Избранное: Рассказы; Северный дневник - Казаков Юрий Павлович


ЮРИЙ КАЗАКОВ


ИЗБРАННОЕ

РАССКАЗЫ

СЕВЕРНЫЙ ДНЕВНИК


МОСКВА

«ХУДОЖЕСТВЕННАЯ ЛИТЕРАТУРА»

1985


OCR и вычитка – Александр Продан, Кишинев

[email protected]

20.09.05


Казаков Ю. П.

Избранное: Рассказы; Северный дневник / Сост. и подгот. текста Т. Судник; Предисл. Вл. Гусева; Худож. Л. Дурасов. — М.: Худож. лит., 1985. — 559 с, ил., портр.

В «Избранное» известного русского советского прозаика Ю. Казакова (1927—1982) вошли лучшие его рассказы, а также очерки из цикла «Северный дневник».

СОДЕРЖАНИЕ

Вл. Гусев. Судьба Казакова


РАССКАЗЫ


Ночь

Тихое утро

На полустанке

Голубое и зеленое

Некрасивая

Странник

Тэдди

Арктур — гончий пес

Манька

Старики

Трали-вали

Ни стуку, ни грюку

В город

Кабиасы

«Вон бежит собака!»

Запах хлеба

Осень в дубовых лесах

Адам и Ева

Двое в декабре

Ночлег

Плачу и рыдаю

Проклятый Север

Свечечка

Во сне ты горько плакал


СЕВЕРНЫЙ ДНЕВНИК


Северный дневник

Нестор и Кир

Калевала

Какие же мы посторонние?

Отход

Белуха

Долгие Крики

Белые ночи

И родился я на Новой Земле (Тыко Вылка)

ПРЕДИСЛОВИЕ

СУДЬБА КАЗАКОВА

Юрий Павлович Казаков родился в 1927 году, в Москве, а умер в 1982, тоже в Москве. Жизнь его перед нами.

Имя Казакова стало известно в середине 50-х. Это было интересное время в нашей литературе.

Молодая жизнь и молодая литература.

Во всяком ощущении молодости есть свои сильные и слабые стороны. Сила молодости в том, что она радостна и активна, что она апеллирует к будущему. Слабость ее в том, что она жизненно и, главное, духовно незрела и наивна. Впрочем, и в наивности есть своя сила... Но не время сейчас разбираться в этом.

Пришел Казаков и по-молодому, даже по-детски взглянул на жизнь и природу.

До него у нас были мощные и размашистые прозаики. Наша проза 30-х имела достижения, которые мы сегодня обдумываем заново. «Тихий Дон» предстает во всем своем величии. Алексей Толстой, Леонов, Фадеев, Федин, Малышкин... А Михаил Булгаков, Андрей Платонов? Лишь теперь мы узнали их, как подобает; но писали-то они — тогда.

Литература войны сосредоточила свою энергию на выражении мужества. «Все для фронта», никаких послаблений; и это было справедливо.

Такая интонация продолжалась и после войны. Волевое усилие, собранность, жесткость; если угодно, и аскетизм. Конечно, были и Паустовский, и иные такие; но они были не на первом плане.

В 1958-м Казаков закончил Литературный институт и выпустил первый сборник под названием «Манька». Далее выходят «На полустанке» (1959), «По дороге» (1961). Как нетрудно заметить, все это книги, названные по заголовкам рассказов, входящих в них. Тем самым Казаков подчеркивает, что он рассказчик и еще раз рассказчик. Далее выходят многие другие сборники рассказов, начинает печататься, впоследствии хорошо известный публике, «Северный дневник». Рассказы Казакова «Адам и Ева» (1962), «Осень в дубовых лесах» (1961), «Плачу и рыдаю...» (1963) и более ранние — «Тэдди» (1956), «Арктур — гончий пес» (1957), «Трали-вали» (1959), «Голубое и зеленое» (1956) и многие другие обсуждаются так широко и горячо, будто это проблемные романы. О Казакове пишут влиятельные критики — И. Соловьева, В. Бушин и другие, его анализирует литературно «привередливый» Ю. Нагибин.

В дальнейшем движение как бы постепенно все замедляется. Казаков и пишет и печатается меньше. Правда, он много переводит, и роман А. Нурпеисова «Кровь и пот» — первое и заметное, что внес в «копилку» нашего перевода такой мастер слова и фразы, как Юрий Казаков.

В недавние годы появились новые его рассказы («Свечечка», 1973, «Во сне ты горько плакал», 1977), которые напомнили о Казакове не только «материально», но и духовно; однако уже бил час этой жизни и литературной судьбы — и 55 лет от роду Юрий Казаков ушел от нас.

В чем же была его тайна?

На такой вопрос, поставленный прямо, ответить, конечно, нельзя. Ведь речь идет о настоящем художнике, которым несомненно был Казаков. В таких случаях Лев Толстой отвечал, что, дабы решить вопрос, надо заново написать сами произведения. Искусство объемно, рельефно; и не поддается системе отмычек.

Однако же можно обозначить пафос, как говорится, — атмосферу художника.

Казаков относится к тем, о ком трудно даются статьи. Что сказать? Просто хорошо пишет, и всё.

Кажется, он не ставит никаких грандиозных проблем; кажется, нет резких сюжетов; кажется, нет тех коллизий, которые легко и внушительно можно бы разобрать.

Кажется, нет.

Значение Казакова было не во всем том, что резко выражено. Само слово «резкость» как-то противопоказано его стилистике и не вяжется с его художественным обликом.

Конечно, во многих произведениях, и прежде всего в «Северном дневнике» (1960), Юрий Казаков совершенно не чужд суровых и даже весьма жестоких жизненных ситуаций; критика даже предъявляла ему претензии на тот счет, что его картины порою исполнены в темных колерах.

Но при этом Казаков неизменно как-то спокоен душевно и почти гармоничен мыслительно и психологически; духовные проблемы, бури и страсти — не по его линии. Не любит он подробно разбираться и в социальных конфликтах как таковых.

Юрий Казаков — художник, «живописец» прежде всего, притом «акварелист»; в этом смысле его любили ставить за Буниным: это сравнение даже стало трюизмом.

При спокойном взоре теперь заметно, что Казаков учитывает в своем стилистическом опыте не столько-то Бунина, сколько, так сказать, учителя учителя — самого Тургенева.

«Я шел по мягкой пыльной дороге, спускался в овраги, поднимался на пригорки, проходил реденькие сосновые борки с застоявшимся запахом смолы и земляники, снова выходил в поле... Никто не догонял меня, никто не попадался навстречу — я был один в ночи... Иногда вдоль дороги тянулась рожь. Она созрела уже, стояла недвижно, нежно светлея в темноте; склонившиеся к дороге колосья слабо касались моих сапог и рук, и прикосновения эти были похожи на молчаливую, робкую ласку. Воздух был тепел и чист; сильно мерцали звезды; пахло сеном и пылью и изредка горьковатой свежестью ночных лугов; за полями, за рекой, за лесными далями слабо полыхали зарницы».

Прочтите этот рассказ, «Ночь» (1955), и он вам напомнит «Бежин луг» — и по характерам, и по сюжету, и по фактуре.

А что же тут свежего-то? — скажут.

Чем же так огорошил нас Юрий Казаков в середине 50-х?

А вот чем.

То есть, конечно, тут опять не будет той истины в последней инстанции, которой иногда ждут в таких ситуациях; но суть дела можно очертить.

Заметим, во-первых, он был не так уж и одинок. У Казакова были авторитетные предшественники не только в XIX веке, но и в советской литературе. В подходе к слову он близок, например, и А. Н. Толстому. Есть у него и последователи — В. Лихоносов, Г. Семенов и другие. Все это, конечно, относительно, однако же ориентиры вполне четки.

Во-вторых, дело в следующем.

Казаков потому и опирается на Тургенева, что ему дороги в литературе простота и благородство интонации. Всем этим обладает проза Тургенева, как она предстает в «Записках охотника». Таков во многом и Бунин, но стилистика его более прихотлива, изысканна; у него всегда много эпитетов, и все они резко и несколько надменно изобразительны; у него «эстетизм», некий подчеркнутый «холод» и мраморный рельеф фигуры. «Пурпур, золото, мрамор», как говорили когда-то. Бунин ругал все стилевые школы XX века; однако же некоторым из них он был втайне близок. Мы не о том, что Бунин лучше или хуже Тургенева, а лишь о том, что такова его манера.

Казаков более прост, более тепел, и этим ближе Тургеневу; самая фраза его, попросту говоря, более скромна и более лаконична, чем у Бунина, и ее никогда не спутаешь с бунинской даже и вне контекста (а с тургеневской можно спутать). Бунин все же более резок, более рельефен, более ярко изобразителен, чем Казаков; ну, он и как талант первичнее... Казаков ближе к прямой простоте и напеву тихому: «Я шел по мягкой пыльной дороге...»

Таков он и во всем остальном, как во фразе; в нем, конечно, не хватает нам ныне крупного размаха и грандиозности, фантазии не хватает; не хватает мастерства в лепке мощных характеров. Он именно молодой ; не по возрасту, а фигурально. Он все время как бы в будущем. Все время похож на молодого писателя, который многое обещает, а сейчас — а сейчас, как говорится, пробует голос. Голос чистый, юношеский, серебряный; но еще не сильный, не мощный. И так всю жизнь.

Он и духовно такой — а не только сюжетно и стилистически...

Есть обаяние в этой вечной юности.

Конечно, мы знаем, «не взросло» — «в XX веке можно б и не такое... XX век, он...»

И читаем — и заново умиляемся:

«Там я был один раз с дядей и дорогу туда помню. Никого там нету: ни охотников, ни ягодниц, а только одни медведи по малину ходят. Медведи смирные, из-за кустов поглядывают. А брусника там растет такая, что ежели выйти на гарь да поверху кочек глянуть, то все кочки кажутся красными. Земляника растет, и землянику ту никто не берет, и вся она черная, переспелая и такая сладкая — слаще сахара! Войдешь в смородиновые кусты — такой в них крепкий дух, что голова кружится. А ежели по кустам идешь, то тетери и глухари совсем близко подпускают, а потом только — тых, тых, тых! — взлетают, и ветер от них аж в лицо дует. Еще там белки в лесу скачут, только они сейчас рыжие, шерсть у них никудышная, и мы их не бьем. А еще там под косогором, ежели через завалы переберешься, овраг перелезешь да вниз спустишься, родник есть, ключ по-нашему, и сколько я разной воды перепил, но такой никогда не пил, и вода там, надо думать, лечебная...» («Ночь»).

Это говорит не автор — это говорит юноша Семен — один из немногих героев Казакова, любимых им, автором, безоглядно и безусловно (ибо вообще-то Казаков, по традициям той литературы, от которой он идет, одновременно любит героев и духовно строг к ним) ; он напоминает Калиныча и Павлушу из «Бежина луга»; он говорит за автора, автор же уходит за него — ибо, по канонам русской литературы, боится, как автор, показаться слишком сентиментальным.

Но именно потому, что тут говорит герой, основная жизненная мысль Казакова вдруг выражена и жгуче и четко. Автор бы этого себе не позволил.

Не позволил бы не потому, что не искренен...

Искренность самого Казакова состоит в предельной правдивости его позиции как автора.

Казаков не скрывает, что сам он ушел от природы, и страстно мечтает о ее первозданности.

Мечта эта чисто русская — и притом, и все более — мировая.

Он не становится ни в какие позы; он не притворяется ни исконным крестьянином, ни лихим горожанином, который приехал и «покорил» природу; он не чужд ни влияния заветной вечерней зари, ни индустриального труда рыбаков нынешних; он любит писать о любви («Голубое и зеленое», «Двое в декабре», 1962, и многое иное), но любовь его — не бытовая и не надрывная; она прямо ориентирована на возврат (или на возрождение?) к исходным духовно-природным ценностям — и об этом почти прямо размышляет художник, к которому прибыла на Север любимая со своей суетой и заботой — художник, в котором легко «просматривается» писатель («Адам и Ева»); он любуется мужественным трудом, неотдельным от великой природы, — и он думает о себе и о людях.

Думами-чувствами: как и положено в великой природе...

Но именно не может насытиться.

Не может преодолеть отрыва, разрыва.

В этом-то он предельно искренен.

И тут-то мы чувствуем, что «он не Тургенев»: хотя «стилистически учитывает» Тургенева...

Тургенев мудр и одновременно более целен: «Светлеет воздух, видней дорога...»

Начинаются «Северный дневник» и северные рассказы — и тут-то и видим мы — видим все мужество души Казакова.

Мужество не в том, что он плавает с рыбаками в шторм, участвует во всех передрягах; то есть и это — мужество, но другое; оно, быть может, более достойно уважения, но мы о нем много знаем.

Мужество его особое в том, что он стремится выразить ту коллизию человеческого существования, о которой шла речь.

Много горьких страниц посвящает Казаков своим северным раздумьям, и разговорам, и приключениям. Гимн единству с природой, приведенный тут выше, принадлежит, как видим, Семену, автор же внутренне лишь мечтает о единстве об этом. И признается в том. Характерен очерк «Нестор и Кир» (1961), где устами и поведением обоих «первозданных» персонажей (опять устами! опять «пластично», не прямо!) автор произносит приговор «расколотому» человеку новейшего времени: «— Читал, — сказал я. — Историю изучал.

— История! — вдруг бешено крикнул он и как-то опьянел на минуту, стал красен и лют. — Изуча-ал! Гляньте на него — историю изуча-ал!.. хо-хо!

И тотчас загоготал надо мной Кир, глядел на меня странно как-то, будто издалека, и хохотал... Что же он-то понимал? А понимал, видно, — этот блаженный, идиотик, — что-то он такое понимал!

— Да ты вот пишешь, — перебил сам себя Нестор и сменил тон, стал высокомерен и несмешлив...»

Хуже всего для автора то, что и сам Нестор — старик, рыбак с этим патриархальным именем, — в сущности, не так уж и первозданен, а лишь выступает от имени первозданности.

Что видно и из приведенных слов...

Казаков описывает лов семги, сейнеры и траулеры, тони и северные поселки и поселения, рыбаков и служащих моряков.

По обыкновению художника, он относится к людям любовно и терпимо; он приветствует их труд и заботу, любуется их талантом, живописует (не чураясь социальной статистики!) их бытие. Многие из лучших страниц Казакова посвящены великой северной природе и красивому, мужественному труду людей Севера; и войдут навсегда в хрестоматии по истории русской прозы нашего века.

И собаки, и полярная сова, и рыба, и песец, и льды, и деревья, и небо, и вода, — все непрерывно в поле зрения Казакова; когда же он описывает самих людей, которые живут среди могучей и нетленной природы, однако живут насыщенной и порою бурной своей современной жизнью, в его интонации заметна теплота человека как бы всезнающего, но притом молодого, радостно-усмешливого. Человек у Казакова не боится «стихийных сил» и борется с ними, но побеждает именно потому, что действует в соответствии с их же законами, не вопреки жизни, а в согласии с ней. Отсюда естественное ощущение «роевой» силы людей, ибо природа уважает тех, кто сражается с ней не в одиночку: «Но прежде чем мы поставили паруса, я хочу рассказать в двух словах о нашей „Веге“ и ее команде. Грех было бы не упомянуть поименно всех славных ребят, которые мерзли, мокли и работали на протяжении полутора тысяч километров... Боюсь, что вы не запомните, кто был кто, но вот как нас звали: Толя, Коля, Боря, Витя, Слава, Руслан, Леша и я. Ребята все были славные, молодые, энтузиасты...» Этот задорный коллективизм, мужская спайка при общей любви к природе и одновременной борьбе с ней на равных сочетается с признанием индивидуальной природной инициативы каждого.

Но неизбывна мысль, тревога писателя; выше сказано, что у Казакова как-то не видно внешних проблем и коллизий; но постепенно все прорисовывается и прорисовывается его главная тайная проблема.

Эта мысль его во глубине сердца настолько упорна и постоянна, что она-то как бы и не дает ни на миг Казакову отвлечься от своей очерковой, «эмпирической» фактуры; она-то и не дает засесть за роман, а толкает и толкает к рассказам и очеркам — к естественным эпизодам, текучке жизни; бывают писатели, которые могут описывать семь кругов ада или странное существо Вия и при этом быть и предельно искренними, и предельно грандиозными тут же; Казаков не такой: всюду он сам присутствует; во всех его произведениях есть или автор, или герой, похожий на автора; он все чувствует, обо всем думает — он хочет быть искренним не в чистой фантазии, а на деле, на самом деле.

И будучи самим собой, решить свою исконную и исходнейшую проблему.

«Сколько раз я читал, как кого-нибудь еще в детстве или в ранней юности взяли на охоту — отец или дядя, или деревенский старик (почему-то всех этих литературных стариков звать Флегонтычами, Ферапонтычами и тому подобными дикими кличками, и все они „лукаво“ усмехаются в свои бороды и усы и говорят на нестерпимом книжно-народном наречии, которого не существует в природе), — словом, каждого будущего охотника кто-то привел в лес, и была, конечно, славная охота, и потом дома юный герой любовно глядел на картинно повешенных в сенях краснобровых косачей и на толстоусых зайцев... Моя охота началась тридцать лет назад, на Арбате, ...в читальном зале библиотеки... В детстве мне не повезло в том смысле, что близких родных, к которым бы я мог поехать в деревню, у меня не было, каникулы я проводил на арбатских дворах, природы и в глаза не видал и не думал о ней... Тем удивительнее теперь кажется мне величайшая страсть, которая овладела вдруг мною в темной, холодной и голодной Москве. С чего бы вдруг? И до чтения ли было тогда мне?» («Долгие Крики», 1966—1972).

Здесь тот редкий случай, когда Казаков «проговаривается» публицистически.

Ибо вообще-то при всей его автобиографичности и очерковости он, как строгий стилист, почти всегда стремится остаться именно художником-пластиком, художником-живописцем. Он «классик», а не «романтик» по стилю (не по материалу, не по идее, пафосу! Тут он романтик!), наш Казаков...

Приходится слышать, что «настоящий писатель» не умствует; что он живописует — и все тут, а в жизни может быть ограничен и глуповат.

Дальше