Еще удивительнее познание того, что мы так презрительно называли доныне «мещанством» современной Европы. По всей вероятности, эта война — конец старого порядка «мещанского», начало нового, неизвестного. И вот надо быть справедливым: есть величие в этом конце. Если начало «мещанской» Европы в Великой революции было прекрасно, то и конец — в великой войне — так же прекрасен.
Золото, золото — сердце мещанское!
Конец «мещанства» — конец «индивидуализма», мнимого, нерелигиозного утверждения личности.
— Сейчас одно из двух: или уйти на войну, или уйти в себя, — говорил мне один из последних русских «индивидуалистов».
Это, конечно, самообман: в себя от войны не уйдешь, потому что война, не только вне нас, но и в нас самих. Именно сейчас, в этой войне без вождей, без героев, без личностей, больше чем когда-либо чувствуется малость одного, величие всех.
Тут есть правда, но есть и ложь или опасность лжи. Война — затмение личности, не только мнимой, но и подлинной. От Байрона до Ибсена, от Достоевского до Ницше — мещанский индивидуализм не ответил на религиозный вопрос о личности, но поставил его так, как он еще никогда не ставил. Ответа на этот вопрос— вот чего ждет Европа не от войны, а от того, что будет или может быть после войны.
А чего ждет Россия?
Для России возможны два исхода.
Один — порабощающий, победа зверского национализма и милитаризма, которая страшнее всех поражений. Почти все, что сейчас говорится и делается, направлено в эту сторону; почти вся льющаяся кровь — вода на эту мельницу. Но если так, желать ли победы? Внутренний враг не злее ли внешнего?
Нельзя не желать победы. И если нельзя победить, не соединившись с внутренним врагом, то надо с ним соединиться, но при этом — сознавать опасность того, что делаешь, чтобы не оказаться в дураках или в изменниках.
Другой исход — освобождающий. Что народ идет на войну, пусть еще бессознательно или полусознательно, за какой-то правдой и что правда эта будет «обновлением» России — мы все надеемся. Но одной надежды мало: надо готовить этот исход, закреплять в сознании мгновенный, стихийный порыв. Русская интеллигенция — сознание России. Сейчас менее, чем когда-либо, должно ей отрекаться от себя самой.
Кто нынче не верит во все что угодно, иногда с безумной и преступной легкостью? Дешева стала вера, сомнение — дорого. Сомнение — сознание — «воздушная разведка» над вражеским станом. Не будем же бояться сомнений, не будем стрелять по своим собственным летчикам.
«Война с войной», «война за мир» — пустые слова, хуже чем пустые — лживые, пока торжествует национализм звериного образа. Мы видим его в наших врагах; увидим же и в нас самих.
Изживание войны — изживание национализма. Война есть предел насилия. Христианством насилие не отрицается, а преодолевается, изживается. Религиозная антиномия насилия, антиномия войны — «нельзя и надо» воевать, «нельзя и надо» убивать — неразрешима в позитивной плоскости. Задача русского сознания, русской интеллигенции, заключается в том, чтобы перенести вопрос о войне из позитивной плоскости в религиозную, где эта антиномия разрешается: «нельзя и не надо».
Если эта война — «война всего мipa», то и конец ее, мир, — «мир всего мipa».
«Мир оставляю вам, мир Мой даю вам; не так, как мip, Я даю вам».
Mip хотел дать свой мир, без Христа, — и вот что дал. Пусть же этот урок не пройдет для нас даром.
Мир всего мipa — последний мир — последнее освобождение. Истолковать народу освобождающий религиозный смысл не войны (у войны нет религиозного смысла), а того, что будет или может быть после войны, — задача русского сознания.
Гром не грянет — мужик не перекрестится. Грянул гром войны, и перекрестился народ. Перекрестимся же и мы. Народ не услышит нас и не пойдет за нами, пока мы этого не сделаем.
Религия — «частное дело» — Privât Sache. До чего доводит это утверждение мнимой религиозной личности, религиозного «индивидуализма», мы видим воочию на страшных судьбах Германии. Пусть же и этот урок не пройдет для нас даром. Нет, религия — не частное, а общее дело, самое общее, самое общественное из всех дел человеческих.
Что такое христианство, что такое Христос как начало религиозной общественности, — пока мы не ответим на этот вопрос, мы не сможем ответить и на вопрос, чего Россия ждет от войны.
ДВА ИСЛАМА
Страшно, что все мы были так слепы — слепы, как щенки новорожденные. За день, за час, за миг ничего не предвидели. Как во дни Ноя, перед потопом, ели, пили, посягали. И когда увидели, то все еще не верили.
«Конец мipa идет», — кричали нам пророки, до последнего дня, до последнего часа, до последнего мига. Но мы не верили, не видели, не слышали. Закрывали глаза, чтобы не видеть, затыкали уши, чтобы не слышать.
«Конец мipa»? Нет, еще не конец, но начало конца или, вернее, начало всех концов. Что именно конечные судьбы Божьи на наших глазах совершаются, — надо быть слепым, чтоб этого не видеть.
Война России с Турцией и, может быть, всего христианского Запада со всем мусульманским Востоком — тоже одно из начал одного из концов. Эта война началась еще в дохристианской древности, в борьбе иудейского и потом эллино-римского Запада с ассиро-вавилонским и персо-мидийским Востоком; продолжалась в Средние века, в войнах крестоносцев; и вот, на наших глазах, кончается.
Если бы мы не были так слепы, то предвидели бы не только всемирно-историческую, но и метафизическую неизбежность того, что сейчас происходит в союзе Германии с Турцией.
От исторического христианства получили мы в наследие почти неодолимое предубеждение — род суеверия — против ислама как «ложной религии». Но понятия лжи и религии несовместимы. Нет ложных религий, есть только более или менее истинные. Зерно истины заключается в каждой из них. Поскольку религия есть религия, т. е. утверждение божественных ценностей, она не может не быть истинной. В этом смысле ислам — истинная религия.
«Allach akbar — Бог велик» — таково единственное откровение ислама. Бог велик и един. Нет Бога, кроме Бога. «„Ислам“ значит покорность Богу. Мы должны покоряться Богу. Вся наша сила заключается в покорном подчинении Богу, во всем, что Он ниспослал бы нам, как в этом, так и в другом мире. Все, что Он посылает нам, будет ли это смерть, или что-либо еще хуже, чем смерть, мы должны принимать за благо; мы предаем себя на волю Божью» — так определяет Карлейль сущность ислама. «Если это ислам, то не живем ли мы все в исламе», — спрашивает Гёте.
Нынешний политический, а, может быть, и больше, чем политический, союз Германии с Турцией — всемирно-историческое осуществление Гётева пророчества о «Западно-Восточном Диване» (Westostlicher Diwan) — союз мусульманского Ближнего Востока с протестантским Средним Западом.
Ислам — «реформация» семитов, реформация — «ислам» арийцев. Два ислама, две реформации — метафизически — соответственные, обоюдные: обе — движение назад, возвращение, реакция: ислам — к первоиудейству, как будто христианства не было, протестантизм — к первохристианству, как будто церкви не было. Дело испорчено, надо поправить, а для этого все начать сызнова — такова общая мысль Магомета и Лютера.[39]
Главная притягательная сила обеих религий — общедоступность, общепонятность, приспособленность к среднему человеческому уровню. Обе религии — «в рост человеческий». Ничего сверхсильного, сверхмерного. Все метафизические крайности сглажены, все острия сломаны. Самые удобные, умеренные, естественные, разумные, «рациональные» религии — религии «здравого смысла», по преимуществу.
Бог внемирен, «трансцендентен», непознаваем, невоплошаем. Отсюда — «иконоборчество», отрицание всех божественных знаков и знамений, «символов» (предполагающих «имманентность», воплощаемость Бога). Вот почему так просто, пусто, чисто, светло, и голо, и холодно в обоих храмах — протестантской церкви и мусульманской мечети.
Монизм, детерминизм — два главных догмата обеих религий. Монизму религиозному, единобожию, противоречит или как будто противоречит догмат о Троице, о воплощении Сына Божьего. Вот почему оба «ислама» сводят Христа к «человеку Иисусу»; мусульманство — сразу, догматически, протестанство — мало-помалу, критически: от Лютера к Фейербаху[40] и Гарнаку,[41] от Гарнака к Ницше. У аверроистов, средневековых арабских комментаторов Аристотеля, точно так же, как у современных германских ученых, метафизическое единобожие становится «научным монизмом», материализмом; единство воли Божией — единством «законов естественных». И религиозному «фатализму», который нашел свое протестантское завершение в учении Кальвина, соответствует научный «детерминизм»; «оправданию верою» — оправдание ведением.
«Никогда не приходилось мне читать такой томительной книги… Невыносимая бестолковщина! Правда, многое, говорят, записано на бараньих лопатках, брошенных без всякого разбора в ящик». «Как бы то ни было, но книга написана невозможно скверно, так скверно, как едва ли была написана когда-либо другая книга», — замечает Карлейль о Коране.
Но если буква Корана темна и мертва, «бестолкова», то дух его мудр, огненен и жив. Кажется, Пушкин, в своих «Подражаниях Корану» проник в него глубже, чем когда-либо.
Недаром вы приснились мне
В бою, с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башнях, на стене.
Внемлите радостному кличу,
О дети пламенных пустынь!
Ведите в плен младых рабынь,
Делите бранную добычу!
Вы победили: слава вам,
А малодушным посмеянье.
Они на бранное призванье
Не шли, не веря дивным снам.
«Священная война» — вот смысл Корана. Да примут Ислам все племена и народы, вся «дрожащая тварь», а кто не примет — огнем и мечом истребится. Один Бог, один Пророк, одно царство — от Гималая до Гибралтара. Записанное «на бараньих лопатках» запишется и на страницах всемирной истории.
Священная Война, война — религия — этого нет ни в одной религии, кроме ислама, по крайней мере, в такой степени. Война и в христианстве освящается почти так же, как в исламе, — почти, но не совсем.
Lumen coelié, sancta Rosa!
Восклицал он, дик и рьян,
И, как гром, его угроза
Поражала мусульман.
Но недаром «он имел одно виденье, непостижное уму»:
Все безмолвный, все печальный,
Как безумец умер он.
Еще безумнее — Франциск Ассизский, в Саладиновом лагере, умоляющий неверных сложить оружие, прекратить войну, «ради Христа»; еще безумнее Л. Толстой с «Войной и миром»; еще безумнее тот русский солдат, который ранил австрийца штыком, а потом взял его к себе на плечи, долго нес и, когда тот умер, сошел с ума от жалости и ужаса.
Можно ли врага любить и убивать? Можно. А если и нельзя, то все-таки надо. Нельзя и надо — тут противоречие, раздирающее душу, хотя и тайное. Но шила в мешке не утаишь.
Вот этого-то шила нет в исламе: там что надо, то и можно. Там война для войны, в христианстве война для мира. Ислам живет войною; христианство войну изживает. И никогда еще это изживание не чувствовалось так, как сейчас.
В союзе Турции с Германией два «ислама», протестантский и мусульманский, соединились именно в этом своем главном, единственном догмате — Священной Войне — войне как религии.
Между императором Вильгельмом, объявившим войну всему христианскому человечеству «во имя Христа», и «Антихристом» Ницше существует глубокая религиозная связь. О, конечно, это еще не Антихрист, а разве только «щенок Антихристов», как называли раскольники Никона; но и в щенке — Зверь.
Ницше подумал, Вильгельм сделал. Ницше от Христа отрекся и сошел с ума; Вильгельм от Христа не отрекался и с ума не сходил. Вильгельм, благоразумный, благополучный, благочестивый, и бездарный Ницше. Крови Господней причащается перед тем, чтобы пролить столько крови человеческой, сколько от начала мира не пролито. Это страшно, но еще страшнее то, что душа великого христианского народа — да, все-таки великого, все-таки христианского — не возмутилась этой кощунственной мерзостью, а если и возмутилась, то осталась безмолвною.
Вильгельму приснился тот же сон, как Магомету:
Недаром вы приснились мне
В бою с обритыми главами,
С окровавленными мечами,
Во рвах, на башнях, на стене…
Вы победили: слава вам,
Магомета, одного из величайших людей, с Вильгельмом, одним из ничтожнейших, нельзя сравнивать, а если и можно, то разве только как лицо — с карикатурой. И уж во всяком случае, что этот сон не в руку, что эта война не «Священная» — нет никакого сомнения для всего христианского человечества.
Реки вспять не текут — религии не повторяются. Если в первом исламе абсолютная истина — «послушание Единому Богу», то во втором абсолютная ложь — послушание человеку единому.
Но ложь не в одном из христианских народов, а во всем христианском человечестве. Не только Германия, но и все народы в достаточной степени вытравляли Христа из христианства, утверждали «второй ислам» — послушание не Единому Богу, а человеку или человечеству единому, безбожный национализм и милитаризм, самую грешную из войн как Священную.
Ложь не извне, а внутри. И, не победив ее изнутри, себя не победив, никого не победим. За вторым исламом — третий, четвертый, десятый, бесчисленный, непобедимый, непоправимый, окончательный.
Ложь побеждается истиной, возрожденный ислам — возрожденным христианством.
Возродится ли христианство? Если нет — его победит ислам; если да — ислам будет им побежден.
ЖЕЛЕЗО ПОД МОЛОТОМ
Так тяжелый млат,
Дробя стекло, кует булат.
Что железо России куется молотом и будет сталью, мы верим; но что говорит железо под молотом, все еще не слышим; все еще «народ безмолвствует», и его безмолвие в эти страшные дни едва ли не самое страшное.
Зато как звенит и дробится стекло, слышим; кажется, только это одно и слышим пока. Сколько битого стекла, сколько звенящих осколков и дребезг! Как будто теплица, где мы росли и цвели, рухнула, и вместо неба стеклянного над нами вдруг настоящее, — какое черное, какое красное!
Вот куча битого стекла — русский национализм, та нечестивая вера в себя, как в Бога, которая воет звериным воем: «С нами Бог! С нами и больше ни с кем!» О, если бы хоть ныне, когда Божья рука отяготела на нас, мы поняли, что не только с нами Бог!
Давно ли русский национализм воздвигал «черту оседлости», как стену несокрушимую, — и вот, где будет скоро эта стена? Сметется, как паутина, — увы, — не столько русским великодушием, сколько немецким нашествием.
Давно ли русский национализм щелкал зубами, как волк, на Галицию — и вот, где теперь Галиция?
Давно ли русский национализм покупал Польшу, как Чичиков мертвые души, — и вот, где теперь Польша?
В августе прошлого года кто-то из «храбрых» отдавал руку свою на отсечение, что не пройдет двух месяцев, как Берлин будет взят. Где же эта рука отсеченная?
Что же теперь молчат эти «храбрые»? Куда они спрятались?
Стыдно, так стыдно, что провалиться бы сквозь землю.
И добро бы кучка безумцев опьянела, ослепла от национализма, как от подлой «ханжи», — нет, почти все русское общество. О, если бы хоть теперь, когда ему на голову льются такие ушаты холодной воды, оно отрезвело как следует!
Другая горка битого стекла — «объединение», неразделение на «мы» и «они». Что Россия будет единой, даст Бог, скорее, чем думают «объединители», и тогда победит, — если в этом кто-либо из «них» сомневается, то из «нас» никто. Единая Россия куется молотом войны. Единство будет скоро, но единства нет сейчас. Потому-то и нет победы, что нет единой России — все еще «мы» и «они», две России. И пусть одна из них — только нечистый оборотень, лживый призрак, двойник; пока есть двойник, надо с ним бороться. И горе нам, если мы ослабеем в борьбе, если поверим тому, что двойник говорит: «ты — это я; мы — одно».
В том-то и ужас наш, что сейчас две России, две войны, два врага, и мы не знаем, какой опаснее.
Чтобы одолеть этот ужас, будем смотреть ему прямо в глаза. Мы не знаем, какой из двух врагов опаснее, — будем же бороться с обоими так, как будто оба опасны равно. Мы между двух огней — это худо; но еще хуже бросаться из огня в огонь. Не будем же верить предательским шепотам: «Помиритесь с одним из врагов, чтобы одолеть другого». Будем, что над двумя врагами победа одна. Только свободная Россия победит; только победившая будет свободна. Но нельзя освободиться сначала, чтобы потом победить, так же как нельзя сначала победить, чтобы потом освободиться, — можно только вместе.
Высшая правда национализма — «патриотизм», любовь к отечеству. Патриотизм — слово не русское: о самом родном, живом — чужое, мертвое. «Любовь к отечеству» — два слова вместо одного, недостающего. Как будто народ не может или не хочет говорить о своей любви к отечеству. Любит молча. Надо уйти от народа, чтобы сказать: «Я люблю народ, люблю отечество». Когда мать умирает, сын не говорит о том, как он ее любит. О святом нельзя говорить — стыдно и страшно. Мы еще недавно говорили о своей любви к отечеству, без всякого стыда и страха. И вот теперь, когда надо любить, все эти слова оказались пустыми, «стеклянными». Теперь кто любит — молчит.
Высшая ли правда в этой войне — любовь к отечеству? Мы любим свое, немцы — свое, может быть, не меньше нашего. Если нет у нас большей правды, то победу решит не правда, а сила: кто силен, тот и прав, — как думают наши враги. За что же мы на них сердимся? Нет, в этой войне — именно в этой, в отличие от всех — победит не любовь к отечеству.