Я не случайно акцентировал внимание читателей на датах документов. 8 апреля — Рубцов просит восстановить его на дневном отделении. 22 апреля в институт приходят бумаги из девятнадцатого отделения милиции. 26 апреля В. Ф. Пименов отправляет ответ на ходатайство А. Романова. То есть двадцать шестого апреля решение уже было принято. Тем не менее сам Рубцов и 27 апреля не знает об исходе его дела. То есть он, конечно, справлялся у Пименова, но тот по свойственной ему доброте и мягкосердечию не сказал, что решение уже принято, а предложил написать заявление и объяснить, что же произошло семнадцатого апреля… Рубцов написал.
«Ректору Литературного института
им. Горького тов. Пименову В. Ф.
от студента-заочника 3 к. Рубцова Н.
Уважаемый Владимир Федорович!
Я пишу Вам в связи с ходатайством Вологодского отделения Союза писателей, а также в связи с письмом в институт от начальника отделения милиции.
В первую очередь — о письме из милиции. Если говорить подробно, все произошло так:
Однажды вечером я приехал в общежитие института. На вахте меня не пропустили. Они имели на это право, но мне, как говорится, от этого не было легче. Я решил поехать на ночлег к товарищу и с этой целью подошел к такси. Водительница такси потребовала деньги за проезд заплатить вперед. Я отдал ей три рубля, так как более мелких денег у меня не оказалось (еще при себе у меня осталось столько же, т. е. 3 р. Это имеет значение). И мы поехали. Когда, выходя из машины, я попросил сдачу, водительница отказалась вернуть ее. Она с нескрываемым нахальством стала утверждать, что никаких денег у меня не брала. Тут стоит помянуть Есенина: такую лапу не видал я сроду! А если помянуть Гоголя, это черт знает что такое! И тогда я нарушил свое правило последнего времени: не гневаться и тем более не разжигать в себе гнев. Я потребовал продолжить поездку до ближайшего милиционера. Я это сделал с целью „проучить“ ее. Теперь я понимаю, что поступил тогда удивительно глупо. В деревне, наверное, поглупел. Ни в коем случае нельзя было рассчитывать, что она покается в милиции, а нельзя забывать, что ее отвратительный поступок с моей стороны недоказуем. В милиции меня и слушать не стали, так как в общем-то их интересует не столько истина, сколько официально-внешняя сторона дела. Мне велели заплатить этой женщине 64 коп. по счетчику. Я сделал это, чтобы избежать осложнений. Потом меня увели куда-то спать. Слава богу, хоть за это я им благодарен! В отделении милиции я вел себя достойно, вернее, покорно. Только этой женщине резко сказал: „Как вам не стыдно!“ Начальник отделения, очевидно, эти слова и имеет в виду, когда привычно формулирует: вел себя недостойно…»
Здесь, видимо, нужно прервать повествование Рубцова и попытаться понять, что же он имеет в виду, когда говорит, что «поглупел… в деревне». В стихах, написанных зимой шестьдесят четвертого — шестьдесят пятого года, никакого «поглупения» не чувствуется. Видимо, «поглупением» Рубцов называет отвычку от жизни большого многомиллионного города, где такие понятия, как стыд и совесть, оказываются необязательными в общении людей вне круга домашних и сослуживцев, где отсутствие стыда и совести нисколько не мешает этим людям выглядеть внешне вполне добропорядочно. Разумеется, это не значит, что в сельской местности не встретишь лжецов и негодяев, но в деревне все люди на виду, каждый знает друг друга, и это сдерживает людей…
Рубцов с иронией замечает, что его правило в последнее время — «не гневаться и тем более не разжигать в себе гнев», но очевидно, что он искренне, хотя и не слишком успешно пытался следовать этому правилу. На своей шкуре узнав, что значит московское жлобство, он изо всех сил пытается не подставиться сейчас, когда решается вопрос об устройстве его дальнейшей жизни.
Он пытается устроиться с ночлегом в общежитие, но туда его не пускают. «Они имели на это право, но мне… от этого не было легче». И все же Рубцов не вспылил, подчинился и решил отправиться к товарищу в Марьину Рощу. От общежития Литинститута туда, хотя это и недалеко, маршрутным транспортом не добраться. К счастью, на остановке стоит такси. Правда, женщина, сидящая за рулем, просит заплатить вперед. Рубцов отдал ей трешку. Тем не менее за те несколько минут, пока она везла пассажира, с этой трешкой она сроднилась и даже, наверное, прикинула, как ею распорядиться. И потребовала еще… Только одного не сообразила, что у Рубцова на всю дальнейшую жизнь оставалось всего две трешки, и отдать все свои деньги за такси было для него немыслимо. Немыслимо былой примириться с таким наглым обманом.
Ну а дальше уже настоящий фарс. Рубцов начинает пугать водителя такси, выдавая себя за депутата Верховного Совета. Кстати, судя по воспоминаниям, Рубцов пытался выдавать себя в состоянии опьянения и за майора КГБ. Ну, конечно, пузырящиеся на коленях темно-зеленые брюки, светлый заношенный плащ, видавший виды шарфик — сразу видно депутата Верховного Совета. Ни за что не отличишь… И, может быть, потому-то и решилась неведомая нам Акименко везти подвыпившего пассажира в милицию, что сразу раскусила его, поняла, что не только какого-то там депутатского удостоверения у него нет, но и самой обычной прописки, самого обыкновенного жилья. Как мы уже говорили, работники сферы обслуживания сразу вычисляли Рубцова и срывали на нем все накопившиеся обиды.
Наверное, и Рубцов сообразил, что не надо бы ввязываться в эту историю, но было уже поздно, ловушка, которую он сам построил, захлопнулась. И сразу наступила апатия. Все планы рухнули…
И может быть, в милиции иначе отнеслись бы к заверениям Рубцова, если бы была у того прописка в паспорте. Но не было такой прописки у Рубцова, а это сразу делало его в глазах дежурных милиционеров подозрительным. Не случайно ведь начальник девятнадцатого отделения подчеркнул слова: «Считаю, что подобное недостойное поведение Рубцова… заслуживает строгого обсуждения, тем более что Рубцов не имеет постоянного места жительства».
Но вернемся к заявлению Рубцова… Как-то неуклюже оправдывается он, доказывая, что не мог не заплатить эти несчастные 64 копейки, имея, как подтверждено в акте, три рубля. И эта неуклюжесть объяснения и доказывает его правоту. Когда человек лжет, он всегда придумывает более или менее правдоподобную версию, и ложь звучит достаточно складно.
Далее же, закончив с объяснениями, Рубцов возвращается к главному вопросу — к просьбе восстановить его на дневном отделении. И как тут снова не поразиться необыкновенной духовной организации Владимира Федоровича Пименова, сумевшего, читая это заявление, не дрогнуть, не поколебаться в уже принятом решении. Воистину — удивительный человек!
«С тех пор как меня перевели на заочное отделение… — писал Николай Рубцов, — меня преследует неустроенность в работе, учебе и в быту. Конечно, что есть проще того, чтобы устроиться на работу где-либо, прописаться и в этих нормальных условиях заниматься заочной учебой? Но дело в том, что мне, как всякому студенту нашего института, необходимы еще творческие условия. Эти условия я всегда нахожу в одном деревенском местечке далеко в Вологодской области. Так, например, прошлое лето я написал там больше пятидесяти лирических стихотворений, многие из которых сейчас приняты к публикации в Москве и других городах. Когда я ушел на заочное, я сразу же опять отправился туда, в классическое русское селенье, — и с творческой стороны опять все у меня было хорошо. Но зато в документах возник беспорядок: у меня нет в паспорте штампа о работе, так как я сотрудничаю в тамошней газете нештатным (штатных мест не было), у меня нет прописки в паспорте, так как в той местности временным жителям выдают только справки о том, что они с такого-то по такое время проживали именно там. У меня тоже есть такая справка, но для Москвы она, эта справка, — филькина грамота. Именно из-за этого беспорядка в документах меня оставили тогда ночевать в милиции и написали оттуда такое резкое письмо в институт, т. е., помимо сути акта о нарушении, в их руках оказалась еще эта суть. Бесполезно было там все это объяснять…
В заключение хочу сказать, что я ничего не прошу, не прошу даже о восстановлении… Просто, как Ваш студент, я посчитал своим долгом объяснить то неприятное происшествие, которое в конечном счете явилось результатом моего, так сказать, заочного образа жизни…
21.4.65 г. Николай Рубцов»Сейчас можно только гадать: из осторожности ли, столь свойственной ему, или из-за какого-то административного садизма потребовал Владимир Федорович Пименов с Рубцова это заявление… Кому жаловался Рубцов на свой «заочный образ жизни», если Владимир Федорович считал, что Рубцов так и должен жить? Но что-то в столь свойственной для него манере он, конечно, Рубцову пообещал. Может быть, им руководили самые гуманные побуждения. Рубцову очень не давался на майской сессии 1965 года исторический материализм. Написанная им контрольная работа «Роль коммунистической идеологии в формировании нового человека» 6 мая не была зачтена преподавателем. Наверное, работа была очень плохая, но Рубцова можно было понять. Только четырнадцатого мая, да и то «с очень большой натяжкой», была зачтена работа Рубцова «Классы и классовая борьба».
Так что, быть может, самыми добрыми намерениями — добрый человек был Пименов — руководствовался Владимир Федорович, туманно обещая что-то Рубцову. И разве Пименов виноват, что Рубцов поверил в эти обещания? Нет, конечно. Это даже как-то нетактично со стороны Рубцова было напоминать Владимиру Федоровичу третьего сентября 1965 года новым заявлением: «Прошу восстановить меня на очном отделении» — о его обещании. Впрочем, Пименов не обиделся на невоспитанного студента. «Из-за отсутствия мест отказано» — начертано на рубцовском заявлении…
Осенью 1965 года в письме А. Романову, ответственному секретарю Вологодской писательской организации, Рубцов пытается объяснить ситуацию, в которой он оказался:
«Мне тут, в этой глуши, страшно туго: работы для меня нет, местные власти начинают подозрительно смотреть на мое длительное пребывание здесь. Так что я не всегда могу держаться здесь гордо, как горный орел на горной вершине…»
Разумеется, Рубцов ничего не пишет про то, что в Николе его уже зачислили в тунеядцы, но и так крик о помощи слышится в этом письме. А. Романов не услышал его. Может быть, вспомнил о сведениях, сообщенных ему Пименовым?..
Так или иначе, положение складывалось настолько безвыходное, что Рубцов пытается даже разыскать сестру Галину, чтобы прописаться хотя бы у нее в Череповце. В конце года он обращается с запросом в горотдел милиции Череповца:
Уважаемые товарищи!
Очень прошу вас сообщить мне адрес Рубцовой Галины Михайловны, г.р. 1929, которая сейчас проживает в г. Череповце. И еще очень прошу сообщить мне об этом не задерживаясь, так как мне это совершенно сейчас необходимо. Она моя сестра.
С уважением — Рубцов НиколайМой адрес: г. Вологда, ул. Ленина, 17, Союз писателей.
На обороте этого письма штамп Череповецкого горотдела милиции: «Рубцова Галина Михайловна, Московский пр., д. 44, кв. 62» и дата — 17 декабря 1965 года.
Но и с пропиской в Череповце ничего не получилось.
И снова мысли Рубцова возвращаются к институту.
«ЗАЯВЛЕНИЕ
Прошу восстановить меня на дневном отделении института.
Я перевелся по личному заявлению с дневного на заочное отделение сроком на один год летом 1964 г., так как хотел побыть ближе к обстановке современной деревни: это было необходимо для написания книги.
За это время я опубликовал книгу стихов о деревне „Лирика“ (г. Архангельск, 1965 г.) и подготовил книжку „Звезда полей“, которая уже одобрена издательством „Советский писатель“. А также опубликовал циклы стихов в журналах „Молодая гвардия“, „Октябрь“, „Юность“ и др.
Но поскольку по месту жительства (с. Никольское Вологодской обл.) я испытываю большие затруднения в подготовке к занятиям и в повышении своего культурного уровня (ближайшая районная библиотека расположена за 100 км от деревни), я хотел бы завершить свое образование на дневном отделении.
Прошу в просьбе не отказать.
18/III-66 г. Н. Рубцов»Но заявление это Рубцов так и не отправил. Протертое на сгибах, оно хранится не в литинститутском деле поэта, а в Государственном архиве Вологодской области, в рубцовском фонде.
29
Проследить все скитания тридцатилетнего Рубцова не представляется возможным. Во многих воспоминаниях о нем можно найти сетования на замкнутость Рубцова, на то, что он мог, например, выйти из комнаты и, никому не сказав ни слова, уехать на вокзал и отправиться в Вологду, в деревню. Проходит день, другой… Замечают, что Рубцова нет. Где же он? Никто не знает…
Но что должен был говорить Рубцов, если он и сам не знал, куда ему ехать, если во всей огромной стране не находилось для него места? Он и ехал куда придется — к товарищам, к полузнакомым людям. Отношения с семьей в Никольском к этому времени — увы — окончательно разладились.
Л. С. Тугарина вспоминает, что мать Генриетты Михайловны — Александра Александровна, работавшая уборщицей в сельсовете (через нее Рубцов, очевидно, и добывал свои справки), окончательно разругалась с ним.
Рубцов приезжал в Николу, а она встречала его вопросом:
— Чего ты, Колька, опять приехал?
Генриетта Михайловна, конечно, радовалась, когда приезжал Рубцов, топила ему с дороги баню, но ей и самой жилось нелегко.
«Плохо, плохо они с Гетой его держали… — рассказывала Л. С. Тугарина. — Пойдем с ним, бывало, на целый день на болото за клюквой, а он только хлеб ест да водичкой запивает. Я скажу: возьми хоть молока, попей… Молока? Молока, говорит, можно. А клюкву он чисто брал — ни одной соринки. Ее по семьдесят копеек тогда принимали».
Об этом же вспоминает и Нина Геннадьевна Курочкина:
«Когда летом ходили с ним на болото, Рубцов мне показывал все сенокосы, где они с детдомовскими ребятами работали. За Левакиной показал на место бывшего хутора и сказал: „Вот бы здесь построить домик в три окна. За домом — березы, а под окном — смородина, рябина, черемуха. Пиши сколько душе угодно, никто не помешает…“»
Глупо было бы осуждать Генриетту Михайловну или ее мать Александру Александровну за их отношение к Рубцову. И помощи от него для семьи не было, и характер был, мягко говоря, нелегкий. Рубцов понимал это, но понимал по-своему:
«Я проклинаю этот Божий уголок за то, что нигде здесь не подработаешь, но проклинаю молча, чтоб не слышали здешние люди и ничего обо мне своими мозгами не думали. Откуда им знать, что после нескольких (любых, удачных и неудачных) написанных мной стихов мне необходима разрядка — выпить и побалагурить».
Иначе, но об этом же писал он и в стихотворении «Полночное пенье»:
Когда за окном потемнело,
Он тихо потребовал спички
И лампу зажег неумело,
Ругая жену по привычке.
И вновь колдовал над стаканом,
Над водкой своей, с нетерпеньем…
И долго потом не смолкало
Его одинокое пенье.
За стенкой с ребенком возились,
И плач раздавался и ругань,
Но мысли его уносились
Из этого скорбного круга…
Трудно тут удержаться и не процитировать воспоминания о Рубцове:
«Тот, кто встречался с ним, не забудет, как Рубцов пел свои песни. Пел их для себя в минуты свободы, тоски и полной раскрепощенности. Но, чтобы раскрепоститься, Рубцов должен был обязательно выпить, как он говорил, „вина“. Вот тогда-то он брал в руки обшарпанную гармошку или гитару, склонял голову с прядью редких волос, зачесанных на лоб, и, рванув меха, начинал не петь, а плакать, равномерно раскачиваясь…»
И долго без всякого дела,
Как будто бы слушая пенье,
Жена терпеливо сидела
Его молчаливою тенью.
И только когда за оградой
Лишь сторож фонариком светит,
Она говорила: — Не надо!
Не надо! Ведь слышат соседи! —
Он грозно вставал,
как громила.
— Я пью, — говорил, — ну и что же? —
Жена от него отходила,
Воскликнув: — О Господи Боже!.. —
Меж тем как она раздевалась
И он перед сном раздевался,
Слезами она заливалась,
А он
соловьем
заливался…
Разумеется, тщедушный Рубцов только самому себе в алкогольном опьянении мог показаться «громилой», и, описывая себя, он не случайно употребил это слово. В стихах Рубцов все понимал, все мог выразить… Совсем другое дело — в жизни. Здесь он часто и не хотел ничего понимать. Финальные строки «Полночного пенья» — случайно ли? — почти цитатно перекликаются с «Соловьями», описывающими разрыв с Таей Смирновой.
Можно только догадываться, как пугала близких Рубцова его способность сознавать свою неправоту, мучиться ею и тем не менее утверждать в жизни… И дело тут не в какой-то угрюмости, озлобленности Рубцова, а просто в неумении соразмерять свои слова и поступки с окружающим бытом. Основу этому, как мы уже говорили, заложил в Рубцове детдом, а вся остальная скитальческая жизнь еще сильнее развила это свойство.
В десятках вариантов слышал я историю, как в общежитии Литинститута, вырвавшись из какой-то надоевшей ему компании, Рубцов снял все портреты классиков и затащил к себе в комнату. Наутро он объяснил разгневанному коменданту, что ему просто хотелось провести какое-то время в компании приличных людей. Случай анекдотичный, но для Рубцова очень характерный. Сидеть и разговаривать с портретами для Рубцова в каком-то смысле было проще, чем говорить с живыми окружающими его людьми. Ему действительно могло показаться, что портреты понимают его лучше.