — Все человеческие самцы такие, других не бывает. Ты просто идеализируешь своего Родислава, потому что он твой любимчик, а он такой же, как все остальные.
— Ты не можешь судить… — начал было Камень, но Ветер не дослушал его и перебил:
— Могу я судить, могу, потому что мотаюсь испокон веку по всему свету и всякого повидал. Уж можешь мне поверить, я и за первобытными самцами наблюдал, и за древними римлянами времен братьев Гракхов, и за греками, когда там еще Платон и Сократ жили, и за галлами, и за индейцами, и за индусами. Да за всеми! Во все времена человеческие самцы мерились друг с другом длиной своего этого самого и количеством покоренных женщин: у кого больше — тот и лучше. За миллион лет так и не поумнели.
Камень в ужасе слушал то, что говорил Ветер.
— Неужели это правда? — тихо спросил он Ворона.
— Наш Ветер никогда не врет, — уныло подтвердил Ворон. — Всегда правду-матку в глаза режет. Я знал, знал, что тебя это огорчит, ты про человеков имеешь гораздо лучшее мнение, но что я мог сделать? Я же не мог его заткнуть, а он со своей правдой вечно лезет! Никакой деликатности в нем нет. Да ты не огорчайся, давай я тебе лучше интересное расскажу, хочешь?
— Хочу! — послышался с высоты голос Ветра.
— Уйди, противный, тебя не спрашивают. Расстроил Камешка до невозможности, а теперь еще интересное ему подавай! Перетопчешься.
— Рассказывай, — плаксивым тоном потребовал Камень, — отвлеки меня от печальных раздумий.
— Как вы думаете, — торжественно и неторопливо начал Ворон, — кто был тот мужчина, который спас Любу от грабителя?
— Тайный поклонник, — тут же предположил Ветер. — Он давно влюблен в Любу, но не решается познакомиться с ней и признаться в своих чувствах.
— А ты, Камешек, как думаешь?
— Я думаю, что это просто мужественный и добропорядочный человек, который не смог смириться с тем, что на его глазах обижают слабую женщину, — строго произнес Камень.
— А вот и не угадали! — обрадовался Ворон. — Это был тот мужик, который сидел в скверике перед зданием суда, когда Геннадия Ревенко судили. Только тогда он старше выглядел, а теперь моложе. Но это точно он, я не ошибся.
— Как это ты не ошибся, когда как раз ошибся, — с упреком поправил его Камень. — Он тогда, во время суда, был моложе на девять лет, а сейчас стал старше. Вечно у тебя в голове путаница.
— Ничего не путаница! — обиделся Ворон. — Я тебе говорю как есть. Во время суда ему было лет сорок, а теперь максимум тридцать пять. Я, может, и тупой, но не слепой.
— Так это что же выходит, — от изумления Камень забыл огорчаться и изображать депрессию, — он гримировался, что ли?
— А я о чем! — подтвердил Ворон его догадку. — И когда неизвестный нам мужчина спасал Лелю от маньяка и все время ходил переодеваться, он, наверное, тоже пытался внешность изменить.
— А может, это был один и тот же человек? — спросил Камень.
— Да ты лицо-то его видел или как? — снова не утерпел Ветер. — Чего мы гадаем на кофейной гуще? Лицо-то какое у него было?
— Другое, — вздохнул Ворон. — В день суда и в день Любы с сумочкой лицо было одинаковое, только возраст разный, а когда был маньяк, тогда и лицо было другое.
— Это не показатель, — живо заметил Камень. — Лицо можно какое угодно сделать при помощи грима. А помнишь, еще был какой-то кавказец, который Кольку от расправы спас?
— Так он же был кавказец, — удивился Ворон. — А эти все славяне.
— А грим?
— А акцент? — отпарировал Ворон. — Я слышал, как он говорил. Славяне так не говорят.
— А имитация? Про это ты слыхал когда-нибудь?
— Я не пойму, ты на что намекаешь? — разозлился Ворон. — На то, что все эти четыре мужика были один и тот же тип в разном гриме, а я не разглядел? Ты это хочешь сказать?
— Я не знаю, — вздохнул Камень. — Я просто спрашиваю, может такое быть или нет?
— А я тебе ответственно заявляю: этого быть не может. У них не только лица разные, но и фигуры, и походки, и голоса. И не морочь мне голову! Я пока смотрел на эпопею с сумочкой, чуть со смеху не лопнул: сумка-то из ремонта, пустая, в ней даже старого трамвайного билетика не завалялось, а этот рыцарь недоделанный гоголем смотрит, дескать, герой, сокровище спас! Любочка-то моя молодец, деликатность проявила, не стала ему говорить, что сумка пустая, наоборот, благодарила так искренне, словно у нее там вся зарплата вместе с паспортом и ключами от квартиры лежала. Умница девочка. Люблю я ее!
— Смутил ты меня, — задумчиво проговорил Камень. — Один человек Кольку спас, другой Лелю, третий Любу, ну ладно, пусть только Любину сумку, но все равно спас. У них там что, бригада спасателей семьи Романовых? Надо бы в этом деле покопаться…
* * *Телевизор в кабинете Андрея Сергеевича Бегорского работал с выключенным звуком. На экране скрипач играл над гробом Ильи Кричевского, погибшего в последний день августовского путча в тоннеле на Садовом кольце. Похороны троих молодых людей состоялись еще 24 августа, но сюжет несколько раз повторяли по разным программам в течение следующих дней. Люба Романова сидела в кресле директора завода, сжимала в руке телефонную трубку и плакала. Она знала, что сейчас ей надо быть сильной, собранной, организованной, ей нужно все наладить и устроить, прежде чем уезжать в Нижний Новгород — именно так с прошлого года стал называться город Горький.
Два часа назад позвонила Тамара и странным ровным голосом, за которым прятались недоумение и растерянность, сообщила, что Гриши больше нет. Он был убит преступниками во время ограбления их квартиры. Сама Тамара в это время была на работе, а Григорий работал дома, выполнял срочный заказ. Для Любы не стоял вопрос о том, ехать или не ехать к сестре, вопрос был только в том, как ей организовать жизнь дома и на работе во время своего отсутствия. Ну и, разумеется, стоял вопрос о том, как уехать, то есть как и когда купить билет на сегодняшний поезд.
Первым, к кому она побежала со своей бедой, был директор завода Бегорский. Он выслушал Любу молча, плотно сжав губы и попутно делая какие-то пометки на перекидном календаре.
— Я поеду с тобой, — решительно заявил он, когда Люба умолкла. — Ничего не говори, я все равно поеду. Похоронами надо заниматься, а кто будет это делать? Томка наверняка не в себе, ты в Горьком никого и ничего не знаешь, нужно либо поднимать связи Григория, либо обращаться к моим знакомым, у меня там есть кое-кто. Ты одна не справишься.
— Андрюша…
— Ты не сможешь сделать все, что нужно и как надо, — прервал он ее тоном, не терпящим никаких возражений. — Я тебе помогу. Тебе и Томке. Теперь так: насчет билетов не беспокойся, это я устрою. Самолетом полетишь?
— Полечу, — покорно кивнула Люба. — Мне все равно, лишь бы побыстрее оказаться рядом с Тамарой. Не представляю, как она там одна.
— Родька знает?
— Нет еще. Я к тебе первому побежала. Пока никто не знает, кроме нас с тобой.
— А Николай Дмитриевич?
— Тоже нет. Надо собраться с силами, всем позвонить и сказать… Я не смогу, — Люба заплакала.
Бегорский налил воды и протянул ей стакан. Люба выпила воду залпом, стуча зубами о край стакана. Стало немножко легче.
— Родьке я сам позвоню, — сказал Андрей. — А уж с папой разговаривать придется тебе, он меня почти не знает. Какие еще проблемы надо решить?
— Завтра срок выплаты зарплаты Раисе, сиделке Лизиного сына, надо передать ей деньги. Я обычно сама это делаю. У Родика не будет времени. Кому я могу еще это поручить? Никто ведь не знает, что мы ей платим, ни Колька, ни Леля, только мы с Родиком, ты и Аэлла.
— Вот пусть Алка и передаст ей деньги.
— Но для этого мне нужно встретиться с Аэллой и отдать ей конверт…
— Ничего, — усмехнулся Андрей, — из своих заплатит, она у нас девушка не бедная, двести рублей насобирает. Вы ведь двести платите?
— Двести, — подтвердила Люба, в очередной раз поразившись цепкой памяти Бегорского.
— Когда вернешься из Нижнего — отдашь Алке. И выбрось это из головы, Алке я тоже сам позвоню, не трать на это время и силы. Что еще?
— Вещи надо собрать, — пробормотала растерявшаяся Люба. — Я же не могу ехать в том, в чем пришла на работу. Дома надо еду приготовить на несколько дней, чтобы Леля с Николашей голодными не сидели. Родик, конечно, захочет приехать на похороны, но неизвестно, отпустят ли его с работы. Если он не поедет, надо приготовить ему рубашки, носки, белье, он сам ничего не найдет. А если поедет, то собрать его вещи, он сам не сможет собраться, обязательно что-нибудь забудет. Я до сих пор во все командировки его собираю.
— Разбаловала ты его, — проворчал Бегорский. — Ладно, сейчас я выясню насчет самолета и билетов, если что — дам тебе машину, сгоняешь домой за вещами. Оставайся в моем кабинете и звони, куда там тебе надо. Нечего по таким вопросам с рабочего места звонить, у тебя там ушей больше, чем тараканов. Если надумаешь Ларису Ревенко привлекать к решению своих проблем — не стесняйся, я дам указание, ее отпустят. А Родьке я сейчас позвоню, насчет этого не беспокойся.
— Спасибо.
Бегорский вышел, а Люба собралась с мужеством и набрала номер отца. Николай Дмитриевич долго молчал, услышав печальную новость, а потом тихо заплакал. И Люба не знала, что для нее сейчас страшнее: гибель Тамариного мужа и горе сестры или вот эти тихие и беспомощные слезы отца, ее папы, генерал-лейтенанта, жесткого, мужественного, непримиримого и бескомпромиссного, папы, которого она всю жизнь любила, уважала и боялась и который всегда был для нее примером стойкости и силы. Даже на похоронах мамы он не уронил ни слезинки, а на следующий день вышел на службу, несмотря на гипертонию. Впервые Люба Романова поняла, что отец, которому в январе исполнится семьдесят шесть лет, не только стареет годами, но и слабеет душой. И это было едва ли не так же страшно, как постигшая их семью трагическая утрата.
— Когда ты едешь? — спросил отец.
— Сегодня. Андрюша Бегорский обещал помочь с билетом. Не знаю, как получится, поездом или самолетом.
— Ты одна поедешь? Без Родислава?
— Папа, я пока ничего не знаю, я еще не разговаривала с Родиком. Может быть, его со службы не отпустят.
— А дети? Ты им сказала? Все-таки Григорий их дядя. Они поедут в Нижний?
— У Лели занятия, Коля работает. Не знаю, смогут ли они… Папа, разве это важно? Ты мне лучше скажи: ты сам хочешь ехать на похороны? Если да, то имей в виду: я собираюсь тебя отговаривать. У тебя давление, тебе нельзя волноваться. Тамаре и без того трудно сейчас, а представь, что будет, если ты там свалишься и, не дай бог, попадешь в больницу.
— Ты уверена, что я не нужен Тамаре?
В этом Люба не была уверена. Конечно, если папа приедет на похороны ее мужа, Тамаре будет приятно… Господи, что за чушь лезет в голову! Что Тамаре может быть приятно в такой момент? Для нее сейчас все черно и беспросветно, и, уж наверное, меньше всего ее интересует, приедет ли ее отец. Или интересует? Мы помним, кто в тяжелый момент оказался рядом, или по сравнению с нашим горем все это выглядит мелочами, не стоящими того, чтобы обращать на них внимание и помнить о них? Люба попыталась вспомнить, кто из родных и друзей пришел на похороны мамы Зины, но безрезультатно. Она помнила морг, гроб с телом, кладбище, могилу, комья земли и страх за отца, стоявшего очень прямо, с окаменевшим лицом, за которым пряталась такая боль, что Любе казалось — он сейчас упадет замертво прямо в мамину могилу. Кто был в толпе провожающих маму Зину? Кто пришел домой на поминки? Это напрочь стерлось из памяти. Если отец поедет в Нижний, раздавленная горем Тамара может этого даже не заметить, зато если он останется дома, Любе не придется волноваться о нем и каждые полчаса измерять ему давление. С другой стороны, отец и дома, в Москве, может так распереживаться, что выдаст гипертонический криз, а рядом никого не будет. В Нижнем он хотя бы будет постоянно на глазах у дочерей, и первую помощь в случае надобности ему окажут вовремя. Может быть, не стоит его отговаривать?