На первом дыхании (сборник) - Владимир Маканин 6 стр.


— Это ж самый гемоглобин. То, что требуется. Галя морщится, но пьет, — сказала вторая.

А первая пояснила:

— Мы давим ей из зерен сок. Пить гораздо легче, чем есть.

— Я и вам куплю, — сказал я, моментально загораясь и чувствуя, что я добрый и что я все могу.

— Не надо. Что вы!

— Куплю.

— А знаете, Галя ведь ничегошеньки не ела. А утром вдруг взяла икорки и на хлеб мажет…

— У нее всегда был хороший вкус.

Они засмеялись.

— Ой! — вскрикнула одна. — Врач.

— Гальке кланяйтесь.

— Да, да. Обязательно.

Они убежали.

Сначала он показался в глубине коридора, а теперь проходил мимо меня. Хирург. Он же — их лечащий врач.

Я рассматривал человека, который будет оперировать Гальку. Потому что оперировать будет именно он — это мне уже сказали. Я рассматривал его боязливо и с некоторой долей мистики. Лет тридцати. Молодой. Длинный и, видно, застенчивый. И шел как-то боком. Руки, конечно, как у громилы. Здоровенные. И русые небольшие усы. Усач.

Через час я наконец решился. Вошел. Галька увидела меня — я сел, — глаза ее стали наполняться слезами.

Я сидел совсем близко. Мне было не по себе. Я опять подумал, что отчасти из-за меня ее сшибло. Потому что из-за меня она была нервная, там, на дороге, рассеянная была.

Она протянула руку. Достала до моей головы — погладила. Губы ее подрагивали.

— Боюсь, — сказала она. Очень тихо сказала. Об операции. Рука у нее была ласковая и совершенно обессиленная. — Боюсь, — повторила она. И по щекам текли слезы.

Я еле вынес все это. Я ушел и, переходя дорогу за больницей, сам едва не попал под автобус. Скрипнули тормоза, я хотел отскочить — и не смог, не получилось. Колесом мне переехало ботинок. Самый носок. Ботинку хоть бы что, выдержал перегрузки и не поморщился. Дома я увидел, что большой палец ноги стал синим и огромным. Но обошлось.

* * *

У меня уже не хватало сил ждать.

Район, где я теперь обитал, был для меня незнакомый — на углу булочная. И там же кондитерский отдел. И там же продавщица Зина.

Сесть, конечно, негде, только столики. Но кофе отменный. Зина присматривалась ко мне, как ко всякому новенькому. А на меня как раз нашло нечто — волна вежливости и какой-то особой предупредительности. Я сам по себе не был таким вежливым. Но мог быть таким. Обычно это вдруг находило на меня. Как грусть. Или как радость.

— Люблю вежливых молодых людей, — отметила вслух Зина, убирая чашки.

Это было персонально мне, и избалован я таким словом не был. Я даже порозовел. А она улыбнулась, как одержавшая крупную победу.

Было ей лет тридцать, лет на пять меня старше. Толстушка. И к этому в придачу невысокий рост. Кубик. И было видно, что она из тех, кому в жизни везет не очень. А любви хочется. Очень.

Тем же вечером мы столкнулись с ней на углу. Неумышленно. Я подумал, не пригласить ли ее послушать музыку — у меня, то есть у Сынули, был проигрыватель (был и магнитофон, но его он уволок на квартиру к маме и папе). Однако я колебался, приглашать или не приглашать. Что-то меня покалывало. Все-таки Галька. Все-таки операция.

И тогда она сказала:

— Проводи меня.

А я спросил, как ее зовут.

— Зина.

Ехать было далеко — час электричкой. Но Зина с самого начала поинтересовалась, есть ли у меня время. И я ответил: конечно. Конечно есть. Тут был оттенок и вежливости, и щедрости. Той щедрости, что отлично уживается с собственной бездомностью.

Электричка свое дело сделала. Высоченные московские дома (я их тогда звал «грибами»), толпы людей, шум — все осталось позади. Мы были в пригороде.

— Как тихо! — вырвалось у меня.

Зина сказала:

— А в тех домишках я живу.

— А это что?

— Парк. Или лес. Как хочешь, так и зови.

В глубине леса замаячила решетка — танцплощадка. И музыка. Все честь честью. До чего ж ты хороша, сероглазая, — такая песня. Над площадкой раскачивались лампочки. Были прикреплены прямо к соснам. Поэтично. Это и было то самое место, которого Зина до смерти боялась.

— Хулиганов много. А мне как раз мимо проходить.

Я выпятил грудь и надулся. Я не боялся.

— Потанцуем, — сказал я.

— Что ты!

— А чего?

Мы ринулись в водоворот — мы танцевали, и я гордо поглядывал по сторонам. Трум-бум-бум-американо, — орала пластинка, такая песня. На лице Зины была счастливая улыбка. Ей нравилось. А здоровенную сумку, которую она таскала на работу и обратно, она сумела пристроить в будочке, где крутили пластинки. Сначала мы так и танцевали с сумкой. Получалось как бы втроем.

Если пластинка попадалась дурацкая, мы просто стояли.

* * *

— Здравствуй, — кивнула Зина какому-то парню через мое плечо. Затем другому: — Привет, Юрка! — Затем двум вертящимся девчонкам, шер с машер: — Привет!

Свой человек — всех знает. И ясное дело, ее скоро пригласили танцевать. Увели на время.

А ко мне подошел малый:

— Убирался бы ты туда, откуда приехал.

— Ну-ну! — сказал я, наезжая на него плечом.

Мы перебрасывались словечками. Пока как по нотам. А тут случилось неожиданное.

— Друг, — зашептал он, — я тебе по-доброму. Ты понял?

Я не понял.

— Я по-доброму, — шептал он. — Ты с ней не очень. Я как другу тебе говорю. Ты мне, в общем, очень нравишься.

И он исчез. Чудак какой-то.

Я огляделся. И тут же отметил, что Зина, танцуя, переговаривается с какими-то парнями. Они переговаривались и глазами ощупывали мою фигуру.

Все это мне не понравилось. Я был один. За оградой танцплощадки раздавались посвисты. Кого-то между делом били. Местные соловьи-разбойники… Я томился, потом пригласил какую-то девушку. Спросил, как ее зовут. Она сказала:

— А почему вы второй раз спрашиваете?

— Разве второй?

— Да, — она засмеялась.

Зина наконец подошла.

— В чем дело? — спросил я раздраженно.

— Ой, прости. Знакомые и опять знакомые. Пришлось с ними поболтать.

И она понесла какую-то чушь, и я ни одному ее слову не верил.

Мы вышли с танцплощадки.

— Идем туда. К ребятам. — И она потянула легонько меня за руку. Куда-то в темноту. И не идти я не мог. Не так воспитан. Она держала меня под руку — мы шли через кусты, напрямик.

Метрах в ста от площадки стоял столик, вкопанный в землю. И какие-то ящики. И люди самого мрачного колорита. Человек восемь. Лиц в темноте почти не видно.

Спросили:

— Кто это?

— Это он и есть. Это Олег. Это ж я о нем рассказывала, — заворковала она.

Голосок у нее был самый ласковый, сметанный.

Ни звука в ответ. Ни приветствия. Я тоже молчал. Мне налили вина. В стакан — на три четверти.

— Спасибо, — буркнул я.

Прошла минута или две. По-прежнему все молчали. Я закурил.

— Ну, пойдем, — и она потянула меня за руку.

И мы вдвоем пошли. Мы прошли лесок. И теперь пересекали железнодорожную колею. Подозрительное место, думал я.

Была ночь. Поселок спал.

— Зина, — сказал я как можно спокойнее, — а почему мы сошли с электрички на той платформе? Ведь эта ближе…

Она не ответила.

— Ведь эта платформа в двух шагах от твоего дома.

— На этой редко останавливаются, — сказала она.

И вдруг прижалась. Поцеловала.

— Устал?.. Сейчас отдохнешь. Только тихо. Наши давно спят.

Она открыла дверь — мы вошли в сплошной мрак. Мы так и не зажгли света. Все ощупью. «Вот стул. Вешай сюда», — шепнула она. От ладоней ее и голого тела шло тепло, как от печки. Потом мы уснули. Внешне я был спокоен, но какой-то страх, видно, пробрался в меня. И сидел глубоко внутри. Потому что среди ночи я вдруг проснулся с сердцебиением — кто-то шел, шаркал. Сейчас он шел мимо нас. Я затаился. Руки мои напряглись. Три… два… один… Человек прошел мимо — в другую комнату. Я тронул ее грудь, ее плечо, но она спала. Или не спала?.. Мы лежали под очень теплым одеялом, и сердце мое частило от жары и напряжения.

Опять раздались тихие, шаркающие шаги за стенкой. Прошло минут пять. Где-то далеко свистнула электричка. Я не дыша встал. Тихо оделся и прокрался к двери. Дверь заскрипела.

— Куда? — раздался бас.

Но я уже вылетел в ночь. Ночь была теперь не черная, а чуть серенькая. Я бежал по косогору вверх. А вдалеке неслась электричка. Я уже понял, что успею, я только не знал, в Москву ли она. И станет ли?

Я влетел в вагон — ни души. Было холодно. Я натянул плащ, который комком держал в руках. Завязал шнурки ботинок. Закурил.

* * *

Испуг вскоре прошел. А страх остался. И я не мог понять, в чем дело, до тех самых минут, пока не настало утро и я не позвонил в больницу. Вот что меня грызло. Я спросил, будет ли операция, сегодня назначена операция. И мне без промедления сказали:

— Да.

— И не отменили ее? Не перенесли?

— Не отменили.

* * *

Меня трясло. Такого со мной просто никогда не бывало. Я, скажем, говорил по телефону, и у меня получалось примерно так:

— Не отменили.

* * *

Меня трясло. Такого со мной просто никогда не бывало. Я, скажем, говорил по телефону, и у меня получалось примерно так:

— Зд-д-д-дравствуйте.

А звонил я по поводу работы — в то утро мне как раз повезло, я нашел работу. Внештатную и оплачиваемую. То, что нужно. А ведь я и звонить-то пошел в то утро лишь по выработавшейся привычке. Меня трясло, и я еле попадал монетками в щель.

— И п-п-приступить я, вид-д-димо, м-м-могу завтра? — выстукивал я зубами.

— Да. Пожалуйста.

Заика я или нет, их не волновало. Работа была связана с техническими текстами. Из иностранных журналов. Перевод. И не столько сам перевод, сколько его толкование применительно к конкретной теме. Это у них называлось «теоретической выжимкой». Меня это и вовсе устраивало, потому что я мог делать дело где угодно. Хоть в метро. Хоть на улице. Хоть в больничном коридоре. Раз в две недели относить переведенные тексты в НИИ. Раз в две недели получать за это деньги. Небольшие, но все же.

А убивало меня — совпадение. И надо ж так, что я нашел работу как раз сегодня, когда оперируют, в этот же день, в это же самое утро. Удача, но не за счет ли Гальки?.. Тут поневоле станешь мнительным.

* * *

— Мама, но ведь я звоню тебе каждую неделю — по-моему, это не так уж редко.

— Неужели нельзя выкроить двух-трех минут…

— Не получается.

Она вздохнула. Она, как всегда, хотела письма.

— Может быть, ты подружился с какой-нибудь девушкой?

— Если подружусь, я обязательно тебе напишу.

Она опять вздохнула:

— Ты, Олежек, у меня мальчик неглупый. Но старомодный мальчик…

— Какой уж есть, мама.

— Уж очень ты робок с девушками. И вообще с людьми — слишком уж ты робеешь. (Матушка верила в это свято и неколебимо.)

— Природу не переделаешь, мама. — Я вздохнул.

— Застенчивость сейчас не в моде, Олежек, — ты больше шути, больше смейся. Ладно?

— Постараюсь, мама.

— Девушки это любят.

И тут же она воскликнула. Радостно. Звонко:

— Иди… Это Олег… Это Олег звонит… Как удачно!

Я понял, что сейчас буду говорить с двоюродным братцем Василием. О смысле жизни. Потому что о чем же еще можно говорить с десятиклассником, который сотворил из тебя кумира. Сотворил на расстоянии. Питаясь рассказами моей матушки.

— Здравствуй, Олег, — сказал малюточка басом.

— Привет.

На большее его не хватило. Замолк. Онемел как рыба.

— Ну как дела? — Я принялся его тормошить. — Чем занят?

Он молчал.

— Что сейчас читаешь?

— Изучаю теорию множеств.

— Это славно. Это сгодится.

— Что вы мне посоветуете, Олег, — не выдержал, перешел на «вы», — в общем плане моего развития?

При таких вопросах спрашивающий сильно и глубоко потеет. Я подумал и ответил: солидности.

— Чего?

— Солидности. Ученый должен быть прежде всего солиден. И непременно — режим дня.

— Режим — понимаю… Но не всегда выдерживаю.

— Плохо.

— Но я буду стараться.

— Непременно. Наука требует огромной отдачи. Наука забирает человека целиком. С потрохами.

И так далее. И так далее.

Глава 7

Но я проскочил. У меня так частил пульс, что я боялся попросту где-нибудь упасть. В мозгах тикало, как в апрельскую капель. А они, медбратья, стояли в дверях — в белых халатах. Почему-то вдвоем. Рагулин и Лутченко. Ну, быки, думал я, держите меня крепче. За это вам платят.

Прорвавшийся, я долго блуждал по этажу — тыкался и заглядывал, как слепой щенок. Спросить я не решался. И наконец — сам увидел. Ее везли на каталке. Не торопясь. Операция только что кончилась.

— В какую палату? — спросил я. Голос мой выдал нечто хрипловатенькое и тусклое. Будто я год перед этим провел в молчании. — В какую? — переспросил я.

На меня посмотрели, как на совсем глупенького. Сестра сказала:

— В послеоперационную, конечно. А вы кто?

Но я уже был далеко.

Одним духом я нырнул на этаж ниже. Пробежал коридор. И опять вверх — вынырнул. И теперь они должны были еще раз пройти мимо меня. Вот они. Две сестры толкают каталку. Усатый хирург сзади. Облизывает усы. И еще кто-то — целая бригада.

Галька лежала, выставив к потолку подбородок и голую шею. Под наркозом. Голова покачивалась от движения каталки. Глаза закрыты — две тоненькие щелочки синевы, больше ничего. Лицо как мел. Не Галька.

Теперь был нужен простор. Пространство. Меня что-то душило и давило. Я вошел в уборную, заперся, распахнул окно — и вывесился наружу, сколько мог. Я дышал. Меня обдавало холодом. Был виден большой кусок неба.

* * *

Я все-таки подошел к усачу, когда опять увидел его в коридоре. Как-никак он после операции. Малость чокнутый. И не станет спрашивать, кто я. Не сдерет с меня мой белый халат.

— Прошла успешно, — ответил он.

— И это уже определенно? — Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.

Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.

— Определенно — будет завтра. Или послезавтра, — сказал он.

Я спустился вниз.

В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.

— Привет.

— Привет.

Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись — сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она — в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).

— Операция закончилась. Кажется, успешно, — сообщил я.

— Знаю, — кивнул он.

У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.

— Откуда у тебя халат? — спросил он.

— Какая разница!

— Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.

— Почему же?

И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.

— Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? — И Еремеев мягко улыбнулся.

Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.

Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.

Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне — в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.

— Узнаешь, друг? — спросил он.

И только тут я узнал. Это был он — непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.

Он сказал, как выдохнул горе:

— Жена у меня тут. (Звучало так: жана).

— Что с ней?

— Руку сломала.

— Как же так?

Он замялся.

— Упала? — спросил я.

— Упала.

— С твоей помощью?

Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.

— Проведи меня внутрь, — попросил он.

— Я?

— Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.

— Шутишь…

— Почему «шутишь»?

— Да потому, что не стану я рисковать халатом.

— Я ж только спросил… Нет — значит нет.

— Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.

Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.

— Понимаешь… Как бы тебе сказать…

— Ну?

— Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.

— Кто это?

— Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.

Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.

— Дай, — он опять просил мой белый халат. — Дай…

Я молчал.

— Дай…

— Бог подаст.

Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.

Я шел не разбирая дороги.

Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку — она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.

Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.

* * *

В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром — базар, потом — больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось — соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.

Назад Дальше