В нее не часто, но влюблялись, был даже восторженный фигурист, питающий страсть ко всему гипертрофированному, а она опять ждала, отказывая всем напропалую, и вновь дождалась. Обыкновенного, не очень красивого, и в первую же ночь отдалась ему. Спокойно, как все большие женщины, как все большие корабли, плыла она по волнам наслаждений, концом которых и наградой, надо полагать, стал я. Она носила свой большой живот, как другие носят привычные сумки, и родила меня спокойно и легко. Я вышел, словно пуля из хорошо смазанного ружья.
— Какая молодец! — заулыбался старый акушер, но, глядя на то, как мать сводит ноги, рассердился. — Вам же нельзя! Что ж вы, ей-богу!
А что если ей стыдно, развороченной, лежать перед мужчиной! Подумаешь, нельзя!
Отец по полгода пропадал на Сахалине, командуя геологической партией, а мать допоздна засиживалась в библиотеке, так что меня после приобретенной во лбу вмятины отдали в детский сад-пятидневку, где я успешно получал общественное воспитание. Пятидневка в саду переросла в шестидневку-интернат, но с немецким языком, а отец в то время был на Кольском полуострове. Мать из-за этого злилась и была чересчур строга со мной, забирая на выходные. Я отнюдь не отличался успешной учебой, да и характер мой был далеко не ангельский. Забирая меня в субботу, она еще в автобусе проверяла дневник, и весь остаток пути я психологически настраивался на порку. Мы входили в свою комнату, мать доставала из шкафа офицерский ремень, вытаскивала за волосы меня из угла, мощным движением сдергивала с меня брюки вместе с трусами и наносила первый удар по мальчишеским ягодицам. Я, вытаращив глаза, заходился в безмолвном крике, второй удар рождал невероятный вопль, а третий заставлял маленький кулачок отчаянно бить по материнской ноге. Был четвертый, пятый и так далее… Пока я корчился от боли, мать сидела на полу, уложив голову на батарею и уставив глаза в потолок. Наверное, она вспоминала отца, а потом меня, в это время испытывающего сладостное чувство проходящей боли, и словно зверь, бросалась к дитяти. Целовала мой худосочный зад, роняла горячие слезы, а я ей говорил, что теперь мне опять будет стыдно появляться на физкультуре и что я ее не люблю. Хотя в тот момент безрассудных ласк я ее обожал, но с высоты оскорбленного и поруганного был по-детски жесток и называл ее фашисткой гитлеровской, а она все горше плакала в ночи в одеяло, и я смотрел на ее расплывшиеся по телу груди, и представлялись они мне прозрачными, стеклянными, доверху наполненными водой. А в той воде плыли маленькие экзотические рыбки гуппи, и тыркались они в веснушчатую кожу, мечтая о большой реке. И тогда я шел на кухню, брал кусок хлеба, возвращался и кормил рыбок. Мать глухо стонала, рыбки куда-то уплывали, и внимание мое приковывало то место, из которого я появился на свет. Я трогал его, теплое и странное, и удивлялся, что у нее все по-другому, будто я ей не родной, а она просыпалась и со сна подставляла мне горшок. Мой живот с наслаждением сдувался, и я засыпал, уткнувшись в подмышку, пахнущую вермишелевым супом.
А когда приезжал отец, меня с тахты перекладывали на кресло-кровать, в котором жили клопы. Они меня кусали, на следующее утро я был в красных пятнах и целую неделю оставался дома по причине внезапно возникшей аллергии. Мать считала, что это на нервной почве. Что это я так реагирую на приезд отца: мол, очень рад. А мне было наплевать на папашу, так как видел его очень редко и запомнить не мог. К тому же он занимал мое место на тахте, целыми ночами тискал мать, а меня в это время жрали кровопийцы.
В один из своих приездов отец на премиальные подарил матери крохотный «Запорожец» — божью коровку. Сначала она восприняла это как издевку. Куда с ее волшебными телесами в спичечную коробку! А потом, когда залезла и проехалась по двору, радости ее предела не было. Я тоже, конечно, был рад, хотя на все сто процентов понимал, что мне поводить не дадут. Зато буду ездить в интернат на машине, а вонючий общественный транспорт будет перевозить всех остальных. А потом отец стал приезжать все реже и реже, ссылаясь на свою занятость, а когда все же приезжал, то каждый день напивался. Напившись, тащил меня в ванную мыть. Напускал кипятка спьяну, сажал в него и принимался вести теологические разговоры.
— Эх, плохо мне, — говорит.
— Что ж поделаешь, — отвечает сам себе. — Неси свой крест и веруй!
— А я и несу… — и, тяжело вздыхая, добавлял: — Но не верую.
А я смотрел на него осоловелыми глазами и просил заканчивать с баней. Он спохватывался, выуживал меня неверными руками из воды и, как-то по-собачьи улыбаясь, нес меня голого в комнату. Навстречу попадался Федор Михалыч и, встав в картинную позу, произносил:
— Сами голые ходят, а мне запрещают! Где же равенство?! Равенство где?!
Отец извинялся, говорил, что я еще маленький, что несет меня прямо в постель.
— И бабенку поди ему уже приготовили! — набирался смелости сосед. Маленький! Вон какая уже пипирка!
Отец доносил меня до постели, клал, возвращался в коридор и, зажав Федора Михалыча в угол, бил того кулаками в живот. После этого старый эксгибиционист долго плакал. Я слышал его горькие всхлипывания через стену и жалел непутевого, злясь на папашу и его крест. Отец уже не тискал мать, я быстро засыпал, и снилось мне, что за рулем «Запорожца» я давлю всех интернатских учителей подряд.
А потом отец перестал приезжать вовсе. Последний раз позвонил и сказал, что будет искать месторождение без отпуска, пока не найдет. А какая-то приятельница матери нашептала, что он уже нашел месторождение с двумя сиськами и приличным задом… Тогда было воскресенье. На следующее утро мать отвела меня в интернат, попросила, чтобы меня оставили на воскресенье, взяла на работе отпуск за свой счет и заправила до отказа бак «Запорожца» бензином. Уложив груди на руль, поставив платформы ног на педали, запустив мотор, она поехала на Сахалин.
К тому времени у нее уже была больная щитовидка и глаза, некогда обычные, повылазили из орбит. Она давила на педали и, словно бегемот, оседлавший жука, неслась вперед. Средняя полоса России с ее церквями, непогодой и остатками железа в полях наматывалась на колеса рутиной километров. Останавливалась лишь что-то съесть, чем-то утолить жажду, справить естественную нужду под какой-нибудь елью. А волки, находившие эти места, отшатывались в испуге от запахов могучей суки и бежали без оглядки к своей лежке. И только когда в ночном небе появлялась бляха луны, она сбрасывала скорость, катила медленно, смотрела куда-то внутрь себя и будто в этот момент была на луне… А потом вновь дорога, форсирование больших и малых рек, звуки джаза, воспоминания о Яше… Толкала километрами сломавшуюся машину к ближайшей техстанции, худела, расставаясь с северной плотью, иной раз жалела, что пустилась в столь дальний путь, но с каждым днем была все ближе к Сахалину… Каким-то образом отыскала крупное начальство, сообщившее ей, что геологическая партия находится совсем недалеко от какой-то там сопки, где когда-то, в суровые годы войны, человек съел человека, и вот она уже различает палатки, возле одной из которых стоит отец, оперевшись ногой о тушу только что убитого медведя. И видит он, как останавливается подаренный им «Запорожец», как выходит из него женщина-солдат, как спешно подходит к нему и, коротко замахнувшись, дает пощечину, эхом пролетевшую по сопкам. А потом так же спешно садится обратно и, газанув, скрывается от памятника каннибализму. Она не видит, как только что стоявший героем отец, вдруг переламывается пополам и, уткнувшись в вонючую шкуру мертвого медведя, горько, не по-мужски, плачет. А у палатки стоит женщина в волчьей шапке. У нее плоская грудь и зад с детский кулачок. Она смотрит на отца и тоже плачет, и вообще вся природа плачет сахалинским дождем…
Уставший «Запорожец» не выдерживает и в самом начале обратного пути разваливается на части. Матери его не жалко. Она бросает отцовский подарок на дороге и вновь, как в юности, опять поезд, опять корабль… Но все это уже без вшей, без внезапных дел и надежд, просто возвращается домой усталая, постаревшая женщина с вытаращенными глазами.
В субботу мать забрала меня из интерната и в первый раз не порола. Я не мог простить ей утерянного «Запорожца», а вследствие этого — нераздавленных учителей. Но зато она мне обещала, что заберет из интерната и отдаст бабушке. Что ж, к бабушке, так к бабушке, буду курить перед ее длинным носом. Бабушка — папина мама — будет чувствовать передо мною вину.
Потом у мамы появился карлик Жорик. Ну не совсем карлик, но человечек маленького роста. Зато он был божественно красив. Хлопал кукольными глазами на мать и работал в театре артистом. Известно, что в старину было изыском любить всяких уродцев. Даже королевы забавлялись с карликами. Так что же говорить о моей матери. К тому же говорят, что Жорик был талантливым артистом, но слишком охоч до женского пола. Всех артисток в театре перетоптал и гордился этим, маленький бесенок… С матерью он прожил полгода. Потом ему дали репетировать главную роль в пьесе о Французской революции. Репетировал блистательно. В финале пьесы на сцене должна была появляться гильотина, и герою Жорика толпа беснующихся женщин отрубала голову. Вместо Жорика в последний момент подставлялся манекен, и сцена выглядела необыкновенно натуральной, с кровью и обмороками в зале. Но на премьере перетоптанные артистки вместо манекена сунули под острый нож голову настоящего Жорика, и, отделившаяся от туловища, она покатилась со сцены и упала на колени матери, сидевшей в первом ряду. Зал шумел, а работники морга долго трудились, пришивая голову обратно. Мать же после этого безнадежно загрустила и устроилась в секцию парашютного спорта. Почти год изучала теорию, а на первом прыжке прыгнула из самолета без парашюта. Уж какие она делала пируэты в воздухе, как сальто крутила, как птица порхала в поднебесье. Очевидцы говорят, что если бы это были официальные соревнования, то прежний мировой не устоял бы…
В субботу мать забрала меня из интерната и в первый раз не порола. Я не мог простить ей утерянного «Запорожца», а вследствие этого — нераздавленных учителей. Но зато она мне обещала, что заберет из интерната и отдаст бабушке. Что ж, к бабушке, так к бабушке, буду курить перед ее длинным носом. Бабушка — папина мама — будет чувствовать передо мною вину.
Потом у мамы появился карлик Жорик. Ну не совсем карлик, но человечек маленького роста. Зато он был божественно красив. Хлопал кукольными глазами на мать и работал в театре артистом. Известно, что в старину было изыском любить всяких уродцев. Даже королевы забавлялись с карликами. Так что же говорить о моей матери. К тому же говорят, что Жорик был талантливым артистом, но слишком охоч до женского пола. Всех артисток в театре перетоптал и гордился этим, маленький бесенок… С матерью он прожил полгода. Потом ему дали репетировать главную роль в пьесе о Французской революции. Репетировал блистательно. В финале пьесы на сцене должна была появляться гильотина, и герою Жорика толпа беснующихся женщин отрубала голову. Вместо Жорика в последний момент подставлялся манекен, и сцена выглядела необыкновенно натуральной, с кровью и обмороками в зале. Но на премьере перетоптанные артистки вместо манекена сунули под острый нож голову настоящего Жорика, и, отделившаяся от туловища, она покатилась со сцены и упала на колени матери, сидевшей в первом ряду. Зал шумел, а работники морга долго трудились, пришивая голову обратно. Мать же после этого безнадежно загрустила и устроилась в секцию парашютного спорта. Почти год изучала теорию, а на первом прыжке прыгнула из самолета без парашюта. Уж какие она делала пируэты в воздухе, как сальто крутила, как птица порхала в поднебесье. Очевидцы говорят, что если бы это были официальные соревнования, то прежний мировой не устоял бы…
Первый прыжок матери стал первым делом о самоубийстве с фантазией в моей коллекции.
— Так-то вот, Галя… Такова история…
— И этих двоих не нашли?
— Куда там…
— А сестра твоя?
— Сестра?.. А что сестра… Выросла, вышла замуж и укатила за границу…
— Как же тебя твоя мама так могла?..
— А ты бы как поступила?..
Галя. Маленького роста женщина с голубиной грудкой. Она слушает меня, ухватив пальчиками мочку своего уха и приоткрыв неровные зубки, грустно вздыхает. Ей больше лет, чем мне, но шея у нее совсем девичья — с мягкой ровной кожей. Лишь когда она волнуется, на шее с двух сторон проступают жилки. По ним я понимаю, что она старше, что была у нее судьба, а сейчас только отголоски. Она грустно вздыхает, и по ее глазам не видно, верит она моим фантазиям или нет. Главное, что не обвиняет меня во вранье и малолетстве. Что ж, опыт — штука важная… Она лежит, свернувшись калачиком. На ней маечка и трусики. С ними она расстается, когда идет в душ и когда в них нельзя вовсе. Это ее причуда или привычка. Потому что никаких изъянов на ее теле нет или я их пока не отыскал. Мужчине необходим изъян в женщине, дающий ей отличие от других. Когда он отыщет такой, то старается скрыть. Одна мысль, что кто-то, кроме него, может увидеть изъян, подвергает в яростную ревность. Представьте женщину с совершенным телом, и станет ясно, что скрывать нечего. Совершенная женщина — манекен.
— Что-то тебе не нравится во мне? — спрашивает Галя.
— Что-то мне не нравится во всех женщинах, — отвечаю.
— Что?
— Я сам.
— Как это?
— То, что они думают обо мне, всегда хуже, чем я есть на самом деле. А я не нравлюсь себе хорошим, потому что на самом деле хуже…
— Я не понимаю.
— И я.
Она меняет позу, отвернувшись к стене. Ее плечи оттянулись назад и стали остренькими. Жаль, что я любуюсь, как художник. Ничто плотское во мне не дрогнет. Дорогой гвоздик сослужил службу и открыл источник наслаждений, перед которым женщина — лишь милое удовольствие. И совершенная она манекен, и несовершенная. За это они меня и любят, за такое мнение о них. Жаль только, что гвоздик открыл, а хирург закрыл…
У Гали муж космонавт. Он улетел на целый год и вертится вокруг глобуса, будущий герой, а может, дважды. Я не спрашивал. Пусть вертится трижды, дело нужное. Галя шумно всхлипывает носом. У нее насморк. В космосе насморк гиблое дело. Неделю назад сморкнулся, не поймал… А сегодня она опять прилетела… Душ тоже дело сложное…
— Ты кем работаешь? — спрашивает Галя.
— Никем, — отвечаю.
— А на что живешь?
— На бабушкино наследство.
— А почему ты живешь на это наследство, а не папа?
— Папа золото нашел. Ему не нужно.
— Тебе не скучно?
— Нет. У меня коллекция.
— Чего собираешь?
— Марки… Ничего в жизни интересного нет. Скучна она. Как ни глянешь, так и сяк повернешь, а все одно — скучна.
— А у меня всегда рыбки с детства были…
— Гуппи?
— И гуппи тоже.
Когда говорить не о чем, лучше молчать… И с чего Фрейд взял, что мужчина ищет женщину, похожую на свою мать?..
Галя, накинув мой халат, идет в душ. Ей совершенно не нужен халат, разве что от холода… Милый Федор Михалыч… Где ты?.. Видишь ли что-нибудь из своего поднебесья?.. Интересны мы тебе в своей мелкой суете?.. Показываешь ли там свой живот, или там все показывают свои прелести?.. Твоя мечта сбылась. В полный рост, голый, ты стоишь, заспиртованный, в Институте физкультуры, и все экскурсанты тобой любуются. Пятьсот рублей, причитающиеся тебе за тело, пересланы дочери. Что же ты никогда не говорил о ней?.. Она живет в твоей комнате вместе с мужем-космонавтом, а сейчас пошла принять душ. Сказать ей о том, что ты эксгибиционист, удостоенный права вечно показывать свое великолепное тело? Вряд ли она поймет. Женщины в чем-то безнадежно глупы… На твоей шее — характерный след от веревки. Ты сорок первый в моей коллекции, хотя твое расставание с жизнью было ординарным. Но самое главное — результат. Гигантская колба с уникальным экспонатом.
Мне нравится твоя дочь. Она спокойна и ласкова и легко поддается всевозможным обучениям. Ее муж, завертевшийся вокруг Земли ради науки, не успел даже зачать ребенка, да и вообще не любил тратить половую энергию, сублимируя ее в мировой космос. Что ж, кто-то должен исправлять чужие ошибки или доделывать то, что недоделал другой, почему бы мне этим не заняться, хотя бы ради твоей памяти. К тому же из меня получается хороший учитель. Я холоден, как сталь на морозе. Мои чувства никогда не опередят трезвого рассудка, и никакой сладострастный стон не отзовется во мне ответным. В сексе это высшее достижение… Ты помнишь, в твоей комнате стоял старенький метроном? Так вот, я его использую для задавания оптимальных ритмов. Конечно, это полезно лишь для начальной стадии, но ведь и ее нужно пройти. Так ведь?.. Безусловно, как старый эротоман, ты поймешь мои эксперименты с соками. Я их закупал в большом количестве и сливал в ванну. Сначала тяжелые, остающиеся на дне, а потом легкие и прозрачные, образующие верхний слой. В этот разноцветный коктейль, самый большой, который я когда-либо видел, опускался предмет моих обучений. Но даже в этой ситуации твоя дочь не могла отказаться от трусиков и маечки. Хотя это вносило в уроки свой шарм. К сожалению, от соков мы должны были вскоре отказаться. От них у Гали выступало раздражение на коже. Но в другом она преуспела вне сомнений. Я научил ее совокупляться при народе. Ну, например, на пляже, точнее — в реке, когда вокруг тебя плескаются десятки обывателей. Ты стоишь по пояс, а к тебе прижимается девушка, как будто ей холодно. Вот тут-то все и происходит. Главное, чтобы лицо оставалось скучающим… Ну что, старый самец! Ты еще не перевернулся в своей колбе?!
— Ты с кем-то разговариваешь? — спрашивает Галя. Она трет полотенцем мокрые волосы.
— Отца твоего вспоминаю… Большой был человек.
— Жаль, что я почти его не знала, — сожалеет Галя, устраивая на голове хвост. — Мама говорила, что он нехороший человек!
— Все матери эгоистки! — убежденно говорю я. — Если у них что-то не получилось, детей настраивают против отцов… Великий ученый он был. Свободную материю в себе открыл. Когда он умер, то все материалы сослуживцы забрали. Засекреченным был Федор Михалыч. И его, как Ленина, забальзамировали и выставили в секретной лаборатории, чтобы соратники не забывали… Я и сам-то после его смерти узнал, что секретник он, твой отец.
Мы сидим некоторое время, скорбными лицами поминая великого ученого.
— А что мне делать, когда мой муж вернется? — спрашивает отгрустившая дочь.
— О чем ты?
— Я ведь с ним не смогу, как прежде… Ты ведь меня научил…
— Тебе не стоит волноваться на этот счет. Невесомость делает мужчину импотентом… Можешь развестись с ним, — предлагаю.
— Я его люблю, — вздыхает, подкрашивая глазки.
Мне нужно по делам. Я одеваюсь, треплю Галю по щеке и спускаюсь по лестнице в осенний день. До нотариальной конторы иду пешком, обдумывая свое дело. Потом целый час сижу в очереди и, наконец, попав на прием к нотариусу, объясняю свою нужду. Он удивленно смотрит на меня, долго не понимая, чего я от него хочу, а потом, когда уразумел, стал решительно отказываться. Я ему доказываю, что риска никакого, что на бумаге будет стоять моя подпись, а он лишь подтвердит ее. А на прейскурант плевать в конце концов!.. Наконец бумага составлена, нотариус прячет в карман часть денег из бабушкиного наследства, и я ухожу прочь, удовлетворенный,