Последняя осень. Стихотворения, письма, воспоминания современников - Рубцов Николай Михайлович 54 стр.


Журавли уже пролетели над тонущей в осенней грязи деревенькой, когда Рубцов пароходом до устья Толшмы, а потом на пароме, потом пешком по дороге, что прошла через колхоз «Сигнал», лесом вдоль огромного болота наконец добрался до дома, этой нищей избы с плоской крышей.

«Я уже три дня в Николе… — пишет он Сергею Багрову 30 октября 1964 года. — Один день был на Устье в дороге. Пришлось топать пешком. Не знаю, как бы я тащился по такой грязи, столько километров… с чемоданом! Хорошо, что ты любезно оставил его у себя…

Вчера я отправил Каленистову заметки о той учительнице и стихотворение. Стихотворение писать было тяжелей, ей-Богу! Ты сам знаешь, почему это. Можно было бы подумать еще и над прозой, и над стихами, если б я точно знал, что еще будут ходить пароходы. Ведь если они на днях перестанут ходить, этот мой материальчик мог бы сильно задержаться, и тогда я был бы виноват перед Каленистовым.

Сережа, я здесь оказался совсем в „трубе“. На Устье у меня потерялись или изъялись кем-то последние гроши. Сильно неудобно поэтому перед людьми в этой избе, тем более что скоро праздник. Может быть, поскольку я уже подготовил материал, Каленистов может послать мне десятку?.. Непосредственно к нему с этим вопросом я решил не обращаться, так как плохо знаю его. А вообще надо бы обязательно хоть немного поддержать эту мою избушку» (разрядка наша. — Н. К.).

Трудно поверить, что это письмо написано автором «Журавлей». Стихотворение трагедийно и безысходно: «Вот замолкли — и вновь сиротеют душа и природа оттого, что — молчи! — так никто уж не выразит их…» — и так высок трагедийный пафос, что как-то несоразмерен он с отчаянной, будничной нищетой, в которой оказался Рубцов у себя «в избушке». Десять рублей — ничтожная и по тем временам сумма — может поддержать семью Рубцова. О какой счастливой деревенской идиллии может идти речь, если в Николе Рубцов оказался против своей воли нахлебником в бедствующей деревенской семье?

Тут уместно будет вспомнить, что Генриетта Михайловна работала тогда в клубе и получала тридцать шесть рублей в месяц, а своей коровы — этой деревенской кормилицы — в семье не было[27]. Так что жили Рубцовы очень плохо. Кстати, и плоскокрышую избушку они занимали не одни. На другой половине жила многодетная семья Чудиновых.

Но все-таки и здесь, среди деревенской нищеты и униженности, не покидает Рубцова ощущение правильности принятого решения, истинности избранного пути. Именно в эту глухую осень, сидя у крохотного, смотрящего на холодную Толшму окошка, пишет он стихотворение «Душа», напечатанное уже после его смерти под заголовком «Философские стихи». Новое название кажется мне неудачным, потому что стихотворение именно о душе, о том, как сберечь, как сохранить ее:

За годом год уносится навек,
Покоем веют старческие нравы, —
На смертном ложе гаснет человек
В лучах довольства полного и славы!
К тому и шел! Страстей своей души
Боялся он, как буйного похмелья, —
Мои дела ужасно хороши! —
Хвалился с видом гордого веселья…

— рисует Рубцов образ «счастливого» человека, достигшего полного благополучия, но тут же — яростно и напористо! — оспаривает это благополучие:

Последний день уносится навек…
Он слезы льет, он требует участья,
Но поздно понял важный человек,
Что создал в жизни ложный облик счастья!

Ложный облик счастья… Рубцов, как вспоминают его друзья, побаивался благополучных, особенно в казенном коште, людей. И не удивительно, а вполне закономерно, что ложь навязываемого ему «облика счастья» открылась поэту не в Москве или Ленинграде, а в нищей вологодской деревушке, среди серых изб и покосившихся заборов, где он жил, отрезанный бездорожьем и безденежьем от всех своих литературных и окололитературных знакомых и доброхотов. Счастье — это не внешнее благополучие, а осознание единственности избранного пути, невозможности другого.

…Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает!

Стихотворение «Душа» смущало самого Рубцова «холодноватостью». И тем не менее поэт не отказывался от него, время от времени прилагал силы, чтобы опубликовать стихотворение, соглашаясь даже на правку. Это свидетельствует о том, что и «холодноватое» стихотворение «Душа» было принципиально важно для него.


23

Трудно писать о жизни Рубцова осенью — зимой 1964 года… Слишком малый срок отделяет нас от его земного бытия. Рубцов мог бы и сейчас жить с нами, и поэтому-то испытываешь некую неловкость, сопоставляя события, расшифровывая скороговорку воспоминаний, пробираясь сквозь полунамеки и стыдливые умолчания. И все-таки нужно пробраться, потому что жизнь настоящего поэта, его путь и судьба — это тоже его произведение, страницы которого таят в себе не меньше нравственного, духовного содержания, нежели стихи. Да и в самих стихах открывается новый глубинный смысл, когда прочитываешь их в контексте всей жизни.

Рубцов никогда не вел дневника. Его дневник — стихи. И, открывая стихи, датированные 1964 годом, словно бы видишь одинокого Путника, стоящего на краю заснеженного поля. И сгущаются холодная тьма и отчаяние, и видения злыми тенями проносятся в сумерках — страшная, глухая нежить, готовая смять, растерзать душу. И уже нет сил отмахнуться от нее, все ближе холодное, смертное дыхание… И тогда, сквозь сумерки и холод отчаяния, огонек…

…Я был один живой.
Один живой в бескрайнем мертвом поле!
Вдруг тихий свет (пригрезившийся, что ли?)
Мелькнул в пустыне,
                                как сторожевой…

Огонек в доме, стоящем на краю заснеженного поля. В доме одинокая старуха, растерявшая на этом поле всех своих родных (стихотворение «Русский огонек»).

Как много желтых снимков на Руси
В такой простой и бережной оправе!
И вдруг открылся мне
И поразил
Сиротский смысл семейных фотографий:
Огнем, враждой земля полным-полна,
И близких всех душа не позабудет!..
— Скажи, родимый, будет ли война?
— И я сказал: — Наверное, не будет.
— Дай Бог, дай Бог… Ведь всем не угодишь,
А от раздора пользы не прибудет… —
И вдруг опять: — Не будет, говоришь?
— Нет, — говорю, — наверное, не будет.
— Дай Бог, дай Бог…

И вот: вроде бы и не говорили ни о чем, а уже легче. В робком помаргивании крохотного огонька посреди бесконечной тьмы рассеиваются злые видения. Снова в душе покой, и легко ей радоваться добру и прощать обиды, самоотверженно забывая себя и себя же обретая в этом забвении…

— Что ж, — говорю, — желаю вам здоровья!
За все добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…

И не этот ли «скромный русский огонек» мерцал Рубцову из затянутых морозной наледью крохотных окошек «избушки», где жил он тогда со своей семьей? Жизнь в Николе кое-как налаживалась. Прислали деньги из «Октября» — двести с лишним рублей. Сумма для Рубцова немалая.

«Я живу же по-прежнему, среди зимней, рано темнеющей теперь скучной Никольской природы, — неуклюже, как бы извиняясь за что-то, пишет он Сергею Багрову. — Нехотя пишу прозу, иногда стихи. Жаль, что Гета (из Николы) без твоего ведома взяла у тебя дома мой чемодан. Она бы этого не сделала, если бы не спешила на грузовик, в котором отправлялась из Тотьмы. Между прочим, я просил ее, чтобы она только подстрочники стихов Хазби взяла из чемодана, но она без тебя все равно ничего бы не нашла, поэтому унесла их вместе с чемоданом. Что буду делать дальше, я еще не знаю. Хочу все-таки до того, как поеду отсюда, что-нибудь закончить, хотя бы несколько глав повести, которую я задумал».

Но так уж была устроена жизнь Рубцова, что и у «скромного русского огонька» не суждено было задержаться ему… Так всегда было с ним. Об этом он писал еще в той же «Прощальной песне»:

Ты не знаешь, как ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой, настигающий топот
Все мне слышится, словно в бреду.

Этот «злой, настигающий топот» — не метафора, не химера сознания. Осенью 1964 года он был реальностью жизни Рубцова… Чтобы понять это, снова нужно вспомнить, как жила вологодская деревня в те годы. Жизнь в Николе ничем не отличалась от бедствий деревни, описанной в повести В. Белова «Привычное дело». И не только по своему материальному достатку, но и по характеру отношений. Председатель Никольского колхоза «Россия» Н. А. Беляевский рассказал мне, что паспорта они начали выдавать своим колхозникам только в 1967 году, и до этого времени все колхозное хозяйство держалось, по сути дела, на подневольном труде. В это трудно поверить, но — увы! — и полвека спустя после победы советской власти в нашей деревне жили так же, как при крепостном праве. И, конечно же, сам факт появления в этой закрепощенной деревне вольного человека смущал местное начальство.

Этот «злой, настигающий топот» — не метафора, не химера сознания. Осенью 1964 года он был реальностью жизни Рубцова… Чтобы понять это, снова нужно вспомнить, как жила вологодская деревня в те годы. Жизнь в Николе ничем не отличалась от бедствий деревни, описанной в повести В. Белова «Привычное дело». И не только по своему материальному достатку, но и по характеру отношений. Председатель Никольского колхоза «Россия» Н. А. Беляевский рассказал мне, что паспорта они начали выдавать своим колхозникам только в 1967 году, и до этого времени все колхозное хозяйство держалось, по сути дела, на подневольном труде. В это трудно поверить, но — увы! — и полвека спустя после победы советской власти в нашей деревне жили так же, как при крепостном праве. И, конечно же, сам факт появления в этой закрепощенной деревне вольного человека смущал местное начальство.

И вот произошло то, что и должно было произойти. Фотография Рубцова появилась на доске «Тунеядцам — бой!» в сельсовете. Рубцов снят на ней в свитере. Сложив на груди руки, чуть усмехаясь, прищурившись, он смотрит с этой, быть может, самой лучшей своей фотографии на нас… Действительно смешно…

Но тогда было не до смеха.

Тем более что деньги из «Октября» уже растаяли, и снова приходилось рассчитывать на копеечные (весь номер «Ленинского знамени» стоил двадцать два рубля) гонорары из газеты.

«Дорогой Вася! — пишет Рубцов в начале ноября В. Елесину. — Посылаю заметку о нашем фельдшере. Редактируй ее и сокращай, как хочешь (это не стихи); но только хоть что-нибудь из этой заметки надо бы напечатать. Так что, если найдешь это возможным, предложи, пожалуйста, заметку в газету.

Живу неплохо. Хожу в лес рубить дрова. Только щепки летят!»

Заметку Рубцова в газете напечатали спустя три месяца — 4 марта 1965 года…


24

На берегу Толшмы в Никольском до сих пор стоит церковь. Вернее, то, что от нее осталось. Часть церковной стены не разрушили, головастые местные мужики прямо к ней прирубили бревенчатые стены и сделали пекарню. Одна сторона у нее церковная, каменная, с фризами, с окошечками, забранными решетками, белая, другая — бревенчатая, избяная, почерневшая… Рядом с этой пекарней на четырех опорах — церковный купол с дырой от маковки. На куполе еще и сейчас сохранились остатки фресок. Из мутноватой, затягивающей их пелены небытия смотрят на нас святые. Смотрели они и на Рубцова…

Наверное, если постоянно жить в Никольском, можно привыкнуть и к этой церкви-пекарне, и к этому куполу с дырой посередине… Но для человека, который бывал в Никольском наездами, зрелище непереносимое. И гаснущие, уходящие в небытие святые, и церковь-пекарня…

О Никольской церкви Рубцов никогда не писал стихов. Никогда не рассказывал он про нее друзьям. Он просто приходил сюда и иногда до сумерек, как вспоминают жители села, неподвижно сидел на берегу Толшмы возле церкви-пекарни, возле купола с гаснущими ликами святых. Сидел, вглядываясь в ясную и беззащитную даль заречья, пытаясь соединить — он должен был соединить это! — несоединимое…

И соединил. Его стихи — всегда попытка восстановления храма, это возведение церковных стен, вознесение куполов, это молитва, образующая церковное строение, и страшное ожидание окончательной гибели его. Рушатся, рассыпаются в пыль стены возведенного храма, осенняя пустота сквозит между опорами купола, и гаснет свет святости в захлестывающей поэта черноте.

Я не хочу подвергать критике памятник Н. М. Рубцову в Тотьме, но этот памятник — неправда. В развалинах Никольской церкви, что на берегу реки Толшмы, созвучия рубцовской судьбе больше. Они так же трагичны, как трагична его жизнь, так же страшны, как страшна судьба Рубцова.

В письме Глебу Горбовскому Рубцов, кажется, об этом и пытался рассказать. Он писал:

«Сижу сейчас, закутавшись в пальто и спрятав ноги в огромные рваные старые валенки, в одной из самых старых и самых почерневших избушек селения Никольского — это лесистый и холмистый, кажущийся иногда совершенно пустынным, погруженный сейчас в ранние зимние сумерки уголок необъятной, прежде зажиточной и удалой Вологодской Руси. Сегодня особенно громко и беспрерывно воют над крышей провода, ветер дует прямо в окна, и поэтому в избе холодно и немного неуютно, но сейчас тут затопят печку, и опять станет тепло и хорошо.

Я уже пропадаю здесь целый месяц. Особенного желания коротать здесь зиму у меня нет, так как мне и окружающим меня людям поневоле приходится вмешиваться в жизнь друг друга, иначе говоря, нет и здесь у меня уединения и покоя, и почти поисчезли и здесь классические русские люди, смотреть на которых и слушать которых — одна радость и успокоение. Особенно раздражает меня самое грустное на свете — сочетание старинного невежества с современной безбожностью, давно уже распространившиеся здесь…»

Письмо Рубцов не дописал, не отправил. Об этом нельзя было рассказывать никому.

И разве случайно взгляд Рубцова в стихах все чаще и чаще обращается «на тот берег». Туда же, куда смотрели святые с исхлестанных злым осенним дождем фресок…

Фрески заплывали темнотой, и, как эти фрески, погружался в черноту отчаяния и сам Рубцов. Казалось, навсегда рвались последние ниточки, связывавшие его с Москвой, со всем миром…

«Сижу порой у своего почти игрушечного окошка и нехотя размышляю над тем, что мне предпринять в дальнейшем. Написал в „Вологодский комсомолец“ письмо, в котором спросил, нет ли там для меня какой-нибудь (какой угодно) работы. Дело в том, что, если бы в районной газете нашли для меня, как говорится, место, все равно мне отсюда не выбраться туда до половины декабря. Ведь пароходы перестанут ходить, а машины тоже не смогут пройти по Сухоне, пока тонок лед. Так что остается одна дорога — в Вологду — с другой стороны села, сначала пешком, потом разными поездами».

Вместе с ощущением безнадежности нарастало и взаимонепонимание в семье.

«…Такое ощущение, — жалуется Рубцов в письме С. Куняеву, — будто мне все время кто-то мешает и я кому-то мешаю, будто я перед кем-то виноват и передо мной тоже…»

И хотя тут же переводит разговор в шутку, дескать, мог бы объяснить этот казус с психологической стороны не хуже Толстого и хотя бы «в объеме достигнуть его, Толстого, глубины…», но отчаяннейший крик о помощи, прорвавшийся в строчках письма, все равно ведь прозвучал. И — увы — не был услышан.

«Жизнь моя идет без всяких изменений и, кажется, не остановилась даже, а не идет никуда… Получил письмо от брата из Ленинграда (Альберт Михайлович Рубцов жил тогда в Невской Дубровке. — Н. К.). Он зовет меня в гости, но я все-таки не могу сдвинуться с места ни в какую сторону. Выйду иногда на улицу — увижу снег, безлюдье, мороз и ко всему опять становлюсь безразличным и не знаю, что мне делать, да и не задумываюсь над этим, хотя надо бы задуматься, так как совсем разонравилось мне в старой этой избе, да и время от времени рассчитываться ведь надо за эту скучную жизнь в ней. Было бы куда легче, если бы нашлись здесь близкие мне люди. Но их нет, хотя ко всем я отношусь хорошо. Впрочем, хорошее отношение здесь тоже понимает каждый по-своему и все отлично от меня».

Это письмо — последнее из написанных им той зимой. Вскоре Рубцов уехал в Вологду на областной семинар начинающих литераторов, а оттуда в Москву — хлопотать о восстановлении в Литературном институте.


Выбираться из Николы зимой трудно. Нужно сначала пройти вдоль Толшмы тридцать пять километров до лесопункта Гремяченского, потом на лесовозе по узкоколейке Монзенского леспромхоза добраться до станции Монза, где и пересесть на поезд:

Вот он, глазом огненным сверкая,
Вылетает… Дай дорогу, пеший!
На разъезде где-то, у сарая,
Подхватил меня, понес меня, как леший!

И, разумеется, нельзя было пускаться в такой путь без валенок. В валенках и отправился Рубцов из Никольского. В валенках ходил по Вологде, в валенках приехал в Москву. В валенках, уже по весне, возвращаясь в Вологду, заехал в Приютино. Таким, в рваных валенках, с детскими ботиночками, перекинутыми через плечо, и запомнили его друзья юности — Таисия Александровна Голубева и Николай Васильевич Беляков.

Таким, прошедшим по бездорожью, сквозь снежную мглу заметенного поля, усталым Путником видится сейчас Рубцов и нам…


25

…Уже написаны были Рубцовым великие стихи. Написаны там, на краю заледеневшего поля… И среди них одно из самых прекрасных и страшных — «Звезда полей»…

Звезда полей во мгле заледенелой,
Остановившись, смотрит в полынью.

Эти строки завораживают, и сам, леденея от холода, будто бы заглядываешь в смертную черноту полыньи. Но стихотворение возносит душу к высшему свету:

Назад Дальше