Однако тут же вещее сердце сжалось, предчувствуя, как это аукнется для имени и славы Заруцкого.
Конечно, имя дочери Бориса Годунова, полузабытое имя, уже мало что означало для русских людей. Но такими вроде бы незначительными каплями постепенно переполнялась чаша терпения… и скоро ярость народа должна была хлынуть через край, обратившись равным образом и против чужеземцев, и против «своих» разбойников.
Марина поняла: это случилось, когда в Нижнем Новгороде начало собираться ополчение. Опасный Ляпунов к тому времени был уже мертв, однако новые имена — Минина и Пожарского, предводителей нижегородского ополчения, — вскоре сделались новыми кошмарами снов Марины.
По шляхетскому пренебрежению к «быдлу», «холопам» она относила торгового человека Кузьму Минина на второе место. Гораздо сильнее беспокоила ее обаятельная личность князя Дмитрия Пожарского! Его надо было сжить со свету — на меньшее ни Заруцкий, ни сама Марина никак не соглашались.
Атаман нашел среди своих донцов двух верных лихих людей — казаков Обрезку и Стеньку. Затесавшись в ополчение, они отыскали сообщников среди близких к князю людей. Всего в заговоре было человек семь; причем один из них — из числа самых близких Пожарскому, казак Роман. Он жил на подворье князя и служил ему. Долго выбирали случай убить князя, и вот наконец сговорились, когда и как сделать это.
Пожарский был в съезжей избе; вышел во двор и начал рассматривать пушки, какие из них пригодятся для похода на Москву. Роман схватил князя за руку, чтобы придержать его, а в это время из толпы, окружавшей Пожарского, вырвался Стенька. Он замахнулся ножом на князя, стоявшего к нему спиной, однако тот именно в это мгновение отодвинулся (не видя убийцу — вот уж воистину бог спас!), и удар Стеньки пришелся по руке Романа. Тот упал и завопил от боли; Пожарский сперва подумал, что казака ранили в толпе нечаянно, но тут люди закричали: «Тебя хотят убить, господин!»
Ратные и посадские сбежались, повязали Стеньку, начали мучить. Он во всем сразу сознался, указал и на сообщников. Народ хотел всех немедля предать смерти, однако Пожарский велел держать их для обличения Заруцкого. Хитрый донец пытался выдавать себя за сообщника ополченцев, но тут стало ясно, что с таким сообщником вязаться — все равно что выпустить волка пастись вместе с ярками.
Теперь Заруцкому никакой веры ни у кого не было. Умудрился Иван Мартынович окончательно разладить и с поляками, страшно расправившись с теми из них, которые были в его войске и склоняли казаков отложиться от мятежного атамана.
И тут случилось событие, которое было истинным горем для таких воронов, как Заруцкий, но добрых людей преисполнило надежды: в Москве созвали избирательный собор, долго судивший да рядивший, но наконец решивший звать на царство молодого Михаила Романова, сына Филарета, — Федора Никитича Романова. Ведь к этой поре умер в польском плену бывший царь Шуйский!
Теперь из обыкновенных разбойников люди, подобные Заруцкому, стали врагами державы, государевыми преступниками. Надо было уносить ноги как можно дальше от Москвы — зализывать раны, набираться новых сил.
Метнувшись из Калуги в Михайлов, а потом предав город, непокорный ему, огню, Заруцкий вместе с Мариной, сыном Иваном, ее маленьким двором и двумя сотнями казаков прорвался до Воронежа, на Дон, но не удержался и там. Ринулся с остатками своих сил к Астрахани, взял ее нахрапом, убил воеводу и стал там править.
Немного отдышавшись и убедившись в подобии некоторой безопасности, Иван Мартынович с Мариной опять стали размышлять, как бы добраться до власти. Задумали они накликать на Русь персидского шаха Аббаса, втянуть в игру и Турцию, поднять юртовских татар, ногаев, волжских казаков, стянуть к себе все бродячие шайки черкесов и русских воров Московского государства и со всеми идти вверх по Волге, покорять своей власти города. На это нужны были немалые деньги, но Заруцкий покорил своей власти рыбные учуги и ловли и обратил их в свои доходы, лишив Московское государство этого богатого источника.
Любое сопротивление, даже попытка его, в Астрахани подавлялось безжалостно и страшно. Людей хватали, мучили огнем, топили заживо. Дня не проходило без казни…
Тем временем едва возникшая государственная власть в России взялась за искоренение всяческого воровства и разбоя. Сначала меры были предприняты кроткие: направлены грамоты к Заруцкому и подобным ему людям — либо разбои прекратить и сдаться, либо ослушников ждет царский гнев и божие взыскание в день Страшного суда. Одновременно пошли грамоты в ближние к Астрахани города, донским, волжским, яицким казакам с наказом не верить ни в чем «злодейской прелести Ивашки Заруцкого и сандомирской дочери», быть в единении с Московским государством и идти в государеву службу.
…Марине порою чудилось, что она стоит на крохотном пятачке зеленой травы, а вокруг все объято огнем. И шагнуть за спасением некуда, и огонь все ближе и ближе. Она чуяла, что часы ее отважного и безумного любовника сочтены, и каждый день жила под страхом мятежа — такого же, какой пережила однажды в Москве. Больше всего боялась она теперь набатного звона, оттого и запретила в Астрахани бить в колокола: якобы оттого, что ее сын-царевич пугается звона.
За это царевича втихомолку звали в Астрахани воренком, и ненависть к «польской безбожнице» еще пуще выросла.
Душа у Марины от испытаний и бед стала вещая — и опасения ее сбылись в точности. Когда явилась на Вербной неделе к Заруцкому ватага воровских волжских казаков, среди астраханцев разошлись слухи, будто намерены они горожан побить во время заутрени Светлого Христова Воскресенья и завладеть их имуществом.
И вот колокола в Астрахани зазвонили… возвещая то же самое, что они уже возвестили Марине в Москве ровно семь лет назад. Весь город поднялся на Заруцкого. А в это время к Астрахани уже подходили полки царского воеводы Одоевского. Насилу успели Иван Мартынович с Мариной, сыном и несколькими близкими людьми, среди которых были и Барбара с де Мелло, уйти из города. Одоевский вступил в Астрахань победителем, с иконой Казанской Божьей Матери.
…А беглецы тем временем искали спасения уже на Яике. Конечно, не у добрых людей, а у таких же лиходеев, государевых преступников, какими были и сами. Меж ними славился Треня Ус. К нему-то и кинулись было за спасением… да только Треня поднял их на смех, когда Заруцкий отрекомендовался царем Дмитрием:
— Ну какой же ты Дмитрий? Ты не Дмитрий. Ты — Ивашка Заруцкий, такой ж вор и разбойник, как я! Вот она — да, она — Марина Юрьевна, ца-ри-ца…
Треня смачно сплюнул.
— А тебе не все ли равно? — ухмыльнулся Заруцкий, который понимал: ссориться с Треней им никак нельзя. Это ведь их последнее прибежище! У него пусть и в непочете, зато можно как-то отсидеться, прикинуть, что дальше делать. Вот кабы в Персию податься… — Хоть горшком называй, только в печку не сажай!
— Так оно, — кивнул Треня. — Только вот какое дело, пан атаман: про Дмитрия ничего не скажу, царевым людям без разницы, есть он где на свете или нет, а касаемо тебя разосланы по стране грамоты: хватать тебя и держать в оковах, об чем немедля известить власти. За это награду сулят, а коли кто известен станет как твой потаковник, того вместе с тобой на кол.
— Не пугай, сделай милость, — попросил Заруцкий с волчьей улыбкой. — Уж пуганые. Коли не хочешь приюта нам дать, уйдем от тебя, только дай нам лошадей — переволочься до Самары.
— Лошадей тебе? — задумчиво спросил Треня. — А это за что? За какие такие благодеяния я тебе должен способствовать?
Вдруг затопали чьи-то торопливые шаги по крыльцу — в избу Трени ворвались два оборванных казака. Все обернулись к ним.
— Прибыли они, государь атаман! — возвестил невысокий, юркий казак. — И воевода, и стрельцы. Велено вести супостатов.
— Коли так, вяжите их! — махнул рукой Треня, и четверо могучих мужиков навалились на Заруцкого, настолько ошеломленного происходящим, что он не сразу начал вырываться. И все, упустил миг — на плечи ему насели еще двое, повалили, повязали, забили рот кляпом, чтобы не ревел страшно, не проклинал черно.
Пронзительно закричал Ивашка, которого еще двое вырвали из рук Барбары, ну а сопротивляющуюся Казановскую свалили ударом кулака в лицо. Никола де Мелло с угрюмым достоинством сам завел руки за спину, позволив себя связать, уступив неодолимой силе.
Марина расширенными глазами смотрела на весь этот кошмар, все еще не веря происходящему. Но когда подошел к ней казак с петлей и с деловитым видом начал накидывать ей на шею, очнулась, оттолкнула его, рухнула на колени перед Треней Усом:
— Во имя господа! Пощади!
— Пошла вон, — равнодушно ответил атаман, с высоты своего огромного роста глядя на маленькую женщину, простертую пред ним во прахе.
Пронзительно закричал Ивашка, которого еще двое вырвали из рук Барбары, ну а сопротивляющуюся Казановскую свалили ударом кулака в лицо. Никола де Мелло с угрюмым достоинством сам завел руки за спину, позволив себя связать, уступив неодолимой силе.
Марина расширенными глазами смотрела на весь этот кошмар, все еще не веря происходящему. Но когда подошел к ней казак с петлей и с деловитым видом начал накидывать ей на шею, очнулась, оттолкнула его, рухнула на колени перед Треней Усом:
— Во имя господа! Пощади!
— Пошла вон, — равнодушно ответил атаман, с высоты своего огромного роста глядя на маленькую женщину, простертую пред ним во прахе.
Она только вздохнула — и повалилась без чувств. Так, беспамятную, ее и связали и отнесли на прибывший струг воеводы Одоевского.
13 июля 1614 года он отправил драгоценных пленников с Медвежьего острова сначала в Казань, а оттуда в Москву. В наказе, данном начальникам тысячной стражи, было сказано так:
«Вести Марину с сыном, и Ивашку Заруцкого, и людей их с великим бережением, скованных, и станом становиться осторожно, чтобы на них воровские люди безвестно не пришли. А буде на них придут откуда воровские люди, а им будут они не в силу, и то Марину с выблядком и Ивашку Заруцкого побити до смерти, чтоб их воры живых не отбили».
Напрасно старался Одоевский — эти несчастные уже не были нужны никому.
* * *Их доставили в Москву, провезли по улицам, и вскоре за Серпуховскими воротами Ивана Мартыновича Заруцкого посадили на кол, а Ивашку повесили.
А Марину…
Ее долго держали заточенной в башне, где ее единственной радостью было окошко под самой крышей да краешек голубого неба, сияющий в этом окошке. Но смерти Марины не видел никто. Да, погасло мимолетное сияние ее жизни, но так и не известно наверняка, удавили ее в тюрьме либо она сама умерла — от тоски по воле и несбывшейся мечте.
От любви сумасшедшая (Ольга Жеребцова)
Однажды сумрачным петербургским утром (дело происходило в 1796 году ранней весной) некий господин — действительный статский советник и сенатор, только получивший это звание, — примерял новый мундир перед зеркалом и был чрезвычайно доволен своим видом. Ему было около сорока, и этот моложавый, довольно высокий, статный человек и впрямь смотрелся весьма эффектно. Одна беда — на его горделивой (хотя и чуточку начинающей лысеть!) голове нипочем не желала сидеть треуголка. Было такое впечатление, что шляпных дел мастер сделал ее какой-то мелковатой.
Действительный статский советник снял треуголку, ощупал ее и на всякий случай заглянул внутрь. Ну что тут скажешь? Отличное сукно, мягкая подкладка. Надел снова — опять жмет! В народе сия шляпа называлась глумливо — шипец, однако нашему советнику сейчас казалось, что сие название вполне оправданно. Полное ощущение, что в шляпу его в самом деле вставлен изнутри некий шип, который и давит на многоумную голову сего господина.
«Какое счастье, что нынче не надобно идти в службу, — подумал советник. — Немедля пошлю за шляпником и велю пошить треуголку нумером больше!»
Забегая вперед, следует сказать, что он так и поступил. Однако и другая треуголка, и новая, заказанная у иного шляпника, продолжали причинять действительному статскому советнику те же страдания. Что было делать? Пришлось смириться и страдать, проклиная про себя безруких и неумелых ремесленников.
А между тем ремесленники тут были совершенно ни при чем. Проклинать нашему герою следовало не их, а собственную супругу. Ведь именно по ее вине ему не приходились впору треуголки.
Суть в том, что благодаря проказам этой прекрасной дамы у господина действительного статского советника выросли на голове рога, и к моменту начала нашего повествования они столь преизрядно разрослись, что не могли уместиться ни в одну шляпу в мире.
* * *Сия аллегория вполне могла быть понятна всякому, кто был в свое время знаком со статским советником Алексеем Алексеевичем Жеребцовым и его супругой Ольгой Александровной. К описываемому моменту они были женаты уже 14 лет, имели двоих детей, однако отнюдь не беспокойство о подрастающих наследниках довлело над отцом семейства. Все эти годы ему доставляла беспрестанные хлопоты жена. Буквально с первого дня свадьбы! Ну, в крайнем случае со второго.
Ах, какая же она была лапушка во времена его жениховства, частенько вспоминал Жеребцов. Умилялся — и не мог поверить, что это соответствовало действительности. Тогда он был фурьером[36] артиллерийского полка, стоявшего в Москве.
Вся родня и знакомые Алексея Жеребцова остались в Ямбурге, и в Москве он чувствовал себя не весьма уютно. Честно говоря, Москва того времени мало отличалась от какой-нибудь Тулы или другого провинциального города: весь блеск светской жизни сосредоточился в Санкт-Петербурге! Однако Ямбург был и вовсе глухоманью, а потому понятно, отчего Алексею Алексеевичу было несколько не по себе в Москве. По натуре своей был он человек скромный и редко хаживал на вечеринки и домашние балы, куда порою зазывали его приятели. Танцевать не умел, болтовню веселую, а порою и опасно-фривольную, поддерживать стеснялся. Однажды, впрочем, отказаться от приглашения оказалось совсем уж неловко. Зван Алексей был на день ангела невесты своего ближайшего приятеля, Ямпольского. Пришлось раздобыть во французской лавке цветочков (сей иноземный обычай — ходить к дамам непременно с букетами — уже приживался в России!) и явиться.
Впрочем, он не пожалел, что пришел. Люди кругом были исключительно приличные, обстановка богатая, ужин прекрасный. Держались все чинно и благородно. Здесь царил дух безусловного почитания русской армии вообще, а господ артиллерийских фурьеров — в частности, и Алексей Алексеевич (ему шел двадцать пятый год, и, конечно, такого солидного человека следовало называть только по имени-отчеству!) чувствовал себя в этой атмосфере как нельзя лучше. Однако все это благостное настроение рухнуло ровно через час, когда в дом ворвалась неприлично опоздавшая подруга невесты — Оленька Зубова.
При одном только взгляде на нее Алексей ощутил пренеприятнейшее чувство, тем более нелепое, что барышня была прелестна. Вот именно — прелестна и прельстительна! Очень хороша. Просто красавица. Чудо красоты — вот как следовало бы сказать. Слово «очаровательница» подходило к ней как нельзя лучше. Вернее было бы даже выразиться — «чаровница»!..
Алексей Алексеевич вдруг поймал себя на том, что уже добрых четверть часа не пьет, не ест, не принимает участия в застольной беседе, а пялится как дурак на гостью и подбирает наилучшие эпитеты для отображения ее красоты и прелести. Как если бы он был какой-нибудь записной пиит, кропатель чувствительных стишков!
Что пиитов-кропателей, что стишки (да и чувствия всяческие, если на то пошло!) Алексей Алексеевич сугубо презирал. И, обнаружив в себе сходство с презираемым предметом, встревожился не в шутку. В этом-то и состояло неприятное ощущение, возникшее у него с приходом Оленьки Зубовой. Эту барышню называть как подобало — Ольгой Александровной — язык совершенно не поворачивался!
Она вела себя как совершенная девчонка. Не дав никому толком докушать очередную перемену блюд (а среди них были, между прочим, исключительнейшие котлеты, которые Алексей Алексеевич, признаемся в скобках, предпочитал всяким другим яствам, особливо когда они были приготовлены в подливе — вот как сейчас!), она вдруг затеяла играть в фанты. Сия забава, которая одно время отошла было в разряд провинциальных, в последнее время вновь оживилась на Москве, и Алексей Алексеевич не раз слышал от более светских сотоварищей своих, что некоторые затейники выдумывают фантам самые несусветные забавы. Попытка усадить квартального надзирателя в сани, запряженные медведем, относилась к числу самых рискованных, а оттого стала своего рода преданием.
Нет, конечно, ни медведя, ни квартального надзирателя в непосредственной близости не наблюдалось, задания раздавались самые простые и невинные: пропрыгать на одной ножке по лестнице вверх и вниз по всем ступенькам, вприсядку сплясать, в окошко высунувшись, петухом прокричать и все такое, однако Алексей Алексеевич все равно чувствовал себя отчего-то неуютно. Поразмыслив, он сообразил, что неуют сей проистекает оттого, что рядом стояла, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу и ожидая решения своей участи, новая гостья.
Волей-неволей Алексей Алексеевич поглядывал на свою беспокойную соседку. На ней было темно-голубое платье, весьма подходящее к ее голубым глазам. Волосы у нее были темно-русые, не напудренные, вопреки моде, и вообще, отнюдь не создавалось впечатления, что барышня сия проводит пол-утра за своим туалетом. Видимо, она была из тех счастливиц, которым к лицу все на свете. В ней было что-то простое и в то же время изысканное. Поразмыслив, Алексей Алексеевич решил, что родинка на щечке, близ уголка губы, придает Оленьке совершенно неотразимую прелесть. Ну и кудряшки, выбившиеся из-под ленты, охватившей ее голову…