Он шутил, намекая на обычай колдунов приносить животных в жертву злым духам.
— Но ведь это не… — начала было я и запнулась… Мне вдруг пришло в голову, что, несмотря на отважное объявление войны демонам, принцу все-таки не чужды суеверия, и лучше будет ничего ему не рассказывать.
Не хочу утверждать, что мое мнение о суевериях Сидкеонг-тулку было правильным. Он, вероятно, был свободен от них в большей степени, чем я предполагала. Об этом свидетельствуют следующие его поступки.
По гороскопу махараджи, год, оказавшийся потом годом его смерти, был чреват для него всякими опасностями. Вера тибетцев в предсказания судьбы по гороскопу незыблема. Желая устранить враждебные влияния, многие ламы, в их числе и гомштен из Лаштена, предложили магарадже отслужить принятые в подобных случаях обряды. Сидкеонг-тулку поблагодарил и наотрез отказался, говоря, что, если ему суждено умереть, он сумеет перейти в мир иной и без священнодействий.
Я убеждена, что махараджа оставил по себе память нечестивца. Кроме того, все введенные им новшества и религиозные реформы были отменены. С проповедями, с запрещением пить пиво в храмах было покончено. Какой-то лама просто оповестил местное духовенство о возвращении к старым обычаям и привычкам.
Предсказание исполнилось — невидимый враг торжествовал.
Хотя моя штаб-квартира находилась в Поданге, я не совсем отказалась от экскурсий по стране. Во время путешествий я и познакомилась с двумя гомштенами из Восточного Тибета, недавно поселившимися в Гималаях.
Один из них жил в Сакионге и по этой причине именовался Сакионг-гомштен. В Тибете считается невежливым называть людей по имени. Всех, кого почитают не ниже себя, именуют каким-либо титулом.
У этого гомштена были очень причудливые повадки и широкий ум. Он любил посещать кладбища и на целый месяц запирался для занятий магией.
Подобно своему коллеге из Лаштена, гомштен не носил строгого монашеского одеяния, не стриг, по обычаю, голову наголо, не закручивал волосы узлом на затылке, как это делают индийские йоги.
Длинные волосы не у мирянина в Тибете служат одним из отличительных признаков аскетов-отшельников и мистиков-созерцателей, так называемых налджорпа.
До сих пор мои беседы с ламами велись главным образом о философских доктринах махаянистского буддизма, составляющего сущность ламаизма. Но Сакионг-гомштен ставил эти доктрины не слишком высоко и к тому же был с ними очень плохо знаком.
Он имел склонность к парадоксам: «Учение, — говорил он, — бесполезно. Оно не дает знания, но скорее препятствует его достижению. Тщетны наши усилия узнать что-нибудь. В действительности мы постигаем только собственные мысли. Причины, их породившие, недоступны человеческому разуму. Мы стремимся понять эти причины, но нам удается только уловить наши представления о них».
Хорошо ли он понимал собственные речи или же только повторял прочитанное или слышанное от других?
По просьбе принца-тулку Сакионг-гомштен тоже отправился в турне с проповедями. Я имела случай видеть, как он проповедовал. Повторяю — видеть, а не слышать, так как в то время моих знаний тибетского языка было недостаточно, чтобы понимать все, что он говорил. Но он выглядел в роли апостола весьма внушительно. Его пылкая речь, жесты, богатая мимика обличали прирожденного оратора. Испуганные, залитые слезами лица слушателей свидетельствовали о производимом его проповедями впечатлении.
Мне не пришлось больше видеть ни одного буддиста, ораторствовавшего с такими эффектными приемами. Ортодоксальный стиль исключает жестикуляцию и раскаты голоса как неуместные при изложении истины, призывающей к победе спокойного разума.
Однажды я спросила Сакионг-гомштена: «Что такое высшее освобождение тхарпа (нирвана)»? Он ответил: «Это отсутствие всяких верований, всякого воображения, прекращение деятельности, рожденной иллюзиями».
— Вам следовало бы поехать в Тибет и принять посвящение от учителя «Прямого пути», — сказал он мне как-то в другой раз.
— Вы слишком привержены доктринам ниен теус (буддисты стран Юга: Цейлона и проч.). Я провижу, что вы способны постигнуть «тайное учение».
— Но каким образом могла бы я попасть в Тибет и принять посвящение от учителя «Прямого пути», — возразила я, — иностранцев туда не пускают.
— Ну и что же, — спокойно заметил гомштен, — в Тибет ведет много путей. Не все ламы живут в Ю или Цзанге (центральные провинции со столицами Лхасой и Шигацзе). На моей родине можно встретить ученейших лам.
Мысль отправиться в Тибет через Китай никогда прежде не приходила мне в голову, и даже в тот день намек гомштена ничего не пробудил в моей душе. Мой час тогда еще не пробил.
Второй гомштен отличался очень необщительным нравом и сдержанностью, придававшими обычным обязательным и для него формулам вежливости оттенок высокомерия. По тем же причинам, что и его собрат (о последнем я только что рассказывала), его именовали Далинг-гомштен: Далинг — название местности, где он постоянно жил.
Далинг-гомштен всегда носил строгое монашеское одеяние, дополняя его кольцами из слоновой кости в ушах и пронизывающим его шиньон серебряным с бирюзовыми кольцами украшением дорджи.
Лама проводил каждое лето в уединении на вершине лесистой горы. Там для него была построена хижина.
Незадолго до его приезда ученики и окрестные селяне переносили в хижину припасы на три или четыре месяца. После этого гомштен категорически запрещал кому бы то ни было приближаться к своему жилищу. Я полагаю, ему не стоило большого труда оградить свое уединение. Местные жители не сомневались, что он совершает страшные обряды, завлекая в ловушку демонов, и принуждает злых созданий отказываться от недобрых намерений, угрожающих имуществу и безопасности его почитателей. Покровительство гомштена их успокаивало. Но, с одной стороны, они боялись, приближаясь к хижине, встретить вызываемых злых духов, а с другой — таинственность, всегда отличающая нрав и поведение отшельников-налджорпа, тоже побуждала их к осторожности.
Как ни мало был склонен этот лама отвечать на мои вопросы, он был обязан магарадже своим положением настоятеля маленького монастыря в Далинге, и выраженное князем желание вынуждало его немного изменить своей сдержанности.
В числе тем, затронутых мною в беседе с ним, был вопрос о дозволенной для буддистов пище.
— Подобает ли, — спрашивала я, — истолковывать софизмами категорическое запрещение убивать; дозволено ли буддисту наперекор заповедям есть мясо и рыбу?
Как и преобладающее большинство тибетцев, лама не был вегетарианцем. Он изложил мне ряд не лишенных оригинальности теорий. В дальнейшем мне приходилось слышать их в Тибете.
— Большинство людей, — сказал он мне, — едят только чтобы насытиться, не размышляя о совершаемом ими акте и его последствиях. Этим невеждам полезно воздерживаться от животной пищи. Другие же, напротив, знают, во что превращаются элементы веществ, попадающих в их организм, когда они съедают мясо какого-нибудь животного. Они понимают, что усвоение организмом материальных элементов влечет за собой усвоение других, соединенных с ними духовных элементов. Владеющий знаниями может на свой собственный страх и риск комбинировать подобные соединения, стремясь извлечь из них результаты, полезные для принесенного в жертву животного. Проблема заключается именно в знании, увеличат ли поглощаемые человеком животные элементы его животную сущность или же он сумеет превратить входящую в него животную субстанцию — возрождаемую в нем под видом его собственной деятельности — в умственную и духовную силу.
Тогда я спросила ламу, не выражают ли его слова эзотерический смысл ходящего среди тибетцев верования, будто ламы могут посылать в Обитель великого блаженства духов убитых на бойне животных.
— Не воображайте, — сказал мне он, — что я мог бы ответить вам несколькими словами. Это вопрос сложный. Так же как и мы, животные имеют несколько «сознаний», и — как это происходит и с нами — все эти сознания не идут после его смерти одним путем… Живое существо представляет собой смесь, а не единство… Но внимать этим истинам может только тот, кто предварительно получил посвящение от ученого наставника.
Подобным заявлением лама часто прерывал свои объяснения.
Однажды вечером, когда принц, лама и я беседовали в бунгало Кевзинга, разговор зашел об отшельниках-мистиках. С сосредоточенным, покорявшим слушателей восторгом гомштен говорил о своем учителе, о его мудрости, сверхъестественном могуществе. Дышавшие глубоким уважением слова ламы произвели большое впечатление на магараджу.
В то время его очень беспокоил вопрос интимного характера: предполагаемый брак с одной принцессой из Бирмы.
— Как жаль, — обратился он ко мне по-английски, — что невозможно посоветоваться с этим великим налджорпа. Без сомнения, он дал бы мне хороший совет… — Затем, обратившись к гомштену, повторил по-тибетски: «Жаль, что здесь нет вашего учителя, мне очень нужно было бы посоветоваться с таким великим мудрецом-провидцем». Махараджа не упомянул ни о характере дела, ни о причинах своей озабоченности. Гомштен спросил с обычной своей холодностью:
— Это серьезный вопрос?
— Чрезвычайно важный, — ответил князь.
— Может быть, вы получите нужный вам совет, — сказал лама.
Я подумала: он хочет послать письмо учителю с нарочным, — и уже собиралась заметить, что такое путешествие займет слишком много времени, но, взглянув на гомштена, остановилась в изумлении.
Лама закрыл глаза, быстро побледнел. Его тело напряглось. Я подумала, что ему дурно, и хотела подойти, но князь, тоже наблюдавший за гомштеном, удержал меня, прошептав:
— Сидите спокойно. Эти гомштены иногда внезапно погружаются в состояние транса. Нельзя мешать ему. От этого он может сильно заболеть и даже умереть.
Я осталась сидеть, глядя на гомштена. Он по-прежнему не двигался, его черты постепенно изменялись, лицо покрылось морщинами, приняло выражение, которого я прежде никогда у него не видела. Он открыл глаза, и принц вздрогнул от ужаса.
На нас глядел не лама из Далинга, но другой, совсем незнакомый человек. Он с трудом зашевелил губами и сказал голосом, совсем не похожим на голос гомштена:
— Не беспокойтесь. Этого вопроса вам никогда не придется решать.
Затем он опять медленно закрыл глаза, его черты стали изменяться и превратились в знакомые нам черты ламы из Далинга. Постепенно лама пришел в себя.
Он уклонился от ответов на наши вопросы и вышел молча, шатаясь, по-видимому разбитый усталостью.
— В его ответе нет никакого смысла, — решил князь. Можно ли это объяснить случайностью или чем-нибудь другим, но будущее показало, что смысл в словах гомштена все-таки был. Вопрос, так мучивший магараджу, имел отношение к его невесте и к его связи с одной молодой девушкой, от которой у него родился сын. Эту связь он не хотел разрывать из-за женитьбы. Действительно, ему не пришлось беспокоиться о своем отношении к этим двум женщинам: он умер до заключения предполагаемого брака.
Я имела случай видеть двух отшельников совсем особой категории. Им подобных я потом больше не встречала в Тибете, где — каким бы парадоксальным это ни казалось — туземцы гораздо цивилизованнее, чем в Гималаях.
Я возвращалась с ламой-махараджей из поездки за границу Непала. Его слуги, зная, как он любил показывать мне местные «достопримечательности религиозного порядка», довели до его сведения, что недалеко от места, где мы провели ночь, на ближней горе спасаются два отшельника. По словам селян, эти люди упорно скрывались, и так успешно, что вот уже несколько лет их никто не видел. Доставляемые им припасы складывались через большие промежутки времени в условленном месте под скалой, откуда отшельники забирали их ночью. Никто точно не знал, где расположены их хижины, да никто и не стремился разыскивать их.
Если анахореты не хотели, чтобы их видели, то местные жители сами избегали встречи с ними, может быть, даже с еще большей настойчивостью. Они относились к ним с суеверным ужасом и старались обходить их лес стороной.
Сидкеонг-тулку давно уже перестал бояться колдунов. Он приказал слугам отправиться с селянами в горы и привести анахоретов, но не обижать их, обещать от его имени подарки и не спускать с них глаз, чтобы они, чего доброго, не сбежали.
Охота оказалась оживленной. Анахореты, захваченные врасплох в своем убежище, попытались было скрыться, но в погоню кинулось человек двадцать, и в конце концов их поймали.
Все-таки пришлось применить силу, чтобы втащить отшельников в маленький храм, где мы находились в обществе нескольких лам и гомштена из Сакионга в их числе. Когда анахореты наконец очутились в храме, никто не мог добиться от них ни единого слова.
Редко попадались мне такие забавные физиономии. Подвижники были ужасающе грязны. Жалкие лохмотья прикрывали их тела. На лица свешивались длинные всклокоченные волосы, а глаза горели, как раскаленные угли.
Пока они озирались, точно посаженные в клетку дикие звери, князь приказал торжественно принести две большие тростниковые корзины, наполненные провизией: маслом, чаем, мясом, ячменной мукой, рисом, и объяснил им, что все это предназначено для них. Но, невзирая на такую приятную перспективу, пустынники продолжали хранить ожесточенное молчание.
Один из селян высказал догадку: анахореты, обосновавшись в этой местности, дали обет молчания.
Его высочество, страдавший припадками чисто восточного деспотизма, возразил на это — они могли бы по крайней мере держать себя почтительно и приветствовать владыку, как того требует обычай. Видя, что махараджа начинает сердиться, я попросила отпустить их. Он колебался, но я настаивала.
Тем временем я успела послать принести из моего багажа два кулька сахарного песка, любимого лакомства тибетцев, и положила по одному в каждую корзину.
— Откройте дверь, и пусть эти твари убираются, — приказал наконец махараджа.
Как только анахореты увидели, что путь свободен, они одним прыжком оказались возле корзин и завладели ими. Один из них быстро вытащил что-то из своих лохмотьев, запустил руку с когтеобразными ногтями в мою прическу, и затем оба исчезли с быстротой и легкостью горных козочек.
Я вынула из волос маленький амулет и показала его присутствовавшим, а позже нескольким ламам, владевшим искусством волшебства. Все единодушно уверяли, что амулет был дан на счастье и обеспечивает мне общество одного демона, обязанного мне служить и устранять с моего пути все препятствия.
Разумеется, я была в восхищении. Мне ничего другого и не оставалось. Вероятно, анахорет понял, что я заступилась за него и его товарища, и, может быть, диковинный подарок был свидетельством его благодарности.
Последняя экскурсия, предпринятая совместно с ламой-махараджей, снова привела меня в северную часть страны. Опять я посетила Лаштен и повидалась с гомштеном. На этот раз я смогла поговорить с ним, но беседа, к сожалению, была мимолетной: мы останавливались в Лаштене только на один день, так как хотели успеть дойти до конечной цели нашего путешествия — подошвы Канченджанги (высота Канченджанги — 8489 метров над уровнем моря. Высота Эвереста — самой высокой вершины земного шара — 8850 метров [4]).
Во время этого путешествия мы разбивали лагерь на берегу красивого озера в пустынной долине Лонак поблизости от самого высокого перевала в мире — перевала Жонгсон (высота 7300 метров), где сходятся границы Тибета, Непала и Сиккима; затем мы провели несколько дней на границе гигантских морен, откуда вздымаются покрытые ледниками вершины Канченджанги, после чего Сидкеонг-тулку должен был расстаться со мной и вернуться в Гангток.
Махараджа шутил над моей любовью к высокогорным пустынным просторам, побуждавшей меня продолжать путешествие после его отъезда самостоятельно. Я живо помню принца, на этот раз не в одеянии гения из «Тысячи и одной ночи», но в европейском костюме альпиниста. Прежде чем скрыться за небольшим скалистым выступом, он обернулся, размахивая шляпой: «До скорого свидания, — крикнул он, — не задерживайтесь слишком долго».
Я никогда его больше не видела. Он умер несколько месяцев спустя в Гангтоке при таинственных обстоятельствах. В то время я была в Лаштене.
Долина Лонак находится слишком близко от Тибета, чтобы я могла противиться искушению перейти через один из ведущих туда перевалов. Самым доступным был перевал Наго (5450 м). Не считая снега, выпавшего в самом начале пути, погода была хорошая, но пасмурная. Вид, открывшийся с высоты перевала, ничем не напоминал зрелища, поразившего меня своим величием два года тому назад.
Как и тогда, необозримая пустыня простиралась от подошвы горы к другим горным хребтам, неясно проступавшим в туманной дали. Но сумерки набросили на них серо-сиреневую дымку, делавшую все более таинственным и, может быть, еще более непреодолимо манящим.
Я была бы рада побродить даже без цели по этой удивительной земле, но цель у меня была. Перед отъездом из Гангтока одна особа из приближенных махараджи рекомендовала моему вниманию монастырь Чертен Ниима. «Известные вам гомпа в Сиккиме, — сказала мне эта особа, — совсем не похожи на монастыри Тибета. Вы не имеете возможности проникнуть в глубь страны, посетите, по крайней мере, монастырь Чертен Ниима. Он даст вам приблизительное представление о тибетских монастырях вообще».
В монастырь Чертен Ниима я и отправилась.
Этот монастырь вполне оправдывает название гомпа (обитель в пустыне), присвоенное монастырям в Тибете. Невозможно и вообразить себе что-либо более «отрезанное от мира», чем эта ламаистская пустыня. Помимо того, что вся окружающая монастырь местность совершенно необитаема, очень большая высота над уровнем моря превращает ее в настоящую бесплодную пустыню.