Визитёры, парламентёры и зеваки с плеваками и сморкаками, приобщившись лобзанию Папы, вставали на зарезервированное, зафрахтованное и откупленное место, готовясь слушать папины наставления, установления и декларации.
Счастье и ужас не могли вынести этого зрелища и бросили его. Наслаждение с восторгом и трепетом уносили свои ноги прочь из этого паскудного места. И лишь твоё тело, не поддаваясь всеобщему чувственному ажиотажу, впитывало каждую деталь, винтик и гаечку, составлявшие картину, офорт и линогравюру папской аудиенции.
Как только, сразу и мгновенно после того, как последний из последних занял, одолжил и взял в прокат не представляющее ни для кого ценности место, головки удов Папы начали мерно, мирно и планомерно раскачиваться, как раскачивается морская капуста, увлекаемая переменным течением или уравновешенная на одной точке скала, готовая рухнуть, но не падающая, поддерживаемая законами симметрии и восходящими воздушными потоками, вводя, заводя в заводи, бочаги и омуты и погружая присутствовавших в гипнотический, симпатический и парасимпатический трансы. Паханы с растроёнными ногтями и синими шеями, рабы своих, чужих и начальственных кабинетов, с сухими, мощными и третьими руками, прозябатели культов с глазами серого, желтого и зеленого цветов, лекари-калекари, с газырями из скальпелей, все они, в едином порыве, отрыве и обрыве всяких личностных связей, жил и поджилок, закачались в такт, контрапункт и терцию с камертонами пенисов Папы. И тогда Папа заговорил.
– Слуги, рабы, повелители и наставники мои! Совестью будучи вашей подкупной, завистью будучи вашей звенящей, тоской будучи вашей слепящей и топью будучи вас выпирающей, скажу вам слова, фразы, обороты и ворота разящие вас в бездушие ваше, пригрезившиеся вам в безмыслии вашем, занозящие вас в бесконечности вашей и облапящие вас в бестелесности вашей! И станете вы рупорами моими, и понесете вы мегафоны мои, и речёте через уста свои устами моими, и не примете возражений, как не приемлют их уши мои.
Сказано мной: что снизу, то снизу быть должно, а что сверху, так сверху и останется. То, что снизу – равно себе и только себе. То, что сверху – вбирает в себя нижнее без робости. То, что снизу – авторитет имеет лишь наверху. То, что наверху – авторитет имеет в себе самом, а подчинение во мне! То, что снизу должно поддерживать то, что наверху. То, что сверху обязано опираться на то, что внизу!
Если сбоку кто-то стоящий сверху опирается на то, что снизу – неправильно это, и быть должно наоборот. Если там где ты, то, что сверху опирается на то, что снизу – это правильно и наоборот быть не должно. Но должно сказать то тем, кто сбоку. Но слушать тех, кто сбоку не должно!
Если то, что снизу, довольно – подними его. Но оставь внизу. Если то, что снизу недовольно, опусти его. Но не уничтожай. Если то, что снизу хулит тебя за спиной твоей, а пред ликом твоим выражает довольство – оставь его как есть. Но если то, что снизу не выказывает ни довольства, ни недовольства, ни хулы, ни похвалы – отправляйте его ко мне, ибо то не снизу и не сверху, не сбоку и не посредине и власть над ним только моя.
Если же то, что сверху ослушается повелений сих, то пусть само оно уйдет вниз и забудет о возврате!
С этими словами Папа встал, и члены его прекратили безостановочное, безоговорочное и безобразное качание. Администрация тюрьмы и паханы, нестройными толпами, ненастроенными группами и скученными ватагами, непомнящие, невидящие и не чувствующие под собой ног, сапог и ботинок, покинули тронный зал, а вертухаи, раскачав тебя, кинули вниз рыбкой, ласточкой и солдатиком.
Ты, приземлившись на колени, предстал пред Папой, облаченным в долгополый, до пола, постамента и позумента фрак с рыцарскими погонами, пажескими аксельбантами и орденскими бантами.
– Вот ты какой, смутьян, бунтовщик, баламут и балабол Содом Капустин! Отчего ты не трепещешь, дрожишь, робеешь и не ходишь ходуном перед Папой? Отчего ты недвижим, как овечий хвост, осиновый лист, удирающий трус и морской прибой? Или не чуешь ты за собой вины, прегрешения, греха и проступка?
Тебе недосуг было отвергать, опровергать и что-то доказывать Папе, а твоему телу и подавно, и ты стоял перед ним непосредственно, не шевелясь и не выказывая требуемого этикетом, ответом и промискуитетом уважения, как стоит ожидающий повешения смертник, не совершавший ничего, за что бы он мог подвергнуться такой участи или как стоят менгиры, наполовину ушедшие в почву, которые не поколеблют ни ветер, ни ураган, ни лопата грабителя гробниц. Разъярившись, разойдясь в разные стороны и размочалив свои траурные одежды, Папа привычно начал раскачивать головой, торсом и членами перед твоим лицом, носом и губами. Но гипнотические колыхания не возымели на тебя действия, как не получается у истощенного хамелеона добросить свой язык до оказавшейся поблизости вкусной мухи, как не выходит паста из порожнего тюбика, как бы не жал его измученный кариесом пациент.
– Ты не такой Содом Капустин, каким должен быть, стать, являться и повиноваться Содом Капустин. Но властью моей ты переродишься, перевернешься, перекувырнешься и перестанешь быть таким, каким быть не должен!
И Папа воткнул в твой рот все свои члены. Первый член принялся выдирать каждой своей фрикцией зубы твоей верхней челюсти. Третий член стал выдавливать каждым своим движением зубы твоей нижней челюсти. Второй член начал срезать зубы с твоего языка. Натруженные, натёртые и обцелованные тысячами подлиз, надлиз и пролиз, лингамы Папы хором, синхронно и одновременно кончили оранжевой застоявшейся за тысячелетия спермой. Мощный спермоворот в твоем рту отлакировал твои челюсти, как раковины, покрывающие слоями перламутра попавшую в их мантию песчинку, делают из нее голубоватую жемчужину, или лужа, жидкая на терминаторе, с наступлением ночи становится гладким катком, унося с собой стерню зубовного скрежета, основания языческой веры и сравнения с логическими неравенствами.
Твоё тело попыталось посвоевольничать, но желеобразная, густая, как кисель и плотная как ртуть сперма Папы вобрала в себя пучки намерений администрации узилища, корни подчинения Паханов, связки сосудов воинственности вертухаев и жилы упований арестантов и твое тело оказалось не в состоянии порвать сонмы, тьмы и уймы связей Папы со всеми тюремными жителями, и оно отступило, не дав при этом сперме Папы закабалить любую из своих частей, откромсать ни один из своих кусков и проникнуть в любое из мест себя.
Лингамы Папы, выхлёбывали из твоего рта, как муравьед всасывает своим червеобразным языком снующих в подземных проходах рыжих муравьёв или устремленный вниз один из сообщающихся сосудов принимает в себя всю бывшую во втором сосуде жидкость, литры спермы, растворившей твои зубы и язык, единственную доставшуюся Папе добычу. Но твоё тело сумело обмануть тело Папы, и тот представлял, став жертвой, подаянием и милостыней созданной твоим телом иллюзии, морока и бодяги, что высосал тебя почти полностью, оставив для видимости лишь порожнюю, не представляющую ни гастрономического, ни онтологического, ни когнитивного интереса оболочку.
Правда, что и дальнейшие события невозможно забыть?
Привязанный за ногу к ковшу шагающего на шести жестких, четырёх мягких и двух водянистых лапах красного экскаватора, в сопровождении двух, красных же, неуклюже переваливающихся с ноги на ногу тракторов, ты болтался вниз головой, как летучий заяц, готовый к прыжку на соседнее дерево, чтобы полакомиться оставшимися на нем после сезона туманов плодами, или одинокий плафон уличного фонаря с перегоревшей лампочкой, бесполезный для прохожих и опасный для птиц. Вертухаи, восседая на своих животных, резались, шинковались и панировались в карты, нарды и шахматы, не обращая внимания на то, что ты, при каждом повороте ступени и пандусе бился всем телом о стены, решетки и балюстрады. Но когда тебя, истерзанного железобетонными горгульями, гипсовыми атлантами и коваными криптограммами, положили отдыхать на твою койку, рядом с ней появился шестерка Пахана твоей предыдущей камеры.
Спальный зал хозобозников был пуст, и лишь медбрат одиноко мерил шагами пол, потолок и окна, да шестерка Пахана, бледный, словно деликатеснейшая поганка, коию позволено пробовать лишь грибным людям и императорам, или немочь, приходящая к финалу длиннющего недомогания, протягивавший тебе конверт с посланием, приглашением и визитной карточкой, открыткой и закрыткой.
Действуя без поручения, согласия и ведома от твоего имени, фамилии и рода, медбрат разломил сургучные печати, отковырнул пластилиновые штампы и разорвал секретные марки, метки и мерки.
«В последующий нынешнему час, предписываю тебе, обладатель женской спины, порожнего желудка и папского проклятия, Содом Капустин, предстать передо мной, как куст перед овцой, как ров перед косой, как мрак перед грозой!»
Действуя без поручения, согласия и ведома от твоего имени, фамилии и рода, медбрат разломил сургучные печати, отковырнул пластилиновые штампы и разорвал секретные марки, метки и мерки.
«В последующий нынешнему час, предписываю тебе, обладатель женской спины, порожнего желудка и папского проклятия, Содом Капустин, предстать передо мной, как куст перед овцой, как ров перед косой, как мрак перед грозой!»
Только медбрат огласил эти строки, как шестерка Пахана выхватил лист карамельной, белошоколадной и вафельной бумаги из его пальцев и, не комкая, не рвя и не мня, засунул его в рот и принялся с наслаждением, подобострастием и усердием пережевывать, как дуэлянт, знающий, что одно из блюд на столе содержит летальную капсулу, медленно, чтобы не опередить соперника, поглощает кулебяку со стерляжьей икрой, или трясина, пуская горючие пузыри, прогибается под случайно уроненным на нее рюкзаком с провиантом, и без надежды на его вызволение, задумчиво утаскивает на самое своё дно, глотая попеременно, то сладкую, то горькую, то отравленную слюну. При каждом движении челюстями бубен шестерки ударял того то по затылку, то по ключицам, то по тазу, а бубенчики на бубне, несмотря на перекатывающиеся в них шарики, горошины и караты, презрительно молчали, еще не привыкшие к новому своему владельцу, музыканту и гению.
Потирая, то голень, то шею, то ладони, сквозь кожу которых виднелись алые жилы артерий, синие жилы вен и желтые жилы лимфатических сосудов, шестерка Пахана, зыркая, вращая и стреляя лишенными меланина красными кроличьими, упырьими и мышиными глазами, вел тебя, прижимаясь к неровностям стен, выступам краски и неритмичностям повыпадавшего из пазов, лазов и проёмов кафеля. Едва в поле, луге и слепых пятнах его зрения появлялись шествующие с дозором, бестиями и педерастами вертухаи, шестерка прятал тебя в ближайшую нишу, колонну или закуток и, сев или по-турецки, или по-ненецки, или по-дурацки, начинал петь заунывные мантры, тантры и янтры, прося, якобы, на содержание бездомных арестантов. Вертухаи щедро делились с ним тумаками, батогами и шпицрутенами и уходили прочь. Тогда ваше движение продолжалось в прежнем направлении, состоянии и уверенности.
У нужной вам двери шестерка замер, и начал производить заученные, замученные и отточенные в бессмыслицу магические, медиумические и механические жесты, пассы и распасовки. Реагируя на эти манипуляции, овации и престидижитации, отверзлись сперва глаза двери, которыми она придирчиво осмотрела явившихся к ней, затем она выдвинула ноздри и пристально обнюхала визитёров, затем из полуоткрытого рта вылез язык, отведавший тебя и шестёрку на вкус и только после проведенной, пронесённой и приобретенной идентификации, пасть двери разомкнулась, и она пропустила вас в камеру.
Попав в привычные условия, состояния и атмосферу, шестёрка преобразился, переметнулся и перекинулся в удобного, угодливого и удойного фигляра, кривляку и зубоскала. Он колесом, квадратом и треугольником прошелся вокруг Пахана, щелкая пальцами, трещотками и кастаньетами, когда на бубне, словно диковинное блюдо, чудо и сюрприз преподнёс ему тебя.
– А ты не смог измениться со времени нашей последней встречи.
Пахан моргнул, и в его глазах погасли отсветы свечей, масляных светильников и менор, которые одной рукой держали вокруг него заискивающие арестанты, привычно мастурбирующие другой рукой. Пахан вздохнул, и осы, объедавшие мёд, ладан и мирт с его волос образовали над головой Пахана зудящий рой в форме трех перекрещенных восьмёрок. Пахан потянулся, и струпья серы, струившиеся из его ушей, пали на пол и обнажили скрываемые ими синие шрамы, жилы и тяжи на шее Пахана.
– Ты – обладатель неродного дара, женской спины. Я открыл ее в тебе, и никто более не может закрыть её!
Когда бы ты пожелал возразить, ты бы развернулся и ушел, чтобы не слушать тот вздор, галиматью и ахинею, что произносил Пахан. Но ты продолжал беспристрастно стоять, озабоченный лишь одним делом, выращиванием внутри себя книги, что вберет всю копоть, сажу и шлаки, сочтёт, сочетает и повяжет их браком, венчанием и свадьбой и, как итог этих махинаций, изысканий и трансформаций, убьёт как вдумчивого, так поверхностного, так и невнимательного своего читателя.
– Ты был у Папы, и Папа надоумил тебя. Не обольщайся своей самостью, ведь ты всего лишь часть всеобщего плана. Даже твоё сопротивление и неприятие моего дара было запланировано свыше и заранее.
Предвкушая твоё смятение, Пахан засмеялся, заклокотал и забулькал, но ни ты, ни твоё тело не соизволили хоть как-то отреагировать на выходку, вводку и проделку Пахана.
– Пришла пора продолжить наши игры! Теперь пришел срок и необходимость отворить в тебе женскую грудь!
И от этих слов твоё тело невольно вздрогнуло всей грудью.
Зеки, окружавшие вас, замастурбировали яростнее, мощнее и исступленнее. Головки пенисов, скрывавшиеся в кулаках арестантов, начали расплываться от частоты фрикций, вибраций и дрожи и вскоре казалось, что ладони узников онанируют одновременно несколькими членами. Испускаемый трясущимися язычками, лепестками и струями пламени свет поглощался невероятно рдяными глазами арестантов и, отображенный через них, рикошетировал в блестящих головках их многочисленных членов, и казалось, что головки эти смотрят на тебя мириадами пылающих подозрением, негодованием и дикостью глаз.
– Женская грудь противоположна спине. Она никогда не показывается по собственной воле и поэтому ее следует извлекать бестактно и нахрапом.
Присев перед тобой на корточки, Пахан возложил свои ладони на твою грудь. Его пальцы с растроёнными ногтями принялись мять и ощупывать тебя, выискивая под лямками пришитого к тебе костюма стригаля твои соски.
– Если будет больно – не говори ничего.
Предупредив так, Пахан вгрызся своими полыми, рандолевыми и полными горя, злосчастья и цианистого калия зубами в твой левый сосок. Режущие кромки зубьев Пахана завращались быстрее, чем мастурбировали обступившие вас заключенные. Пробуравив кожу твоих одежд, просверлив твою плоть, там, где был сосок, выпилив обломки твоих ребер, зубы Пахана высосали твоё легкое и убрались внутрь, принеся своему владельцу пищу, материал для поделок и лишние твои незапланированные, неуместные и неистраченные вдохи, вздохи и стенания. То же случилось и с твоим левым соском.
Стоя перед Паханом и осужденными с зияющими дырами в груди, словно суринамская пипа, из вросших в кожу которой икринок только что вылупилось молодое поколение лягушат, готовых пообедать вырастившим их батянькой, или как поясная мишень для стрельбы, пораженная лишь двумя бронебойными патронами, тогда как остальные ушли в молоко, ты не испытывал смущения, негодования и замешательства. Они давно расстались с тобой, не оставив после себя даже пустоты воспоминаний, хины утраты и испещренных пометками, отметками и оценками гримуаров.
– Женская грудь и женские груди – это слишком разные вещи, чтобы их сравнивать. Женскую грудь невозможно потрогать, ее можно лишь почувствовать, так чувствуй же!
Напряженные члены Пахана и суетившегося неподалеку шестерки вошли в предназначенные для них отверстия. Зеки, ожидавшие этого проникновения, принялись исходить спермой, что тягучими каплями разлеталась по камере, орошая всё, вся и всех вокруг. Пахан и его шестерка, в которого Пахан проник, завладев его телом в первый же миг коитуса, двигались все быстрее, то синхронно, то в разнобой, то резко меняя ритм, амплитуду и частоту движений.
– Даже если ты считаешь, что твоя грудь не достойна чести стать женской, то уже поздно!
Эту фразу произнес шестерка голосом овладевшего им Пахана и в полости, оставшиеся от твоих легких, прыснула закрученная в несколько оборотов семенная жидкость. Пахан и шестерка с разумом Пахана замерли, ожидая когда их эякулят достигнет стенок высосанных досуха пазух, чтобы, в своём неумолимом, неутомимом и управляемом вращении впиться в то, что осталось от твоих альвеол, бронхов и трахей и, расщепив их, принести, как трясогузка, обнаружившая гусеницу олеандрового бражника, большее ее самой, тащит ее своим изголодавшимся птенцам, или возмущения от пролетевшего поблизости куска протовещества выбивают скопившийся в точках либрации космический мусор, чтобы обрушить его на планету, своему двутельному хозяину. Но сперма летела и летела, не находя ни точек соприкосновения, ни места применения, ни опоры для действия, противодействия и рычага.
То твоё тело, почуяв пищу, одурачило, заманило и сыграло с Паханом злую шутку в напёрстки, шашки и рэндзю. Пока на искрасна-бледном лице Пахана проходила бесцветная радуга противоречащих одно другому, третьему и шестому чувств, твоё тело остановило гироскопы спермиев и заставило их вертеться в противоположную сторону, уже из Пахана и его шестерки высасывая жизненные соки, морсы и нектары. Попытавшись отпрянуть, Пахан обнаружил, что его енг накрепко защемлён твоими сошедшимися ребрами. Отпихнув своего шестерку, Пахан попытался отгрызть собственный член, но ускорение вращения вокруг оптической, физической и проекционной осей, попавшего в ловушку лингама, отбросило его голову, челюсти и зубы и те рассыпались, разлетелись и разнеслись, испещряя осколками, обломками и фрагментами тела, глаза и головки пенисов у стоявших слишком близко, далеко и вне пределов видимости, слышимости и обоняния зеков. В вихрь, бушующий в твоем соске засосало лежанку Пахана, непрочно прибитые обои, занавески и драпировки и несколько уставших от нескончаемого онанизма арестантов.