Она говорила это десятки лет каждую субботу, и каждую субботу Пьер испытывал при этом застенчивость и удовольствие. Они сели за стол, запахло чаем, трубкой, заговорили голоса родителей, детей и слуг, которые в той же комнате получили свои чашки. Вспоминали смешное, случившееся дорогой, восхищались прической Сони, смеялись. Географически все они были перенесены за пять тысяч верст, в совсем другую, чуждую среду, но нравственно они этот вечер еще были дома, теми же самыми, какими сделала их особенная, долгая, уединенная семейная жизнь. Того уж не будет завтра. Петр Иваныч подсел к самовару и закурил свою трубку. Он не весел был.
- Ну, вот мы и приехали, - сказал он, - и я рад, что мы нынче никого не увидим: этот вечер еще последний проведем в семействе... - И он запил эти слова большим глотком чаю.
- Отчего же последний, Пьер?
- Отчего? Оттого, что орлята выучились летать, им самим нужно вить свои гнезда, и отсюда они полетят каждый в свою сторону...
- Вот пустяки, - сказала Соня, принимая у него стакан и улыбаясь, как она всему улыбалась, - старое гнездо отлично.
- Старое гнездо - печальное гнездо, старик не умел свить его, - он попал в клетку, в клетке вывел детей; и выпустили его тогда, как уж крылья его плохо носить стали. Нет, орлятам надо свить себе гнездо выше, счастливее, ближе к солнцу; затем они его дети, чтоб пример послужил им; а старый, пока не ослепнет, будет глядеть, а ослепнет, будет слушать... Налей рому, еще, еще... довольно.
- Посмотрим, кто кого оставит, - отвечала Соня, бегло взглянув на мать, как будто ей совестно было говорить при ней, - посмотрим, кто кого оставит, продолжала она. - За себя я не боюсь и за Сережу тоже! (Сережа ходил по комнате и размышлял о том, как ему завтра заказать платье - самому пойти или послать за портным; его не интересовал разговор Сони с отцом... ) Соня засмеялась.
- Что ты? Что? - спросил отец.
- Ты моложе нас, папа. Гораздо, право, - сказала она и опять засмеялась.
- Каково! - сказал старик, и строгие морщины его сложились в нежную и вместе презрительную улыбку. Наталья Николаевна наклонилась из-за самовара, который мешал ей видеть мужа.
- Правда Сонина. Тебе все еще шестнадцать лет, Пьер. Сережа моложе чувствами, но душой ты моложе его. Что он сделает, я могу предвидеть, но ты еще можешь удивить меня.
Сознавался ли он в справедливости этого замечания, или, польщенный им, он не знал, что отвечать, старик молча курил, запивал чаем и только блестел глазами. Сережа же, с свойственным эгоизмом молодости, теперь только заинтересованный тем, что сказали о нем, вступил в разговор и подтвердил то, что он действительно стар, что приезд в Москву и новая жизнь, которая открывается перед ним, нисколько не радует его, что он спокойно обдумывает и предусматривает будущее.
- Все-таки последний вечер, - повторил Петр Иваныч. - Завтра уж того не будет...
И он еще подлил себе рому. И долго он еще сидел за чайным столом с таким видом, как будто многое ему хотелось сказать, да некому было слушать. Он подвинул было к себе ром, но дочь потихоньку унесла бутылку.
ГЛАВА II
Когда г. Шевалье, ходивший наверх устраивать гостей, вернувшись к себе, сообщил замечания насчет новоприезжих своей подруге жизни, в кружевах и шелковом платье сидевшей по парижскому манеру за конторкой, в той же комнате сидело несколько привычных посетителей заведения. Сережа, бывши внизу, заметил эту комнату и ее посетителей. Вы, верно, тоже заметили ее, ежели бывали в Москве.
Ежели вы скромный мужчина, не знающий Москвы, опоздали на званый обед, ошиблись расчетом, что гостеприимные москвичи вас позовут обедать, и вас не позвали, или просто хотите пообедать в лучшей гостинице, - вы входите в лакейскую. Три или четыре лакея вскакивают, один из них снимает с вас шубу и поздравляет с Новым годом, с масленицей, с приездом или просто замечает, что давно вы не бывали, хоть вы и никогда не бывали в этом заведения. Вы входите, и первый бросается вам в глаза накрытый стол, уставленный, как вам в первую минуту кажется, бесчисленным количеством аппетитных яств. Но это только оптический обман, ибо на этом столе большую часть места занимают в перьях фазаны, морские раки невареные, коробочки с духами, помадой и склянки с косметиками и конфетами. Только с краюшка, поискав хорошенько, вы найдете водку и кусок хлеба с маслом и рыбкой под проволочным колпаком от мух, совершенно бесполезным в Москве в декабре месяце, но зато точно таким же, какие употребляются в Париже. Далее, за столом вы видите впереди себя комнату, в которой за конторкой сидит француженка весьма противной наружности, но в чистейших рукавчиках и в прелестнейшем модном платье. Подле француженки вам представится расстегнутый офицер, закусывающий водку, статский, читающий газету, и чьи-нибудь военные или статские ноги, лежащие на бархатном стуле, и послышатся французский говор и более или менее искренний громкий хохот. Ежели вам захочется знать, что делается в этой комнате, то я бы советовал не входить в нее, а только заглянуть, как будто проходя мимо, чтобы взять тартинку. Иначе вам не поздоровится от вопросительного молчания и взглядов, которые устремят на вас привычные обитатели комнаты, и, вероятно, вы, поджавши хвост, поспешите к одному из столов в большую залу или зимний сад. В этом вам никто не помешает. Эти столы для всех, и там в одиночестве можете называть Дея гарсоном и заказывать трюфелей, сколько вам угодно. Комната же с француженкой существует для избранной, золотой, московской молодежи, и попасть в число избранных не так легко, как вам кажется.
Г.Шевалье, возвратившись в эту комнату, сказал супруге, что господин из Сибири скучен, но зато сын и дочь такие молодцы, каких только в Сибири можно выкормить.
- Вы бы посмотрели на дочь, что это за розанчик!
- О! он любит свеженьких женщин, этот старик, - сказал один из гостей, куривший сигару. (Разговор, разумеется, происходил на французском языке, но я передаю его по-русски, что и постоянно буду делать в продолжение этой истории. )
- О! очень люблю! - отвечал г. Шевалье. - Женщины - моя страсть. Вы не верите?
- Слышите, madame Chevalier? - закричал толстый казацкий офицер, который был много должен в заведенье и любил беседовать с хозяином.
- Да, вот он разделяет мой вкус, - сказал Chevalier, потрепав толстяка по эполете.
- И точно хороша эта сибирячка?
Chevalier сложил свои пальцы и поцеловал их.
Вслед за тем между посетителями разговор сделался конфиденциальный и очень веселый. Дело шло о толстяке; он, улыбаясь, слушал то, что про него рассказывали.
- Можно ли иметь такие превратные вкусы? - закричал один сквозь смех. Mademoiselle Clarisse! вы знаете, Стругов из женщин лучше всего любит куриные ляжки.
Хотя и не понимая соли этого замечания, m-lle Clarisse залилась из-за конторки смехом, настолько серебристым, насколько позволяли ей дурные зубы и преклонные лета.
- Сибирская барышня навела его на такие мысли? - И все еще больше расхохотались. Сам m-r Chevalier помирал со смеху, приговаривая: "Се vieux coquin", и трепя по голове и плечам казацкого офицера.
- Да кто они, эти сибиряки: заводчики или купцы? - спросил один из господ во время затихания смеха.
- Никит! Спрашивайт у господа, который приехал, подорожний, - сказал m-r Chevalier. - "Мы, Александр, Самодержес... " - начал было читать г-н Chevalier принесенную подорожную, но казацкий офицер вырвал у него бумагу, и лицо его вдруг выразило удивление.
- Ну, угадайте, кто это? - сказал он. - И все вы хоть по слухам знаете.
- Ну, как же угадать, покажи. Ну, Абдель Кадер, хахаха. Ну, Калиостро... Ну, Петр Третий... ха-ха-ха-ха.
- Ну, прочти же!
Казацкий офицер, развернув бумагу, прочел: "Бывший князь Петр Иваныч" и одну из тех русских фамилий, которую всякий знает и всякий произносит с некоторым уважением и удовольствием, ежели говорит о лице, носящем эту фамилию, как о лице близком или знакомом. Мы будем называть его Лабазовым. Казацкий офицер смутно помнил, что этот Петр Лабазов был чем-то знаменитым в двадцать пятом году и что он был сослан в каторжную работу, - но чем он был знаменит, он не знал хорошенько. Другие же никто и этого не знали и ответили: "А! да, известный" точно так же, как бы они сказали: "Как же, известный!" про Шекспира, который написал "Энеиду". Больше же они узнали его потому, что толстяк объяснил им, что он брат князя Ивана, дядя Чикиных, графини Прук, ну, известный...
- Ведь он должен быть очень богат, коли он брат князя Ивана? - заметил один из молодых. - Ежели ему возвратили состояние. Некоторым возвратили.
- Сколько их наехало теперь, этих сосланных! - заметил другой. - Право, их меньше, кажется, было сослано, чем вернулось. Да, Жикинский, расскажи-ка эту историю за восемнадцатое число, - обратился он к офицеру стрелкового полка, слывшему за мастера рассказывать.
- Ну, расскажи же.
- Во-первых, это истинная правда и случилось здесь, у Шевалье, в большой зале. Приходят человека три декабристов обедать. Сидят у одного стола, едят, пьют, разговаривают. Только напротив их уселся господин почтенной наружности, таких же лет и все прислушивается, как они про Сибирь что-нибудь скажут. Только он что-то спросил; слово за слово, разговорились, оказывается, что он тоже из Сибири.
- И Нерчинск знаете?
- Как же, я жил там.
- И Татьяну Ивановну знаете?
- Как же не знать!
- Позвольте спросить, вы тоже сосланы были?
- Да, имел несчастие пострадать, а вы?
- Мы все сосланные четырнадцатого декабря. Странно, что мы вас не знаем, ежели вы тоже за четырнадцатое. Позвольте узнать вашу фамилию?
- Федоров.
- Тоже за четырнадцатое?
- Нет, я за восемнадцатое.
- Как за восемнадцатое?
- За восемнадцатое сентября, за золотые часы. Был оклеветан, будто украл, и пострадал невинно.
Все покатились со смеха, исключая рассказчика, который, с пресерьезным лицом, оглядывая в лоск положенных слушателей, божился, что это была истинная история.
Скоро после рассказа один из золотых молодых людей встал и поехал в клуб. Пройдясь по залам, уставленным столами с старичками, играющими в ералаш, повернувшись в инфернальной, где уж знаменитый "Пучин" начал свою партию против "компании", постояв несколько времени у одного из бильярдов, около которого, хватаясь за борт, семенил важный старичок и еле-еле попадал в своего шара, и заглянув в библиотеку, где какой-то генерал степенно читал через очки, далеко держа от себя газету, и записанный юноша, стараясь не шуметь, пересматривал подряд все журналы, золотой молодой человек подсел на диван в бильярдной к играющим в табельку, таким же, как он, позолоченным молодым людям. Был обеденный день, и было много господ, всегда посещающих клуб. В числе их был Иван Павлович Пахтин. Это был мужчина лет сорока, среднего роста, белый, полный, с широкими плечами и тазом, с голой головой и глянцевитым, счастливым, выбритым лицом. Он не играл в табельку, но так подсел к князю Д., с которым он был на ты, и не отказался от стакана шампанского, которое ему предложили. Он так хорошо поместился после обеда, незаметно распустив сзади гульфик, что, казалось бы, век просидел так, покуривая сигару, запивая шампанское и чувствуя близкое присутствие князей и графов, министерских детей. Известие о приезде Лабазовых нарушило его спокойствие.
- Куда ты, Пахтин? - сказал министерский сын, заметив между игрой, что Пахтин привстал, одернул жилет и большим глотком допил шампанское.
- Северников просил, - сказал Пахтин, чувствуя какое-то беспокойство в ногах, - что же, поедешь?.. "Анастасья, Анастасья, отворяй-ка, ворота".
Это была известная в ходу цыганская песня.
- Может быть. А ты?
- Куда мне, женатому старику.
- Ну!..
Пахтин, улыбаясь, пошел в стеклянную залу к Северникову. Он любил, чтоб последнее слово, им сказанное, было шуточка. И теперь так вышло.
- Что, как здоровье графини? - спросил он, подходя к Северникову, который вовсе не звал его, но которому, по некоторым соображениям Пахтина, нужнее всех было знать о приезде Лабазовых. Северников был немножко замешан в четырнадцатом числе и приятель со всеми декабристами. Здоровье графини было гораздо лучше, и Пахтин был очень рад этому.
- А вы не знаете, Лабазов приехал нынче, у Шевалье остановился.
- Что вы говорите! Ведь мы старые приятели. Как я рад! Как я рад! Постарел, я думаю, бедняга? Его жена писала моей жене...
Но Северников не досказал, что она писала, потому что его партнеры, разыгрывавшие бескозырную, сделали что-то не так. Говоря с Иваном Павловичем, он все косился на них, но теперь вдруг бросился всем туловищем на стол и, стуча по нем руками, доказал, что надо было играть с семерки. Иван Павлович встал и, подойдя к другому столу, сообщил между разговором другому почтенному человеку свою новость, опять встал и у третьего стола сделал то же. Почтенные люди все были очень, очень рады возвращению Лабазова, так что, опять вернувшись в бильярдную, Иван Павлович, сначала сомневавшийся, нужно или нет радоваться возвращению Лабазова, уже более не употреблял введения о бале, статье "Вестника", здоровье и погоде, а прямо приступал ко всем с восторженным объявлением о благополучном возвращении знаменитого декабриста.
Старичок, все еще тщетно пытавшийся ткнуть кием в своего белого шара, должен был, по мнению Пахтина, быть очень обрадован известием. Он подошел к нему. "Хорошо поигрываете, ваше высокопревосходительство?" - сказал он в то время, как старичок сунул свой кий в красный жилет маркера, означая этим желанье помелить.
"Ваше высокопревосходительство" было сказано совсем не так, как вы думаете, из подобострастия (нет, это не мода в пятьдесят шестом году), - Иван Павлыч называл просто по имени и отчеству этого старичка, - а это было сказано частью как шутка над теми, кто так говорит, частью, чтоб дать знать, что мы знаем, с кем говорим, и все-таки резвимся, немножко и взаправду; вообще это было очень тонко.
- Сейчас узнал: Петр Лабазов приехал. Прямо из Сибири приехал со всем семейством. - Эти слова произнес Пахтин в то самое время, как старичок опять промахнулся в своего шара, - такое ему несчастье было.
- Ежели он приехал таким же взбалмошным, каким поехал, так нечему радоваться, - угрюмо сказал старичок, раздраженный своей непонятной неудачей.
Этот отзыв смутил Ивана Павлыча, он опять не знал, следовало ли, или нет радоваться приезду Лабазова, и чтобы окончательно разрешить свои сомнения, он направил шаги свои в комнату, где собирались умные люди разговаривать и знали значенье и цену всякой вещи, и всё знали, одним словом. Иван Павлыч был в тех же приятных отношениях с посетителями умной комнаты, как и с золоченой молодежью и сановитыми особами. Правда, у него не было своего особого места в умной комнате, но никто не удивился, когда он вошел и сел на диван. Речь шла о том, в каком году и по какому случаю произошла ссора между двумя русскими журналистами. Выждав минуту молчанья, Иван Павлыч сообщил свою новость не так, как радость, не так, как незначащее событие, а так, как будто к разговору. Но тотчас по тому, "как умные" (я употребляю "умные" как прозвание посетителей "умной" комнаты) приняли его новость и стали обсуждать ее, тотчас Иван Павлыч понял, что сюда-то именно и следовала эта новость и здесь только она получит такую обработку, что можно будет везти ее дальше и savoir a quoi s'en tenir.
- Только Лабазова недоставало, - сказал один из "умных", - теперь из живых декабристов все вернулись в Россию.
- Он был "один из стаи славных"... - сказал Пахтин еще выпытывающим тоном, готовый на то, чтобы эту цитату сделать шуточной и серьезной.
- Как же, Лабазов - один из замечательнейших людей того времени, - начал "умный". - В тысяча восемьсот девятнадцатом году он был прапорщиком Семеновского полка и был послан за границу с депешами к герцогу 3. Потом он вернулся и в двадцать четвертом году был принят в первую масонскую ложу. Все тогдашние масоны собирались у Д. и у него. Ведь он очень богат был. Князь Ж., Федор Д., Иван П. - это были его ближайшие друзья. И тут дядя его, князь Висарион, чтоб удалить молодого человека от этого общества, перевез его в Москву.
- Извините, Николай Степанович, - перебил другой "умный", - мне кажется, что это было в двадцать третьем году, потому что Висарион Лабазов назначен был командиром третьего корпуса в двадцать четвертом году и был в Варшаве. Он приглашал его к себе в адъютанты и после отказа уж перевел его. Впрочем, извините, я вас перебил.
- Ах, нет, сделайте одолжение.
- Нет, пожалуйста.
- Нет, сделайте одолжение, вы должны это знать лучше меня, и притом память ваша и знания достаточно доказаны здесь.
В Москве он против желанья дяди вышел в отставку, - продолжал тот, чья память и знания были доказаны, - и там вкруг него образовалось второе общество, которого он был родоначальником и сердцем, ежели можно так выразиться. Он был богат, хорош собой, умен, образован; любезен, говорят, был удивительно. Мне еще тетка говаривала, что она не знавала человека обворожительнее его. И тут-то он за несколько месяцев до бунта женился на Кринской.
- Дочь Николая Кринского, тот, что при Бородино... ну, известный, перебил кто-то.
- Ну, да. Ее-то огромное состояние у него осталось теперь, а его собственное, родовое, перешло меньшому брату, князю Ивану, который теперь обер-гоф-кафермейстер (он назвал что-то в этом роде) и был министром.
- Лучше всего его поступок с братом, - продолжал рассказчик. - Когда его взяли, то одно, что он успел уничтожить, - это письма и бумаги брата.
- Разве брат был замешан?
Рассказчик не отвечал "да", но сжал губы и мигнул значительно.
- Потом на всех допросах Петр Лабазов постоянно отпирался во всем, что касалось брата, и за это пострадал больше других. Но что лучше всего, что князь Иван получил все именье и ни одного гроша не послал брату.
- Говорили, что Петр Лабазов сам отказался? - заметил один из слушателей.
- Да, но отказался только потому, что князь Иван перед коронацией писал ему и извинялся, что ежели бы не он взял, то именье конфисковали бы, а что у него дети и долги и что теперь он не в состоянии возвратить ничего. Петр Лабазов отвечал двумя строчками: "Ни я, ни наследники мои не имеем и не хотим иметь никаких прав на законом вам присвоенное именье". И больше ничего. Каково? И князь Иван проглотил и с восторгом запер этот документ с векселями в шкатулку и никому не показывал.