В разгар боя Соколов вдруг увидел нескольких неприятельских драгун, которые сбили русского офицера выстрелом с лошади и принялись рубить его, лежащего. По счастью, кони их кружились и сабли не достигали цели. В ту же секунду Соколов понесся к ним, держа пику наперевес, — и был немало изумлен поспешностью, с которой неприятели бросились прочь.
Офицер оказался жив. Соколов уступил ему своего коня и отправил с подоспевшим казаком в его полк. И потом целый день проклинал собственное дурацкое благородство, потому что казак не привел ему коня, а словно сгинул вместе с ним. Кое-как отыскал Соколов Алкида и возблагодарил судьбу. Что он бы делал без этого бесценного, чудесного скакуна? К тому же это было последнее, что хоть как-то связывало его с домом…
Этого черкесского жеребца купил для себя отец Соколова — в ту пору оный «товарищ» еще звался Наденькой Дуровой и не помышлял о войне. А впрочем, Наденька помышляла, вот именно что помышляла — ведь воинская служба с раннего детства была ее заветной мечтой! И могло ли быть иначе, если воспитывали ее не мамки-няньки, а фланговый гусар Астахов, бывший ординарцем ее отца, ротмистра Дурова! Мать Наденьки, в юности редкостная красавица из богатой малороссийской семьи, бежала с Дуровым против воли отца, однако скоро убедилась, что рай с милым в шалаше — вещь довольно-таки унылая. Она была избалована, привыкла к полной воле, а тут надобно было сообразовывать все свои желания с бедностью, прихотями мужа, тяготами воинской походной жизни, а главное — с необходимостью рожать детей! Еще с появлением сына она кое-как смирилась бы, надеясь, что ее отец обрадуется внуку и простит неразумную дочь. Однако родился не мальчик, а девочка — и мать возненавидела ее за свое разочарование. Вдобавок девица уродилась крикливая, неспокойная. Все это так раздражало молодую мать, что однажды, на марше, донельзя утомившись и разозлившись, она просто-напросто выкинула орущую дочь из окна кареты!
Даже видавшие виды гусары закричали от ужаса, отец же Наденьки долго не мог прийти в себя и вздохнул свободнее, только когда окровавленное дитя открыло глаза и закричало. С тех пор он отнял дочь у взбалмошной матери и отдал на воспитание Астахову, определив таким образом ее судьбу.
Дядька по целым дням носил ее на руках, ходил с нею в эскадронную конюшню, сажал на лошадей, давал играть пистолетом, махал саблей, и Наденька хлопала в ладоши и хохотала при виде сыплющихся искр и блестящей стали; вечером Астахов приносил ее к музыкантам, игравшим перед зарею разные мелодии; она слушала и наконец засыпала. Один вид матери приводил девочку в ужас; впрочем, и мать смотрела с не меньшим ужасом на свою дочь, которую невозможно было усадить, к примеру, плести кружево, но которая с удовольствием бегала и скакала по горнице, крича во весь голос:
— Эскадрон! Направо заезжай! С места! Марш-марш!
Чудилось, Наденька, взрослея, нарочно убивает в себе все женские черты. Строго говоря, так оно и было, и виновна была только мать. «Может быть, я забыла бы наконец свои гусарские замашки и сделалась обыкновенной девицею, как все, если б мать моя не представляла в самом безотрадном виде участь женщины, — размышляла Наденька позднее. — Она говорила при мне в самых обидных выражениях о судьбе этого пола: женщина, по ее мнению, должна родиться, жить и умереть в рабстве; что вечная неволя, тягостная зависимость и всякого рода угнетение есть ее доля от колыбели до могилы; что она исполнена слабостей, лишена всех совершенств и не способна ни к чему; что, одним словом, женщина — самое несчастное, самое ничтожное и самое презренное творение в свете! Голова моя шла кругом от этого описания; я решилась, хотя бы это стоило мне жизни, отделиться от этого пола, находящегося, как я думала, под проклятием божиим».
Мать находила утешение в других своих детях: младшая дочь была девочка как девочка, сын — мальчик как мальчик, ну а Наденька любила только отца, старика Астахова да еще этого полудикого Алкида, к которому никто не смел подойти — даже конюхи его боялись. Она употребила все силы, чтобы приручить его к себе: давала ему сахар, хлеб, соль, брала тихонько овес у кучера и насыпала в ясли; гладила коня, ласкала. Говорила с ним, как будто он мог понимать, и наконец достигла того, что неприступный конь ходил за ней, как собачонка.
Между тем годы шли, и матушка не оставляла попыток переломить несусветный нрав дочери. Наденька не была красавицей — ее лицо еще в раннем детстве слегка побило оспой, — однако живость ее неукротимой юности придавала ей особое очарование, к которому не остался равнодушен сосед Дуровых. Это был заседатель Сарапульского земского уезда чиновник 14-го класса Чернов. Он посватался.
Отец Наденьки увидел слезы дочери и попытался отказать, однако матушка, желавшая во что бы то ни стало сбыть с рук строптивую, непонятную дочку, настояла — и Наденька вышла за человека доброго, хорошего, спокойного, но совершенно ей чужого. Отчего-то она решила, что в браке обретет свободу. Ничуть не бывало! Она даже сына родила — но унаследовала от матери полное равнодушие к своему ребенку. Может быть, она полюбила бы его, да мальчик умер в младенчестве, и супружеская жизнь стала внушать Наденьке неодолимое отвращение.
Сначала она думала, что все дело именно в ее супруге, который ей опостылел из-за того, что то и дело прикладывался к рюмке, ну а все прочие мужчины — существа иные. Однако вскоре к ней воспылал чувствами некий есаул из Сарапула — соседнего городка — и принялся домогаться молодой женщины. Ни с чьими желаниями, кроме своих, тем паче с желаниями нелюбимого супруга, Наденька считаться не желала. Она сошлась с есаулом — и в ужасе поняла, что плотские радости и в объятиях сего веселого молодца ей тоже отвратительны. Она хотела видеть в нем только друга: вместе скакать верхом, рассуждать о войнах и победах, соревноваться в стрельбе… Зачем надо ложиться с мужчиной в постель, она совершенно не могла понять! И поклялась, что никакая сила больше не принудит ее к этому.
А между тем ее роман стал известен досужим соседям, сделался скандал — с мужем Наденька рассталась не без облегчения, однако мать решительно гнала ее вон из родительского дома. Отец в это время находился в отъезде — и Наденька тоже решила податься прочь. Лучшее время вспомнилось ей — жизнь при полку, под наблюдением добродушного Астахова.
Вот для чего она рождена! Вот в чем ее счастье! В свободе! Мать, нося ее под сердцем, мечтала о сыне — и не зря. Только ошибка либо насмешка природы сделала женщиной ту, которая совершенный мужчина по духу! И какое счастье, что Россия сейчас как раз начинает боевые действия за границей, что истинному храбрецу есть где себя показать!
«Воинственный жар с неимоверной силою запылал в душе моей; мечты зароились в уме, и я деятельно начала изыскивать способы произвесть в действие прежнее намерение свое — сделаться воином, быть сыном для отца своего и навсегда отделаться от пола, которого участь и вечная зависимость начинали страшить меня».
В армии ее никто не найдет, а вот она наконец-то обретет свое истинное «я». Так думала Наденька — и именно это явилось причиною, что девятнадцатилетний юнец, коего все принимали за четырнадцатилетнего, оказался «товарищем» Коннопольского полка, поставив в конный строй своего любимого Алкида. Это произошло 17 сентября 1806 года — в день ее именин.
Конечно, то была авантюра, но авантюра самого благородного свойства. Вреда от нее не было никому, а пользы…
«Итак, я на воле! Свободна, независима! — восторгалась она. — Я взяла мне принадлежащее, мою свободу: свободу! Драгоценный дар неба, неотъемлемо принадлежащий каждому человеку! Я умела взять ее, охранить от всех притязаний на будущее время, и отныне до могилы она будет и уделом моим, и наградою! Воля, драгоценная воля кружит голову мою восторгами от раннего утра до позднего вечера! Свобода, драгоценный дар неба, сделалась наконец моим уделом навсегда! Я ею дышу, наслаждаюсь, ее чувствую в душе и сердце!»
Наденька упивалась тяготами походной жизни, муштрой, даже голодом, даже усталостью — а тем паче боями, свистом пуль, она не чуралась страшных, кровавых сцен… но при этом спустя много лет признавалась, что единственной кровью, которую пролила, была кровь гуся, которого она добыла к Рождеству и которому срубила саблей голову. Амазонка наша вовсе не была жестока — ей нужно было не дать выход своим животным, вернее, зверским инстинктам, ибо таковых инстинктов у нее вовсе не имелось, просто ей нужна была истинно мужская жизнь.
Однако тонкость женского восприятия мира все же была присуща ей, оттого через много лет она напишет в своих «Записках», соединяя эту тонкость с холодным аналитическим подходом к такому явлению, как храбрость:
«Ах, человек ужасен в своем исступлении! Все свойства дикого зверя тогда соединяются в нем! Нет, это не храбрость! Я не знаю, как называть эту дикую, неустрашимую смелость, но она недостойна называться неустрашимостью! Полк наш в этом сражении мало мог принимать деятельного участия: здесь громила артиллерия и разили победоносные штыки пехоты нашей; впрочем, и нам доставалось, мы прикрывали артиллерию, что было весьма невыгодно, потому что в этом положении оскорбление принимается безответно, то есть должно, несмотря ни на что, стоять на своем месте неподвижно. До сего времени я еще ничего не вижу страшного в сражении, но вижу много людей, бледных как полотно, вижу, как низко наклоняются они, когда летит ядро. Как будто можно от него уклониться! Видно, страх сильнее рассудка в этих людях! Я очень много уже видела убитых и тяжело раненных. Жаль смотреть на этих последних, как они стонут и ползают по так называемому полю чести. Что́ может усладить ужас подобного положения солдату-рекруту? Совсем другое дело — образованному человеку: высокое чувство чести, героизм, приверженность государю, священный долг Отечеству заставляют его бесстрашно встречать смерть, мужественно переносить страдания и спокойно расставаться с жизнью».
Однако тонкость женского восприятия мира все же была присуща ей, оттого через много лет она напишет в своих «Записках», соединяя эту тонкость с холодным аналитическим подходом к такому явлению, как храбрость:
«Ах, человек ужасен в своем исступлении! Все свойства дикого зверя тогда соединяются в нем! Нет, это не храбрость! Я не знаю, как называть эту дикую, неустрашимую смелость, но она недостойна называться неустрашимостью! Полк наш в этом сражении мало мог принимать деятельного участия: здесь громила артиллерия и разили победоносные штыки пехоты нашей; впрочем, и нам доставалось, мы прикрывали артиллерию, что было весьма невыгодно, потому что в этом положении оскорбление принимается безответно, то есть должно, несмотря ни на что, стоять на своем месте неподвижно. До сего времени я еще ничего не вижу страшного в сражении, но вижу много людей, бледных как полотно, вижу, как низко наклоняются они, когда летит ядро. Как будто можно от него уклониться! Видно, страх сильнее рассудка в этих людях! Я очень много уже видела убитых и тяжело раненных. Жаль смотреть на этих последних, как они стонут и ползают по так называемому полю чести. Что́ может усладить ужас подобного положения солдату-рекруту? Совсем другое дело — образованному человеку: высокое чувство чести, героизм, приверженность государю, священный долг Отечеству заставляют его бесстрашно встречать смерть, мужественно переносить страдания и спокойно расставаться с жизнью».
Готовность спокойно расставаться с жизнью — это скоро стало для «товарища» Соколова привычным. Как-то раз граната разорвалась под брюхом у Алкида, однако в ту же секунду конь невероятным прыжком оказался поодаль — и его не задел ни единый осколок. В другой раз Алкид вывез темной ночью своего хозяина с поля боя и привез именно в расположение далеко отошедшего полка, спас Соколова от плена. В третий раз Соколов потерял его при отступлении и отыскал лишь чудом…
«О прекрасный конь мой! — от души восклицала Наденька, в горькие минуты вспоминая, что она, оказывается, не удалой гусар, а просто глупая женщина. — У какой взбалмошной дуры ты в руках!»
Случайная гибель Алкида стала для нее страшным ударом. С трудом пережив утрату и мучаясь от животной глупости других лошадей (в Алкиде Соколов всерьез подозревал разум более чем человеческий!), товарищ наш заново обвыкается со службой. Идет время, которое, как известно, все лечит, и искательница приключений начинает настолько осваиваться с походной жизнью, что у нее пробуждается честолюбие: «Неужели я буду всю жизнь простым солдатом?!»
А между тем Соколов не знал, какие тучи сгущались над его головой.
Уже с год назад Наденька написала письмо отцу, чтобы известить, что жива и здорова, сражается на благо Отечества. Дуров, который только недавно похоронил жену, попытался разыскать любимую дочь. Для этого он обратился с просьбой к самому государю. Протекцию оказал брат, живущий в Петербурге, и вот что из этого вышло.
Полковник начал издалека расспрашивать Соколова, согласны ли были его родители на военную службу. Затем появился унтер-офицер и привез приказ явиться в штаб в Витебск, причем у Соколова отобрали новую лошадь, седло, пику, саблю, пистолеты… Он не знал, что думать. Тем паче что любопытные взгляды устремлялись к нему со всех сторон. Особенно болезненно воспринимает он теперь ставшие было привычными прозвища: гусар-девица, улан-панна… Трактирщица, у которой поселяется Соколов, говорит, что если он позволит себя зашнуровать в корсет, то она держит пари на весь свой трактир против одного злотого, что во всем Витебске нет ни одной девицы с такой тонкой талией, как у него. С этими словами она принесла свой корсет, и тут Наденьке ничего не оставалось, как расхохотаться, ибо в этот корсет она могла поместиться даже не одна, а вместе с четырьмя дочками трактирщицы…
На другой день «товарища» Соколова препроводили к самому графу Буксгевдену — главнокомандующему. Дрожащему от ужаса «товарищу» граф очень ласково сказал, что вызвал его по приказу государя. Если он думал этим успокоить юного воина, то ошибся: Соколов перепугался еще больше. А ведь впереди была поездка в Петербург в сопровождении Засса, флигель-адъютанта его величества… Бедняга Соколов простился бы с жизнью, когда бы все не обращались с ним с необычайной предупредительностью и заботливостью. И все же он продолжал готовиться к худшему.
И вот позади долгий путь, и вот начинается аудиенция у Александра…
Как только запинающийся Соколов явился в кабинет, император тотчас подошел к нему и схватил за руку. Говорил он негромко и так сочувственно, что бедняга Соколов начал понемногу приходить в себя:
— Я слышал, что вы не мужчина, правда ли это?
К такому повороту дела Соколов был не готов и едва не грянулся в самый обыкновенный дамский обморок. Не вдруг собрался он пробормотать:
— Да, ваше величество, правда!
Воцарилось молчание. Несколько минут император и «улан-панна» стояли, схватившись за руки, оба красные от смущения, и смотрели друг на друга с равным испугом.
Наконец Александр справился с собой. Расспросив обо всем, что было причиною вступления Соколова в службу, император много хвалил его неустрашимость, говорил, что это первый пример в России, что все начальники отзывались о Соколове с великими похвалами, называя его храбрость беспримерной. Ему, Александру, очень-де приятно этому верить, и он желает сообразно этому Соколова… то есть мадемуазель… то есть рядового… наградить и с честью возвратить в дом отцовский.
Он еще не закончил свою прочувствованную речь, как Соколов возопил от ужаса и рухнул к его ногам.
— Не отсылайте меня домой, ваше величество! — взмолился он отчаянным голосом. — Не отсылайте. Я умру там, непременно умру! Не заставьте меня сожалеть, что не нашлось ни одной пули для меня в эту кампанию! Не отнимайте у меня жизни, государь! Я добровольно хотел ею пожертвовать для вас!
Несчастный Соколов обнимал колени императора и рыдал, как девчонка.
Ну да, а как иначе он мог рыдать?..
Александр был тронут; он поднял Соколова и спросил изменившимся голосом:
— Чего же вы хотите?
— Быть воином! Носить мундир, оружие! — отрапортовала Наденька. — Это единственная награда, которую можете дать мне вы, государь! Другой нет для меня! Я родилась в лагере, трубный звук был колыбельной песнею для меня! Со дня рождения люблю я военное звание; с десяти лет обдумывала средства вступить в него; наконец достигла цели своей — одна, без всякой помощи. На славном посту своем поддерживалась одним только своим мужеством, не имея ни от кого ни протекции, ни пособия. Все согласно признали, что я достойно носила оружие, а теперь, ваше величество, хотите отослать меня домой! Если б я предвидела такой конец, то ничто не помешало б мне найти славную смерть в рядах воинов наших!
Наденька говорила, сложив руки, как перед образом, и смотрела на императора глазами, полными слез.
Александр слушал ее и тщетно старался скрыть, сколь он был растроган. Наконец Соколов умолк. Александр минуты две оставался как бы в нерешительности, потом лицо его осветилось.
— Если вы полагаете, — промолвил он, — что одно только позволение носить мундир и оружие может быть вашей наградою, то вы будете иметь ее!
Наденька затрепетала от радости. Император продолжал:
— И будете называться по моему имени — Александров. Не сомневаюсь, что вы сделаетесь достойною этой чести отличностью вашего поведения и поступков; не забывайте ни на минуту, что это имя всегда должно быть беспорочно и что я не прощу вам никогда и тени пятна на нем!..
Итак, авантюра Наденьки Дуровой получила высочайшее благословение и официальный статус.
Александр умел разбираться в людях и никогда не раскаялся в том, что доверился этой перепуганной, рыдающей искательнице приключений. И знак отличия Военного ордена[13], врученный ей за то, что она спасла жизнь офицеру на поле боя (первый и последний, врученный женщине!), носила с честью. Александрова, получившего чин корнета, зачислили в Мариупольский гусарский полк, из которого он ушел спустя три года только для того, чтобы не поставить в неловкое положение влюбленную в него полковничью дочку. Такому обостренному чувству чести мог бы позавидовать любой мужчина!
Разумеется, ее тайну никто не выведал. Офицеры относились по-прежнему к Александрову как к мужчине и выговаривали, как всем:
— Вы упали с лошади! Только вместе с лошадью может упасть гусар, но никогда с нее!
Никого особенно не удивляло, что «мальчишка» чрезмерно стыдлив и предпочитает купаться в речке не в компании товарищей, а поодаль, и то если рядом нет никого. Мало ли какие чудачества бывают у людей. Главное, он хороший товарищ и храбрец, а там хоть трава не расти!