Берлинская флейта [Рассказы; повести] - Анатолий Гаврилов 2 стр.


Мальчик с палкой в руках преследует облезлую кошку.

Старуха в валенках зорко следит за впервые после долгой зимы выпущенными на свободу курами, оживленно роющимися в золе у забора.

Выпущен на свободу старший брат одноклассника. Он задумчиво курит у калитки. Он участвовал в ограблении собственной тетки.

В городе много красивых женщин.

Продаются цветы.

В железнодорожном магазине что-то дают. Очередь, шум. Инвалид замахивается на продавщицу костылем. Вызвана милиция. Инвалид убегает.

На берегу сыро и грязно. Светится вдалеке красный глаз карликового светофора. Чей-то мокрый шарфик свисает с прибрежной ивы. Тишина, никого, лишь накат волны да крики чаек. Вдруг из-за горы гравия выбегает вагон, а за ним — щуплый железнодорожник в огромных кирзовых сапогах.

Он бросает под колеса беглеца палки, камни, кости, тряпки, бумагу, спотыкается, падает; вагон с грохотом исчезает в прибрежном тумане.

Зеленеет трава у колодца теплотрассы, зеленеет футбольный газон стадиона «Спартак», зеленеет рассада на подоконнике дома, где живет одноклассница.

Падает и тут же тает снег, и его падение в наступающих сумерках похоже на прочерки мелка по грифельной доске.

В окнах зажигается свет. И тени бегут, ломаясь и падая.

С вершины холма открывается золотая подкова огней. Они мигают, удаляются, приближаются, гаснут, сливаются с весенними огнями неба, за спиной зябко вздрагивает голая, черная степь, в робком дыхании южного ветра слышится что-то цветущее, а подмерзшая к ночи дорога кажется усыпанной осколками звезд.

Мимозы в вазе на круглом столе мерцают во тьме, за окном покачивается голая ветка, слышен шум окрепшего ветра, и ты долго слушаешь эту ночную музыку, и почему-то хочется плакать, и плачешь…

Сегодня солнце восходит на минуту раньше, чем вчера; его лучами и вешними водами сняты последние остатки почерневшего зимнего грима, и куда-то летит самолет, и куда-то идут солдаты, и подростки упражняются в метании топора во входную дверь троллейбусного общежития, и мальчик с палкой преследует облезлую кошку, а бывшая одноклассница продает на улице киви и ананасы, и ее глаза слезятся от туши, ветра и конъюнктивита, и пепел ее сигареты падает на киви и ананасы, и ветер сдувает пепел, а ты входишь в кафе, и садишься в пластиковое кресло за пластиковый стол, и выпиваешь виски, и красивая девушка сидит у окна, и уже к полудню готово первое предложение — «и восходит солнце», — а второе предложение ты получаешь от человека, который только что срезал уши с головы мертвого приятеля, а третье поступит от молодого муниципального милиционера в темных аллеях за «Рябинкой».

Никуда не ходить

Вид он имел сонный, болезненный. Он был в черном свитере. Я подал ему письмо. Он сел на диван и стал читать. Он был в очках.

Я сидел спиной к окну, за которым гудел морозный мартовский ветер и ярко горело солнце.

В комнате было пыльно и душно. Форточка была закрыта. Меж ребер отопительной батареи торчали дырявые носки и стельки.

Читал он долго, перечитывал.

У меня с собой была бутылка пива. Я предложил ему. Он принес два стакана. Он сказал, что они хрустальные. На дне моего стакана засох какой-то осадок.

На столе, у которого я сидел, среди груды пыльных книг и старых журналов стояло что-то пластмассовое, желто-грязное.

Он сказал, что это ингалятор, что он вдыхает пары эвкалипта.

На стене был пришпилен акварельный рисунок с изображением летнего моря.

Он сказал, что это подлинник. Он стал рассказывать об авторе этого рисунка таким тоном, словно передо мной была выдающаяся работа великого автора, а не жалкая подделка.

Я напомнил ему, что жду ответа на письмо.

Он снова стал изучать его.

Это начинало раздражать меня.

Мне еще нужно было зайти к Пучкову.

Я сказал ему об этом.

— Да, сейчас, сейчас скажу, — ответил он, не отрывая головы от моего письма, состоящего из нескольких простых, конкретных пунктов.

— Значит, ты не согласен с позицией редколлегии? — спросил он наконец.

— Да, — ответил я.

— Ты считаешь, что их позиция ведет в тупик?

— Да, считаю.

— Давай попробуем посмотреть с другой стороны.

— Давай попробуем.

— Давай представим себе, допустим, лес. Это зимний лес. Никого нет. Тишина. Зимнее солнце освещает лес, снег, следы на снегу, замерзшую реку, поля, холмы, овраги. По дороге, подпрыгивая, бежит трактор «Беларусь» с прицепом, а в прицепе — солома. Она темная, прошлогодняя. На дереве сидит дятел. Это сухое дерево. Дятел долбит его. Он похож на карамель «Раковая шейка», на матроса на мачте, на яркий галстук на длинной шее стиляги конца пятидесятых годов. И вот ты стоишь под этим деревом и смотришь на дятла…

Я ничего не понял из его монолога.

Я решил, что он просто-напросто фиглярничает.

Больше здесь не осталось никого, к кому можно было бы пойти.

И я никуда не хожу.

Музыка

Восьмое декабря. Семь дней прошло. Быстро проходит время, быстро проходит жизнь.

Семь часов одиннадцать минут — такова продолжительность дня сегодня. А жизни?

Что есть жизнь?

Семнадцать двадцать. На улице уже темно. Зимой темнеет рано.

Жена продолжает лежать на диване. Похоже, болеет она. Нужно спросить, в чем дело.

Семнадцать двадцать пять. Сейчас спрошу.

Семнадцать тридцать. Шел к жене. Но задержался у сапога. Он резиновый, правый, новый. Пропускает воду в районе стыковки каблука с голенищем. Серповидная трещина. Вряд ли что-нибудь даст ремонт в домашних условиях. А выбрасывать жаль. Пусть пока полежит. Может, придет решение.

Вот рука на голенище, а на руке — обручальное кольцо. Куплено оно было двадцать с лишним лет назад, в конце февраля, когда бесснежный, черный город сотрясался под ударами штормового ветра, а настроение было приподнятое, праздничное, и мы зашли в ювелирный магазин, и она, моя невеста, купила мне, нищему жениху, обручальное кольцо, и жених, то есть я, вдруг насупился, потому что себе она купила кольцо чуть подороже. «Ты что, обиделся?» — удивилась она. «Нет», — мрачно ответил я…

Семнадцать сорок.

— В чем дело? — спрашиваю я, подходя к дивану.

— Ничего, — тихо отвечает она.

— Болеешь?

— Да так…

Стал приближаться к дивану с намерением утешить, приободрить, погладить, но взял правее и оказался у подоконника, где среди цветочных горшочков стоит аквариум — там в мутной воде доживает свой век последняя рыбка.

— Надо бы воду поменять, — говорит жена.

Она всегда регулярно меняла воду, кормила рыбок, а теперь вот — лежит.

Слева — пыльное бра, справа — фото Гиппервейзлера «Закат», передо мной — старая пожелтевшая афиша с надписью: «Дорогому Толику — с любовью».

Эту афишу мне подарил друг. Он композитор. Живет в Москве. Женат. Еврей. Многие уехали, а он еще здесь. Завтра у него авторский вечер в Рахманиновском зале Консерватории имени Чайковского. Я туда приглашен. Он сказал, что оплатит мне дорогу туда и обратно. После концертов он обычно устраивает застолье, где я всегда на самом почетном месте.

— Ты не будешь возражать, если я завтра поеду на концерт? — спрашиваю я.

— Пожалуйста, — отвечает она.

Для прослушивания музыки я всегда стараюсь выбрать укромный угол, чтобы остаться в одиночестве, чтобы никто не мешал.

Сниму ботинки, закрою глаза, усну.

После концерта скажу, что был потрясен, и обниму его.

И он поверит, и радостно вспыхнут глаза его…

Музыка, музыка…

Я ее ненавижу.

Дорога

Куда-то исчез Кикоть. Нужно искать. Дело серьезное.

Холодно. Пух ивы на обочине дороги похож на первый снег. Голове без шапки и волос холодно. Дорога разбита. Пассажиры выходят из автобуса и выталкивают его из ямы с водой. Бледная рука скользит по железнодорожному сукну, оставляя белый след зимней пыли. Кикотя нигде нет. Жернова работают, а муки нет. К ночи кусты расширяются. Человек в кирзовой шапке смотрит в окно. Цветет сирень. Пух ивы на обочине дороги похож на первый снег. Это уже было, но что делать, если больше ничего нет.

Усилить атаку на мозг. Дорога приводит сюда. Предлагают выпить и закусить. Предлагают отдохнуть на диване. За окном и высоким забором американского посольства покачивается вечнозеленое дерево. Звучит музыка. Она спрашивает, как музыка. Хорошая музыка. Что там у вас нового, спрашивает она. Были праздники, было много гостей. Губернатор на молебне вел себя демократично. Он чутко прислушивался к замечаниям богомольных старушек. Цены растут, но не очень. Жить можно. Представитель Президента живет в шлаконаливном доме, который давно требует ремонта. Армейские подразделения завершают отделку генеральского особняка. Прокурор устал уговаривать журналистов не совать нос в это дело. Она сказала, что ее отказались фотографировать в фотоателье, обозвали уродиной. Так и сказали? Да, именно так.

Никаких следов Кикотя. Никто его нигде не видел.

Женщина ответила, что недавно видела какого-то человека. Он вышел из лесу с бревном на плече, пересек дорогу и скрылся в лесу.

Цыган, поросенок и петух смотрят из окна на дорогу.

Может, у них спросить? Вдруг они знают?

Вода темная и холодная. Купаться еще рано. Школьники уныло бредут куда-то с рюкзаками. Скоро первое июня, но это ровным счетом ничего не значит. Вот что-то тонкое и бледное прорастает из пасти выброшенного кирзового сапога. Похоже на флейтиста, который часто выступал на школьных вечерах художественной самодеятельности, а потом ушел в военные связисты, но это к делу никак не относится.

— Доложить обстановку.

— Пока, к сожалению, ничего нет.

— Почему?

— Не знаю. Стараюсь. Днем и ночью об этом думаю. Жернова работают, а муки нет. Что-то психологическое. Срыв, наверное. Буду стараться. Погода холодная. Без шапки холодно. И без волос. Сирень цветет. Пух похож на снег…

— Хорошо, продолжайте.

А что продолжать? Продолжать нечего. Пора ставить точку, а страшно. Нужно как-нибудь продержаться до осени, а там, может, что-то изменится внутри.

— Доложить обстановку.


— Дорога плохая, разбитая, автобусы уже туда не ходят, нечто бледное прорастает сквозь кирзовый сапог, похоже на флейтиста…

— Вас спрашивают о пропавшем Кикоте.

— А, Кикоть… так его нигде нет. А может, его и не было никогда?

— Вы проданы с аукциона за десять рублей землевладельцу Автономову из Суздаля. Там ваше место. Сдайте дела и отправляйтесь туда.

М-да.

Лед

Черный ледокол взламывает черные льды, и голубые сколы его сверкают на ярком мартовском солнце.

Льды. Торосы до самого горизонта.

Впрочем, навигация скоро закончится.

Мои родители тоже занимались льдом: отец на ледоколе, мать — в морге.

Отец редко бывал дома. Однажды он ушел и не вернулся.

Погиб во льдах.

И мать погибла во льдах морга.

Наше теплое, мелкое море тоже иногда замерзает.

Солнечным мартовским днем стоял я на берегу моря в районе забора СРЗ, на котором крупными красными буквами написано было: «Пляж для кожных больных».

Стоял и наблюдал битву отца со льдами.

Черный ледокол набрасывался на голубые горы льда, и был слышен хруст, и осколки льда веером драгоценных камней вспыхивали в голубом небе.

В темных очках, в белоснежном кителе отец стоял на капитанском мостике.

Больше я его не видел.

У меня есть аккордеон. Иногда после вахты я играю на нем. Играть я не умею, так, импровизирую наобум.

Недавно, например, сочинил «Ледяную симфонию», в которой главный мотив — хруст льда.

Повторить ее невозможно.

Посвятил ее отцу и матери.

Перламутровый блеск и звук — это драгоценные камни в небе от столкновения стали и льда, это забор СРЗ, это одноэтажное здание морга среди старых акаций, это ледяные лица родителей среди ледяных цветов…

Я тоже пошел по линии льда, и мой черный ледокол в виде топора, приваренного к лому, взламывает в данный момент бесконечные льды моего запущенного участка, и голубые сколы черного льда ярко вспыхивают на мартовском солнце.

Философия

Сегодня третье февраля. Весна не за горами. Все чаще слышны разговоры о рассаде, навозе, горшочках. У меня тоже есть земля, земельный участок. Там я работаю и отдыхаю с весны до зимы. Иногда в процессе труда и отдыха приходят в голову интересные мысли, наблюдения, чем человек и отличается от остального животного и растительного мира.

Сегодня совсем не скользко. Вот вчера было очень скользко. Нет, позавчера. В арке меня ухватило сквозняком и понесло по льду — едва успел зацепиться за цементный набрызг стены промбанка. Перчатка лопнула. Жаль. Почти новая. Почти не носил. В прошлом году на Двадцать третье февраля подарили на работе. А потом в фотолаборатории выпили. Ликер был красивый, вкусный, но после него было плохо, особенно в районе мебельного комбината. Пришлось выскакивать из троллейбуса. Потом снова сел в троллейбус, уснул и проехал свою остановку. Оказался почти в районе мелькомбината. Человек и спиртное. Тоже ведь категории философские. Как посмотреть, с какой стороны.

Зимой солнечных дней меньше, чем пасмурных. Человек — существо сложное, противоречивое. То много ему кажется солнца, то мало. То море ему подавай, то лес или горы. То сладкое, то кислое, то соленое, то горькое. То белое, то черное. То пушистое, то гладкое.

К философии я приобщился в армии. Условия позволяли. Так получилось. Думал даже пойти по этой линии дальше, в МГУ стал готовиться, да передумал. По другой линии пошел, но думать не перестал.

Вот выйду на пенсию и основательно займусь этим делом.

В троллейбус входит девушка и садится рядом со мной.

Есть нечто в ней такое, что и в той, которую в отпуске встретил. Из армии приехал. В ноябре. В армии заснеженный лес сверкал на солнце, а дома слякоть, грязь, туман, заводские газы. Из бывших друзей — никого. Кто тоже в армии, кто в тюрьме, кто в институте. Пошел к девушке, что провожала в армию, а она в Ейск уехала, замуж за милиционера вышла. Перелез через забор в свой бывший цех, а там сдельная оплата, некогда людям. Вышел на главный проспект города — «Бродвей», а там почти пусто. Где же праздник? Где то, о чем так сладко мечталось в сушилке среди сапог и портянок? Продрог совсем — вышел из дому без пальто, без шапки. Добавил в винподвале к выпитому дома самогону красного вина да и отправился домой. А в автобусе, почти пустом, девушка сидит, в окно смотрит. И захотелось мне сказать ей нечто глубокое, философское, о том, что есть, есть, есть прекрасное в этом прекрасном и яростном мире, только люди почему-то не хотят к нему приобщаться, пугаются почему-то, стороной обходят прекрасное, в мелочи погружаются, погибают в повседневности и умирают, так и не познав ни себя, ни мира, и вот я стал говорить, но тут подкисление пошло волнами, и стало из меня вылетать все выпитое и съеденное, а девушка испугалась. Нет, не испугалась — брезгливо отвернулась и на ближайшей остановке вышла. Сейчас я уже не возбуждаюсь от них. Сейчас они для меня — лишь объект философии. Раньше дрожал, возбуждался, перевозбуждался, сгорал и обугливался, а теперь — спокоен. Ах, сколько драгоценных мыслей, сколько драгоценного времени сожжено в топках того, что называется женщиной.


Вот и рынок. Пора выходить.

Сейчас сала куплю — и домой.

На свете счастья нет, а есть покой и сало.

А слово? Да, и слово, но после сала.

Мы не пошли смотреть

Сегодня состоялась очередная пресс-конференция. Проводил ее Н. В кратком вступительном слове он призвал нас к объективности и взвешенности. Обстановка, сказал он, сложная, но контролируемая. Продовольствие есть. К паводку подготовились. Вопрос с горюче-смазочными материалами решается. Проведен субботник по очистке города от грязи. Наши артисты, художники, певцы и танцоры продолжают радовать своими успехами. Полку писателей прибывает. Футболисты несколько отстают, но и это дело можно поправить. К нам приезжают делегации из других стран. Они считают, что с нами можно иметь дело. Одна из наших средних школ удостоена гранта международного фонда Д. Сороса. К нам приезжал Кшиштоф Занусси. Это знаменитый польский режиссер. Его знает вся Европа. Все это о чем-то говорит. Все не так уж и плохо, если подходить объективно и взвешенно, а не заниматься выискиванием лишь негативного.

На вопрос, куда исчезли деньги, он ответил, что всю прошедшую ночь он провел без сна. «Все уже спали, а я не спал, я думал. Где выход? Как вытащить этот огромный и противоречивый груз? Как преодолеть сопротивление противников и сомнение сомневающихся? Я ходил из угла в угол и думал, думал, думал. Иногда мне казалось, что это конец. Мне казалось, что я похож на тренера без футболистов, на продавца без товара, на проститутку без клиентуры, на Горбачева в Форосе, на Хасбулатова в Лефортове, на Кшиштофа Занусси, которого мировое сообщество вдруг объявило самым бездарным режиссером года.

Стеклянный шар вращался, сверкал и резал глаза. По взмаху клетчатого флага моторы взревели, и зачехленные, пронумерованные, шлемоголовые гладиаторы, вставая на дыбы, скользя, заваливаясь и падая, бросились с места в карьер, и все вокруг окуталось выхлопными газами, и дым понесло в сторону реки, скал и дома, затерянного среди садов пригородного совхоза, где в одиночестве и запустении доживал свой век мой отец, — и уже не было слышно звуков гобоя из известкового барака, где среди воров и пьяниц упорно продолжал готовиться к поступлению в консерваторию мой одноклассник, а грязью из-под колес был забрызган новый плащ некрасивой дочери директора интерната, и она бросилась бежать в сторону скал…

Назад Дальше