Утром я решаю выбросить камень. Господи, что мне мало проблем с реальной жизнью? Промокают сапоги, у мужа болит спина – остеохондроз, ночью он стонет от боли. Сын звонит редко. Я понимаю, дорого – заграница, но каждую минуту смотрю на телефон. Так вот, я иду выбрасывать камень, паутинка как бы цепляется за телефон, и я слышу голоса внуков, родные голоса на чужом языке. И бас сына. Русский бас, воспитывающий детей. Я сержусь на сына за раздраженный тон и тут же звоню сама, хотя они все в сборах на работу, в детский сад. Мне же было сказано: «Мамуль! Звони, но только не утром. Утром мы в мыле».
Я кладу трубку. Я ведь уже знаю, что все в порядке, зачем мне электрическое подтверждение, когда есть у меня другое? И все-таки, все-таки… Надо бы сходить к невропатологу. Но, боже, какая она дура, наш невропатолог! Она будет говорить, что при Сталине мы были все здоровы, человек не раздваивался и растраивался на число партий, на количество мнений. Это вредно и опасно – расчленение, мысль должна быть одна. Мысль – стержень. Знала бы ты, дура, что мысль – голубая паутинка, она из ничего, но она все. И ладно, и пусть, пусть я буду сумасшедшая. Никуда не пойду.
Я ложусь на подушку. Она горяча. Я трогаю свой обломок, он прерывисто дышит. И я слышу, как где-то далеко-далеко стреляют… Это в том дворе пахнет чаем и идут разговоры о разном, то о Лермонтове, а то о месячных у какой-то Тамары.
Кто ты, обломок? Зачем ты мне?..
Где-то в России…
Месячные у Тамары были не по правилам бурными – она даже не заметила, встала из-за стола, а все платьишко сзади в крови. Женщины загородили девочку и увели в дом, а мужчины говорили про свое. «Срам, – говорит дед. – Сколько полегло в Афганистане, а надо было англичан спросить, прежде чем лезть туда». «Идиоты. Они в Кремле идиоты», – говорил Шамиль. А мальчики на улице играли в будущую войну, потому что без войны жизни не бывает. Так что ж они – не мужчины? Им ведь уже по пятнадцать лет.
А потом в дом вошла Эльвира, вызванная по случаю Тамариных кровей, а бабушка сказала ей тихо: «Все хорошо. Пришла у девочки пора». Тимур тогда некстати обкакался. Мальчишки заткнули носы, дедушка понес ребенка обмывать, он обожал это делать, а женщины внимательно слушали Эльвиру, любившую выступать – хотя бы и перед тремя-четырьмя людьми. Она сразу повышала тон и гордо подымала голову.
– Циклические изменения в матке и яичниках завершаются выделениями крови из половых органов.
– Спаси ее, Аллах! – вздохнула бабушка.
Тамара же поднялась и звонко сказала, что их классная руководительница еще в прошлом году собирала девочек и все про все им объяснила. Эльвира оскорбилась сравнением уровня знаний своих и какой-то там классной. Женщины уже вовсю чирикали, предлагали Эльвире чаю. Но не тот Эльвира человек, чтобы покупаться на первое же угощение. «Мне еще главу надо дописать», – сказала она. И все замолкли, зная, что она пишет кандидатскую, что научный руководитель у нее в Ростове очень суровый господин, но Эльвиру обожает за ум и за красоту. Последняя была тут ни при чем. Это легенды матери-ворожеи каждый раз дополнялись все более красочными деталями отношений дочери с руководителем. Ведь главное, чтобы об этом узнал Шамиль, но тому все было как до электрической лампочки. Скажем так, он был даже невежлив, когда при нем расписывались достоинства Эльвиры. Ну, к чему они ему, люди? Если бы знала Эльвира, что напрасно она отращивала себе волосы и ходила на специальное выпрямление химически подкрученных локонов. Сколько времени прошло, а они как свились в колечко, так и не развились, хоть стригись наголо. Вот защитится и совсем изменит прическу. Шел девяносто четвертый год. Вокруг постреливали, но было еще как-то непонятно. Иногда Эльвиру охватывал стыд своего ожидания. Разве она из тех, кто разрушает семью? Да ни за что! А желать смерти Олеси? Да лучше она бросится с горы. Но мать тыкала ее носом в черную книгу, и дурные мысли возвращались и вили свое непонятное гнездо. Тут-то и начались бомбежки.
И однажды в доме напротив бомбой разрушило хлев, и от него ярко, как на праздник, загорелась сухая старая груша, спилить которую у хозяев все не доходили руки.
Вот тогда и было послано письмо Саиду, и семья снялась с места, а кунак, ожидая земляков, ходил по своему подворью, ища непорядки: все-таки свои люди едут, и некрасиво будет наткнуться им на кривую ступеньку или выщербленный пол под печкой. Он готовился к большому застолью для семьи друга, но на вокзале встретил старуху, двух растерянных женщин-невесток, а девчоночка-школьница держала за руку ребенка. Старый Саид завертел головой: может, из другого вагона выйдут Ахмет и мальчики, но старшая невестка Лейла сказала: «Ахмета не жди.
Его не отпустили». И тут же стала выть ему в грудь.
– А мальчики? – спросил Саид.
– Мальчикам уже пятнадцать. Они уже воины.
Потом люди рассказывали, как кричал уже Саид. В крике не было слов, это кричал раненый зверь, который все понял от начала до конца и голосом боролся даже
не за жизнь, а за достойную смерть. Вместе с голосом его из горла, растерзанного в прошлую войну, потекла кровь. Возможно, что кровь и кричала.
Возле Саида остановился милиционер, и кончилось бы все скверно, не увидь служивый звезду на груди старика.
– Ты, батя, того… Замолкни… Ты ж не вепрь какой… Тут же дети…
Саид замолчал сразу. Не из-за испуга, что возьмут в милицию, а вот эти слова – «тут дети» – не просто остановили крик, они его устыдили. И он повел женщин к «рафику», который взял у соседа, чтоб довезти гостей до самого дома. Сосед вымыл машину, как для себя, он уважал Саида, он удивлялся ему. Как так можно жить, чтобы ни разу не выпить, не щипнуть проходящую проводницу за удивительные места, которые имеют женщины? Его, Костю Ващенко, просто тянет к этим сладким местам, особенно если примешь одну-другую рюмку водочки. Костя видел в этом счастье жизни, даже, если хотите, ее божественный дар ее – ведь лучше этого, баб и выпивки, – что? Да ничего. А Саид хоть и старик, но красивый, статный, да любая не то что ущипнуть, даст много больше. Он же водил по улице вечно больную жену Фатиму, а мимо шли полуголые красавицы ярославского направления и разных других мест, не шелупонь какая, а отборные бабы. А с другой стороны у Кости в душе возникало странное чувство чего-то недоступного. Будто он щенок, брошенный сдохнуть в колодце, а видит, как парит в небе птица. Понимает щенок: в слякоти колодца жить ему (или сдохнуть), а птица эта будет летать и там, и тут, а за ней будут лететь другие, и без блуда, без щипков отложат где-то тайком свои яйца, и оттуда носиком вперед через определенный срок, сырые и неказистые, шатаясь на ломких лапках, выйдут их дети, встрепенутся и полетят тоже. Красиво и, извините, без блядства. Задевали эти мысли Костю, и он (в очень большой тайне) мечтал, что вот у Саида есть сын Ахмет, служит на Кавказе, а у него, Кости, есть дочка Лариска. Она в восьмом. Вот бы склеить их, не силой, конечно, а любовью. Костя к этому относился свято. Он на первой своей – Валюхе – женился по дури, ну и пришлось бежать, как подожженному. Хорошо, что детей не осталось. А потом шла по улице Наташа, и Костя весь пошел не просто дрожью, а как говорила его украинская бабушка, цыпками. Но это все далекое Костино прошлое. А настоящее – это вымытый до блеска «рафик», в котором приедет Саидова родня, и, насколько ему известно, Ахмет, который ее сопровождает. Тогда почему закричал Саид, что ему нашептала эта приехавшая чеченка? Может, погиб Ахмед? Но при смерти сына не замолкают, как по команде, хотя черт их знает, этих черных. Вроде и люди хорошие, но ведь есть же какой-то смысл убивать их русским? У Кости головка слабая, в ней две мысли не помещаются, одна другую выпихивает, и остается одна, для него, как для отца, единственная. Лариску учить – бесполезняк. Ее оценка – три с минусом. Ей сейчас место под законным мужиком, другого места в жизни для нее нет. Вот почему он после крика Саида больше всего обеспокоился наличием двух молодых женщин, потому как пацанка, что несла ребеночка, для родов еще не годилась никаким образом. И садясь в «рафик», Костя тихо спросил Саида: «Это кто настрогал четвертого?»
– Это внук кунака, сын Шамиля, – Саид решил, что говорить о несчастьях на родине он не будет. – Видишь, какую красавицу он привез с Украины? – сбил Саид шофера с расспросов. – Слышал песню «Олеся, Олеся, Олеся»? Так вот, она Олеся. Хорошая женщина. Чистая, как алмаз. Шамиля в Грозном ждала врач-гинеколог, мозги как у Маркса, – Эльвира. Но разве прикажешь сердцу? Тем более, он Эльвиру пальцем не трогал. Так, дружили через дорогу.
Саид не выдерживает и стонет, осторожно так стонет, как бы не для других, для себя. И оказывается, что и для меня.
Я ясно слышу стон неизвестного мне старика. Мой камень плачет. Нет, все-таки схожу к невропатологу. Другому. Он уже не работает. Старик еврей. Ему я могу сказать не только про голоса, не только про стоны и выстрелы. Я покажу ему камень. Только евреи такие рационалисты… Даже их великий Бродский – весь из мысли, не то что наш сердечный Пушкин. Но тут же слышу хриплый голос:
Я ясно слышу стон неизвестного мне старика. Мой камень плачет. Нет, все-таки схожу к невропатологу. Другому. Он уже не работает. Старик еврей. Ему я могу сказать не только про голоса, не только про стоны и выстрелы. Я покажу ему камень. Только евреи такие рационалисты… Даже их великий Бродский – весь из мысли, не то что наш сердечный Пушкин. Но тут же слышу хриплый голос:
И до чего хочу я разыграться,
Разговориться, выговорить правду,
Послать хандру к туману, к бесу, к ляду,
Взять за руку кого-нибудь: будь ласков,
Сказать ему: нам по пути с тобой…
Чей это голос? Он очень издалека, дальше стона, дальше выстрелов, он как бы из могилы, но одновременно и из неба. Голубая ниточка трепещет? Знает Мандельштама? Идиотка, – корю я себя. Она знает все. И какой еще нужен невропатолог, если сам поэт мне сказал: «…нам по пути с тобой».
– Ахмета не вижу, – сказал Костя.
– Он остался со всеми.
«Ё-моё, – подумал Костя, – придется мою дуру учить дальше, тем более что мозгов Маркса у нее нет точно. Бить буду заразу, но чтоб десять классов кончила хотя бы на три с плюсом. Ум, он сейчас в цене. Ум, деньги и оружие. Вот три главные вещи…» И только он приготовился развить дальше красивую мысль, как Саид сказал:
– Некоторые русские ведут сейчас себя как неумные! Только ведь с Афгана вернулись битые-перебитые, и опять за свое. Устраивают партизанщину на Кавказе. Ахмет остался там, он ведь военный специалист. Он разберется. Разве это не правильно? Как считаешь, Костя?
«Кто его знает», – думает Костя, и мысли гадкие, непотребные охватили его с такой силой, что они чуть не налетели на столб. И Саид сказал: «Ладно. Тут идти осталось двадцать метров. Мы пойдем пешком. А ты довези нам вещи».
Только у русского человека мозги могут вмиг перевернуться задом наперед. Вот и Костя… Двадцать минут тому он восхищался соседом, дружбой с ним, хотел бы нянчить их общего внука, а сказал тот про войну и про русских, которые как бы не соображают, и Костя уже другой человек. И именно другой, а не прежний сбрасывает узлы и чемоданы прямо на дорогу, а не то чтоб внести во двор. И так разворачивает колеса, что задевает бегущего парнишку. Рулем крутанул – только его и видели.
И уже на бензоколонке через час Костя горячо скажет, что не дело, что чечены прячут у них, русских, своих баб, что надо за это взяться и решить по уму. Взрываете свои дома, а сами претесь к русским? Это ж какой подлый кавказский ум надо иметь? Костя выпячивал грудь, будто на нее сейчас равнялся четвертый в строю, он жалел, что ему уже за пятьдесят и он списан, так сказать, до экстремальных ситуаций. Теперь он еще подумает, не та ли сейчас ситуация и не время ли идти в военкомат и рапортовать, что он готов служить родине-России, которая всех кормит и поит, и всем дает крышу, а эти черножопые занимают их диваны и постели.
…Раненный же Костей мальчишка ревел во весь голос, женщины перевязывали ему ногу, а Саид говорил, что шофер – золотой человек и не мог это сделать нарочно. Видать, что-то с машиной, да и дорога у них колдобистая. Слава Богу, кость цела, а больно – так ты ж мужчина, мальчик, держись. И мальчишка сцепил зубы, потому что к нему подошла девчонка и обняла его. Кто сказал, что любовь не может прийти к шестилетнему мальчишке, выросшему в полунищете, на алименты отца, работавшего в таких местах, где платили даже не смешные, а издевательские деньги. И Мишка питался на пятьдесят копеек в день, что означало кусок черного хлеба, смазанного подонками подсолнечного масла, и трехдневный суп, в котором плавали обрезки кожи, жира и костей, их мать покупала на мясокомбинате у вахтера.
Так вот, легкая рука Тамары убрала и боль, и голод, и уже возросшую в нем ненависть к миру, и мальчишка понял, что всегда, на всю жизнь, а жизни оставалось чуть, он будет рядом с этой легкой рукой. И пусть над ним смеются, ему это уже все равно. Он прижался к Тамаре, и та стала шептать ему какие-то непонятные слова. Это были слова «Мцыри», которые Тамара выучила не по программе, а по сердцу. И не было для нее ничего лучше, чем ходить по саду, смотреть на горы и читать звонко и гордо:
Кругом меня цвел божий сад,
Растений радужный наряд
Хранил следы небесных слез,
И кудри виноградных лоз
Вились, красуясь меж дерев
Прозрачной зеленью листов.
И грозди полные на них,
Серег подобье дорогих,
Висели пышно, и порой
К ним птиц летал пугливый рой.
И снова я к земле припал
И снова вслушиваться стал
К волшебным странным голосам;
Они шептались по кустам,
Как будто речь свою вели
О тайнах неба и земли,
И все природы голоса
Сливались тут…
Он сразу понял, что в его ухо скатилась слеза, не его – Тамарина. И она перестала шептать, чуть хлюпнула носом и отодвинула мальчишку. Почему он решил, что эти распевные слова были из книжки черного цвета, где на обложке, уже затертый, еще золотился поэт? Он видел эту книжку у соседа, потому и запомнил. Поэта звали Михаил, а фамилию он прочитать не сумел. Но сейчас был уверен: из этой книжки читала Тамара. Так вот порой ниоткуда приходит к нам знание, только вопрос – зачем?
Здесь и сейчас
Это как раз мой сегодняшний вопрос. Со мной разговаривает обломок, оставленный мужчиной, которого я поила кипятком. Голос обломка я называю голосом неба. Он не всегда говорит, чаще молчит. Но он живой или полуживой, он НЕЧТО, данное взамен чашки кипятка. Какой мне прок оттого, что какой-то дядька любит Тамань назло Лермонтову? Ерунда! Но через камень я слышу войну и смерть: умирающие солдатики просят передать последний привет маме, но не успевают назвать имя и фамилию, смерть быстрее наших последних слов. Горячее «радио неба» кричит мне о девочке и огне. А я вскакиваю, думая, что пожар у меня в квартире. Мой страх соединился с еще одним страхом. И нас уже двое, и мы, не видя друг друга, так близки и так родны, что я начинаю ее видеть. Девчонку, ту самую Тамару.
Где-то в России…
Больше всего на свете она боялась, не случилось бы чего с садом. Страх шел с раннего детства. Однажды рассказывали – ей лет пять было, не больше: в конце улицы загорелся сарай, а за ним и сад. Горел всю ночь, но треск горящих деревьев был слышен вокруг даже на другой день. Был этот треск страшнее криков людей. Люди могли убежать от огня, дерево же было обречено. Она не знала молитв, молитвам не учили ни дома, ни потом в школе. Но она знала – есть Бог (маленькая, а твердо знала), потому и стала просить Бога дать деревьям силу убежать от беды – огня. Она просила дать деревьям ноги. Ну, чего вы смеетесь, ведь ей было пять лет. С тех пор она стала думать о несправедливости мира: ничтожный таракан мог спастись бегством, а красавец кипарис умирал медленно и больно. Странная она была девочка. Не разрешала даже разжигать примус близко от сада, сердилась, когда отец и дедушка дымили в саду, выколачивая пепел из выкуренных трубок об дерево.
Но девочка росла, сады вокруг были прекрасны и цветущи, и ничто им не угрожало. У нее были два брата-близненка, дом и двор наполнялся криком, на ветках деревьев сохли неисчислимые трусики и маечки, но это выглядело даже красиво. Она рано научилась читать. Дедушка-книгочей имел приличную библиотеку. Вся классика в собраниях стояла на полках, и был отдельный шкаф
для отдельных книг. Он всегда был заперт, надо было просить дедушку открыть дверцу, и ей открывали. Какая-то очень правильная была семья. Любили друг друга, через забор передавали соседям свежеиспеченные пирожки и баночки свежесваренного варенья. Ей нравился этот мир, но почему-то было за него страшно. Родители рассказывали ей про войну и про выселение чеченцев в вагонах для скота. Рассказы были невыносимы смертью стариков и детей, но раз люди уже познали такой ужас, те, кто это совершил такой позор, разве мог снова затеять что-нибудь подобное? Она говорила себе: грех – это прививка. Каждый хоть раз может по глупости ли, со злобы, по дури ли совершить зло. Но в крови должна оставаться память стыда. И если ты опять подымаешь руку на дурное, она замирает в воздухе, потому что вспоминает, как тяжело и мучительно было тогда, когда ты ослушалась маму, ударила собаку или не вынесла нищенке кусок хлеба.
– Ей трудно будет жить, – говорила бабушка, – у нее нет шкуры. Она все воспринимает кровью.
А Тамара думала, что большое зло может прийти очень издалека, от людей, о которых они «слыхом не слыхивали, видом не видывали». Ей нравилось это русское выражение, которому ее научила живущая у кладбища русская старуха. Старухе было лет под девяносто, не меньше, но она знала тьму-тьмущую разных слов и выражений.
– Я чего тут у вас поселилась?.. Слышала про Толстого? Он все про вас знал. Я родилась в год его смерти. А к вам подалась, когда пошла мором коллективизация. В столовой посудомойка была на сносях, меня взяли в подмогу. Там был сторож, своими ушами слышала, как он говорил: «Толстой, не кто-нибудь, сказал: люблю за их обращение и достоинство… И еще, что стариков уважают». Имел в виду вас, кавказцев. Так я тут и осталась. И правда, никто ни разу не заобидел. Выстроила себе землянку. А когда пошел от этой идиотской коллективизации голод, дня не было, чтоб утром не находила на чистом камне лаваш там, или сыр, а то и суп какой в баночке. Я умру с этим народом. Толстой был ведь святой по мысли, хотя по поведению такой бывал вредный. Я читала про него много книжек. А сторож, который мне на него глаза открыл, умирать пришел ко мне. Я не сообразила сразу, когда он мне сказал: «Я от тебя хочу уйти. Можно?» – «Иди-иди, – говорю, – мне тоже на работу». Он засмеялся и говорит: «Глупая, я хочу у тебя умереть. Ты посидишь со мной, руку подержишь. Душа и отпустит».