Та, которой не стало - Нарсежак Буало 3 стр.


— Поехали.

Машина тяжело тронулась с места, разбрызгивая желтую грязь, неутомимые «дворники» не в силах были стереть с ветрового стекла липкие брызги. Навстречу им попался бульдозер и тут же скрылся из виду, прорыв в тумане светлый туннель, в котором поблескивали рельсы и стрелки.

— Только бы никто не заметил, как я выхожу из машины! — прошептала Люсьена.

Вскоре они увидели красный сигнальный фонарь на стройке возле Биржи и огоньки трамваев, выстроившихся вокруг площади Коммерс.

— Высади меня здесь.

Она наклонилась и поцеловала Равинеля в висок.

— Не дури и не волнуйся. Ты прекрасно знаешь, мой дорогой, что это было необходимо.

Хлопнув дверцей, она вошла в плотную серую стену тумана, чуть дрогнувшую под натиском ее тела. Оставшись один, Равинель сжал подрагивающую баранку. И тут его пронзила уверенность, что туман… Нет! Это неспроста… Он, Равинель, сидит здесь, в металлической коробке, словно в ожидании Судного дня… Эх, Равинель… Самый обыкновенный человечишка, в сущности, неплохой… В зеркальце отражались его кустистые брови. Фернан Равинель, идущий по жизни, вытянув руки, как слепой… Вечно в тумане. Вокруг едва различимые, обманчивые силуэты… Мирей… А солнце так и не проглянет. Никогда. Ему не выбраться из тумана, которому нет ни конца ни края. Неприкаянная душа! Призрак! Эта мысль давно мучила Равинеля. А что, если он и в самом деле всего лишь призрак?

Он выжал сцепление, объехал площадь. За запотевшими стеклами кафе молчаливо, как в театре теней, двигались силуэты. Нос, огромная трубка, пятерня, и всюду огни, огни… Огни эти были Равинелю необходимы… Он жаждал света, только свет мог утолить жажду его души, рассеять ее тьму. Он остановил машину у пивной «Фосс», прошел через крутящуюся дверь вслед за смеющейся юной блондинкой. И очутился в другом тумане — тумане дымящих трубок и сигарет. Дым растекался между лицами, цеплялся за бутылки, которые разносил на подносе официант. Перекрестные взгляды. Щелканье пальцев.

— Фирмен! Где мой коньяк?

Монеты звякали на стойке и на столах. Неутомимая касса перемалывала цифры. По залу неслись выкрики, заказы…

— Да нет же, три пачки с фильтром!

По бильярдному столу катились шары, легонько постукивая. Шум. Жизнь. Равинель опустился на край диванчика и как-то обмяк. «Похоже, я дошел до ручки», — мелькнуло у него в голове.

Он положил руки на столик, рядом с квадратной пепельницей, на каждой грани которой было выведено коричневыми буквами «Byrrh».[1] Солидно, ничего не скажешь. Такую пепельницу приятно потрогать.

— Что желаете, мсье?

Официант наклонился почтительно и любезно. И тут Равинеля охватило странное озорство.

— Пуншу, Фирмен, — приказал он. — Большой пунш!

— Хорошо, мсье!

Мало-помалу Равинель начал забывать все случившееся. Ему было тепло и уютно. Он курил ароматную сигарету. Официант священнодействовал, как истый гурман. Сахар, ром… Вскоре ром вспыхнул, заиграло пламя. Казалось, оно возникло само собой, ниоткуда. Сначала было голубое, потом рассыпалось дрожащими огненными языками и стало оранжевым. Равинель вспомнил календарь с картинками, который любил рассматривать мальчишкой: коленопреклоненная негритянка под кущами экзотических деревьев у золотистого берега, где плескалось синее море. В пламени пунша он узнавал те яркие, ослепительные краски. И покуда он глоток за глотком пил обжигающий напиток, ему чудилось, будто пьет он расплавленное золото и видит над собой мирное солнце, прогоняющее все страхи, все угрызения совести, тоску и тревогу. Он тоже имеет право жить, жить на широкую ногу, на всю железку, ни перед кем не отчитываясь. Наконец-то он освободился от долгого гнета. Он впервые без страха смотрел на того Равинеля, что сидел напротив, в зеркале. Тридцать восемь лет, но на вид старик, а ведь жить он еще и не начинал. Он же ровесник того мальчишки, который рассматривал негритянку и голубое небо. Ну ничего, еще не все потеряно.

— Фирмен! Повторите! И принесите расписание поездов.

— Слушаюсь, мсье.

Равинель извлек из кармана почтовую открытку. Разумеется, это идея Люсьены — послать Мирей открытку: «Буду в субботу утром». Он встряхнул ручку с вечным пером. Официант вернулся.

— Напомните мне, Фирмен, какое сегодня число?

— Сегодня?.. Четвертое, мсье.

— Четвертое… Точно! Четвертое. Я же целый день ставил эту дату на счетах… У вас, случайно, не найдется марки?

Расписание было грязное, засаленное, на углах пятна. Наплевать. Ага, вот и линия Париж — Лион — Марсель. Конечно, они поедут из Парижа! И непременно поездом! О паршивом автомобильчике больше не может быть и речи! Его завораживали названия, скользившие под указательным пальцем: Дижон, Лион, города вдоль долины Роны… Поезд номер тридцать пять. Ривьерский экспресс, первый и второй класс. До Антиба семь часов сорок четыре минуты… Были и другие скорые, которые шли до Вентимилля. Или же направлялись через Модену в Италию. Были составы с вагоном-рестораном, со спальными вагонами, длинными синими спальными вагонами… В облаке сигаретного дыма ему так и виделось все это, чудилось мерное покачивание вагона и ночь за окнами — ясная звездная ночь.

От выпитого во рту остался привкус карамели. В голове словно постукивают колеса поезда. Вертится входная дверь, танцуют лучи света.

— Мы закрываемся, мсье.

Равинель швыряет на стол монетки, отказывается от сдачи. Жестом отстраняет от себя все: и Фирмена, и глядящую на него кассиршу, и свое прошлое. Дверь подхватывает его, выталкивает на тротуар. Куда идти — неизвестно. Он прислоняется к стене. Мысли путаются. Почему-то на языке вертится одно-единственное слово — «Типперери». Почему «Типперери»? Он даже не знает, что оно означает. Он устало улыбается.

Глава 3

Больше полутора суток! Больше! И вот счет пошел уже на часы. Равинель думал, что ожидание будет нестерпимым. Но нет. Ничего ужасного. Однако, может, так даже еще хуже. Время утратило обычную определенность. Верно, арестант, осужденный на пять лет, поначалу испытывает примерно такое же чувство. Ну а арестант, осужденный на пожизненное заключение? Равинель упорно гонит от себя эту мысль, назойливую, как муха, привлеченная запахом падали.

Он то и дело прикладывается к бутылке. Не для того, чтобы появиться на людях, не для того, чтобы напиться. Просто чтобы как-то ускорить темп жизни. Между двумя рюмками коньяку не замечаешь, как летит время. Перебираешь в уме разные пустяки. Вспоминаешь, например, гостиницу, где пришлось ночевать накануне. Плохая кровать. Скверный кофе. Постояльцы непрестанно снуют взад-вперед. Свистки поездов. Надо было ехать из Нанта в Редон, в Ансени. Но уехать невозможно. Может, потому, что просыпаешься с одной и той же пронзительной, обескураживающе ясной мыслью… Прикидываешь свои шансы. Они кажутся такими ничтожными, что даже неохота бороться. Часам к десяти, глядишь, надежда возвращается. Сомнения сменяются верой. И вот уже ты бодро распахиваешь дверь «Кафе Франсе». Там встречаешь друзей. Двоих-троих непременно застанешь — они пьют кофе с коньяком.

— А, старина Фернан!

— Скажи пожалуйста! Ну и вид у тебя!

Приходится сидеть с ними, улыбаться. Хорошо еще… что они с готовностью принимают любое твое объяснение. Лгать так легко! Можно сказать, что у тебя болят зубы и ты просто обалдел от лекарств.

— А вот у меня, — говорит Тамизье, — в прошлом году был флюс… Еще немного, и я бы, наверное, отдал концы… адская боль!

Как ни странно, все это выслушиваешь, не моргнув глазом. Убеждаешь себя, что у тебя и в самом деле нестерпимо болят зубы, — и все идет как по маслу. Уже тогда, с Мирей… Тогда… Господи! Да это же было только вчера вечером… И разве вся эта история про зубы — ложь? Нет! Все куда сложнее. Вдруг делаешься другим человеком, перевоплощаешься, как актер. Но актер, как только опустится занавес, уже не отождествляет себя со своим персонажем. А вот ему теперь трудно разобрать, где кончается он сам, а где начинается его роль…

— Скажи, Равинель, новый спиннинг «Ротор» — стоящая вещь? Я про него читал в журнале «Рыбная ловля».

— Вещь неплохая. Особенно для морской рыбалки.

Ноябрьское утро, бледное солнце в дымке тумана, мокрые тротуары… Время от времени показывается трамвай и огибает угол кафе. Поскрипывают колеса — звук протяжный, резкий, но не противный.

— Дома все в порядке?

— Угу…

И тут он не солгал. Того и гляди, галлюцинации начнутся от этого раздвоения.

— Ну и развеселая у тебя жизнь, — замечает Бельо, — вечно на колесах!.. А тебе никогда не хотелось взять себе парижский район?

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом, на периферии дела идут куда бойчее.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

— Нет. Во-первых, парижский район дают работникам с большим стажем. А потом, на периферии дела идут куда бойчее.

— Лично я, — роняет Тамизье, — всегда удивляюсь, почему ты выбрал такую профессию… С твоим-то образованием!

И он объясняет Бельо, что Равинель — юрист. Как растолковать им то, в чем и сам не разобрался? Тяга к воде…

— Ну как, болит, а? — шепчет Бельо.

— Болит… но временами отпускает.

Тяга к воде, к поэзии, потому что в рыболовных снастях, тонких и сложных, для него заключена поэзия. Возможно, это просто мальчишество, остатки детства. А почему бы и нет? Неужели же надо походить на мсье Бельо, торговца сорочками и галстуками, безнадежно накачивающего себя вином, как только выдается свободная минута? И сколько еще людей невидимыми цепями прикованы — каждый к своей собачьей конуре! Как им скажешь, что смотришь на них немного свысока, потому что сам принадлежишь к высшей расе вольных кочевников, потому что тебя окружает иллюзорный мир и ты торгуешь снами, выставляя на витрине крючки, искусственных мух или разноцветные блесны — все то, что так метко называется наживкой. Разумеется, у тебя, как и у всех, есть работа. Но это уже не просто ремесло. В этом есть что-то от живописи и литературы… Как бы получше объяснить? Рыбалка — своего рода избавление. Но вот от чего? В этом-то все и дело.

…Равинель вздрагивает. Половина девятого. Почти целый час он перебирал недавние воспоминания.

— Официант!.. Коньяку…

А что было потом, после кафе? Он зашел к Ле Флему, близ моста Пирмиль. Ле Флем заказал ему три садка для уток. Поговорили с одним парикмахером, каждый понедельник бравшим огромных щук в Пеллерене, о голавле, о ловле на мух. Парикмахер не верил в искусственных мух. Чтобы его переубедить, Равинелю пришлось сделать для него «хичкок» из пера куропатки. Искусственные мухи получались у него как ни у кого во Франции, а может, и во всей Европе. У него своя манера держать приманку левой рукой. А главное — он умеет так ловко закрутить перо в виде грудки, что виден каждый волосок, и узелок затягивает по-особенному. Отлакировать — это любой сумеет. А вот растрепать тонкие волоски, приладить на место усики, придать приманке вид живой мухи, умело подобрать краски — тут уже требуется подлинное искусство. Муха трепещет, дрожит на ладони. Дунешь — и взлетит. Иллюзия полная. Недаром, когда держишь на ладони эту мохнатую муху, становится как-то не по себе. Так и хочется ее прихлопнуть.

— Вот это да! — восхищается парикмахер.

Ле Флем взмахивает рукой, как бы закидывая удочку, и воображаемый бамбук выгибается дугой. Его рука подрагивает от напряжения, будто рыба трепыхается на крючке, стремительно рассекая водные толщи.

— Вы хлопаете голавля вот так… и готово дело!

Левая рука Ле Флема ловко подставляет воображаемый сачок под укрощенную рыбу.

Симпатичный он парень, этот Ле Флем.

Прошло еще несколько часов. К вечеру — кино. Другое кино. Потом новая гостиница, на сей раз очень тихая. Мирей все время здесь, рядом с ним… Но не та, что лежит в ванной, а Мирей в Ангиане. Живая Мирей, с которой он бы охотно поделился своими страхами. «Как бы ты поступила на моем месте, Мирей?» А ведь он еще любит ее или, вернее, робко начинает любить. Нелепо. Мерзко, как ни крути, и все-таки…

— Смотри-ка! Да это же… Равинель.

— Что?

Перед ним остановились двое — Кадиу и какой-то незнакомец в спортивной куртке. Высокий, сухопарый, он внимательно всматривался в глаза Равинеля, словно…

— Знакомься, Ларминжа, — расплывается в улыбке Кадиу.

Ларминжа! Равинель знавал Ларминжа — мальчонку в черной блузе, который решал ему задачки. Они оглядывают друг друга.

Ларминжа протягивает руку первый:

— Фернан! Какая приятная неожиданность… Прошло небось добрых лет двадцать пять, а?

Кадиу хлопает в ладоши:

— Три коньяка!

И все-таки наступает легкая заминка. Неужели этот детина с холодными глазами и крючковатым носом — Ларминжа?

— Ты теперь где? — спрашивает Равинель.

— Я архитектор… А ты?

— О-о! Я коммивояжер.

Это сообщение сразу устанавливает между ними дистанцию. Ларминжа сдержанно говорит Кадиу:

— Мы вместе учились в лицее в Бресте. Вроде бы даже вместе сдавали выпускные экзамены… Сколько лет, сколько зим!

Согревая в руке рюмку с коньяком, он снова обращается к Равинелю:

— А как родители?

— Умерли.

Вздохнув, Ларминжа объясняет Кадиу:

— Его отец преподавал в лицее. Так и вижу его с зонтом и с портфелем. Он не часто улыбался.

Что верно, то верно. Не часто. У него был туберкулез. Но к чему Ларминжа это знать? И хватит говорить об отце: он всегда ходил в черном; лицеисты прозвали его Сардиной. В сущности, именно он и отвратил Равинеля от учебы. Вечно твердил: «Вот когда меня не будет… Когда останешься без отца… Трудись, трудись…» Сидя за столом, отец вдруг забывал о еде и, сдвинув лохматые брови, которые унаследовал и Равинель, впивался взглядом в сына. «Фернан, дата Кампо-Формио?..[2] Формула бутана?.. Согласование времен в латинском языке?» Он был пунктуален, педантичен, все заносил на карточки. Для него география сводилась к перечню городов, история — к перечню дат, человек — к перечню костей и мышц. Равинеля и сейчас еще прошибает холодный пот, когда он вспоминает экзамены на аттестат зрелости. И нередко, словно в кошмарном сне, ему приходят на память странные слова: Пуант-а-Питр… известковый… односемядольный… Сын Сардины — такое бесследно не проходит. Что сказал бы Ларминжа, признайся ему Равинель, как он молил Бога, чтобы отец поскорее умер, следил за признаками близкого конца? Да что там говорить! Он поднаторел в медицине. Знает, что означает пена в уголках рта, сухой кашель по вечерам; знает, каково быть сыном больного. Вечно дрожать за его здоровье, следить за температурой, за переменами погоды. Как говорила его мать: «У нас в семье до седых волос не доживают». Она пережила мужа лишь на несколько месяцев. Тихо ушла в небытие, изможденная расчетами и бережливостью. Братьев и сестер у Равинеля не было, и после кончины матери он, несмотря на зрелый возраст, почувствовал себя бедным сиротой. Чувство это не прошло и по сей день. Что-то в нем так и не расцвело, и он вечно вздрагивает, когда хлопает дверь или когда его неожиданно окликают. Он боится вопросов в упор. Конечно, теперь у него не спрашивают дату Кампо-Формио, но он по-прежнему боится попасть впросак, забыть что-нибудь существенное. Ему и в самом деле случалось забывать номер своего телефона, номер своей машины. В один прекрасный день он, чего доброго, забудет и собственное имя. И не будет ни чьим-то сыном, ни мужем, никем… Безымянный человек из толпы! В тот день он, может быть, испытает счастье, запретное счастье. Кто знает?!

— А помнишь, как мы бродили по Испанской косе?

Равинель медленно отрывается от своих мыслей. Ах да, Ларминжа!

— Интересно, какой тогда был Равинель? Наверное, сухарь?

— Сухарь?

Ларминжа и Равинель переглянулись и одновременно рассмеялись, как будто скрепляя пакт. Ведь Кадиу этого не понять…

— Сухарь? Да, пожалуй… — отозвался Ларминжа и спросил: — Ты женат?

Равинель посмотрел на свое обручальное кольцо и покраснел.

— Женат. Мы живем в Ангиане, под Парижем.

— Знакомое место.

Разговор не клеился. Бывшие приятели исподтишка разглядывали друг друга. У Ларминжа тоже обручальное кольцо. Он нет-нет да и вытрет глаза — видно, не привык к вину. Можно бы порасспросить его о житье-бытье, да только зачем? Чужая жизнь никогда не интересовала Равинеля.

— Ну, как идет реконструкция? — спрашивает Кадиу.

— Двигается понемногу, — отвечает Ларминжа.

— Во сколько в среднем обходится первый этаж со всеми удобствами?

— Смотря по тому, какая квартира. Четыре комнаты с ванной — миллиона в два. Разумеется, если ванная вполне современная.

Равинель подзывает официанта.

— Пошли куда-нибудь еще, — предлагает Кадиу.

— Нет, у меня свидание. Ты уж извини меня, Ларминжа.

Он пожимает их мягкие теплые руки. У Ларминжа обиженное лицо. Что ж, он не хочет навязываться и так далее.

— Все-таки мог бы с нами пообедать, — ворчит Кадиу.

— В другой раз.

— Это уж само собой. Я покажу тебе участок у моста Сенс, который недавно приобрел.

Равинель торопится уйти. Он упрекает себя в недостатке хладнокровия, но не его вина, что он так болезненно на все реагирует. Любой бы на его месте…

Часы бегут. Он отводит машину на станцию обслуживания в Эрдре. Смазка. Полный бак горючего. И две канистры про запас. Потом едет на площадь Коммерс, минует Биржу, пересекает эспланаду Жолиет. Слева он видит порт, удаляющиеся огни статуи Свободы, Луару, испещренную световыми бликами. Никогда еще не ощущал он такой внутренней свободы, и тем не менее нервы его напряжены и сердце болезненно сжимается, готовясь к неизбежному испытанию. Прогромыхал мимо нескончаемый товарный состав. Равинель считает вагоны. Тридцать один. Сейчас Люсьена, наверное, выходит из больницы. Пускай себе нормально закончит рабочий день. В конце концов, весь план придуман ею. Ах да, брезент! Он прекрасно знает, что свернутый брезент лежит сзади, в углу машины, и все-таки беспокойно оглядывается. Брезент «Калифорния», который служит ему образчиком материала для палатки, на месте. Удостоверившись в этом, он поворачивает голову и тут замечает Люсьену. В туфлях на микропорке, она бесшумно направляется по тротуару к нему.

Назад Дальше