— Это ж самый гемоглобин. То, что требуется. Галя морщится, но пьет, — сказала вторая.
А первая пояснила:
— Мы давим ей из зерен сок. Пить гораздо легче, чем есть.
— Я и вам куплю, — сказал я, моментально загораясь и чувствуя, что я добрый и что я все могу.
— Не надо. Что вы!
— Куплю.
— А знаете, Галя ведь ничегошеньки не ела. А утром вдруг взяла икорки и на хлеб мажет…
— У нее всегда был хороший вкус.
Они засмеялись.
— Ой! — вскрикнула одна. — Врач.
— Гальке кланяйтесь.
— Да, да. Обязательно.
Они убежали.
Сначала он показался в глубине коридора, а теперь проходил мимо меня. Хирург. Он же — их лечащий врач.
Я рассматривал человека, который будет оперировать Гальку. Потому что оперировать будет именно он — это мне уже сказали. Я рассматривал его боязливо и с некоторой долей мистики. Лет тридцати. Молодой. Длинный и, видно, застенчивый. И шел как-то боком. Руки, конечно, как у громилы. Здоровенные. И русые небольшие усы. Усач.
Через час я наконец решился. Вошел. Галька увидела меня — я сел, — глаза ее стали наполняться слезами.
Я сидел совсем близко. Мне было не по себе. Я опять подумал, что отчасти из-за меня ее сшибло. Потому что из-за меня она была нервная, там, на дороге, рассеянная была.
Она протянула руку. Достала до моей головы — погладила. Губы ее подрагивали.
— Боюсь, — сказала она. Очень тихо сказала. Об операции. Рука у нее была ласковая и совершенно обессиленная. — Боюсь, — повторила она. И по щекам текли слезы.
Я еле вынес все это. Я ушел и, переходя дорогу за больницей, сам едва не попал под автобус. Скрипнули тормоза, я хотел отскочить — и не смог, не получилось. Колесом мне переехало ботинок. Самый носок. Ботинку хоть бы что, выдержал перегрузки и не поморщился. Дома я увидел, что большой палец ноги стал синим и огромным. Но обошлось.
* * *У меня уже не хватало сил ждать.
Район, где я теперь обитал, был для меня незнакомый — на углу булочная. И там же кондитерский отдел. И там же продавщица Зина.
Сесть, конечно, негде, только столики. Но кофе отменный. Зина присматривалась ко мне, как ко всякому новенькому. А на меня как раз нашло нечто — волна вежливости и какой-то особой предупредительности. Я сам по себе не был таким вежливым. Но мог быть таким. Обычно это вдруг находило на меня. Как грусть. Или как радость.
— Люблю вежливых молодых людей, — отметила вслух Зина, убирая чашки.
Это было персонально мне, и избалован я таким словом не был. Я даже порозовел. А она улыбнулась, как одержавшая крупную победу.
Было ей лет тридцать, лет на пять меня старше. Толстушка. И к этому в придачу невысокий рост. Кубик. И было видно, что она из тех, кому в жизни везет не очень. А любви хочется. Очень.
Тем же вечером мы столкнулись с ней на углу. Неумышленно. Я подумал, не пригласить ли ее послушать музыку — у меня, то есть у Сынули, был проигрыватель (был и магнитофон, но его он уволок на квартиру к маме и папе). Однако я колебался, приглашать или не приглашать. Что-то меня покалывало. Все-таки Галька. Все-таки операция.
И тогда она сказала:
— Проводи меня.
А я спросил, как ее зовут.
— Зина.
Ехать было далеко — час электричкой. Но Зина с самого начала поинтересовалась, есть ли у меня время. И я ответил: конечно. Конечно есть. Тут был оттенок и вежливости, и щедрости. Той щедрости, что отлично уживается с собственной бездомностью.
Электричка свое дело сделала. Высоченные московские дома (я их тогда звал «грибами»), толпы людей, шум — все осталось позади. Мы были в пригороде.
— Как тихо! — вырвалось у меня.
Зина сказала:
— А в тех домишках я живу.
— А это что?
— Парк. Или лес. Как хочешь, так и зови.
В глубине леса замаячила решетка — танцплощадка. И музыка. Все честь честью. До чего ж ты хороша, сероглазая, — такая песня. Над площадкой раскачивались лампочки. Были прикреплены прямо к соснам. Поэтично. Это и было то самое место, которого Зина до смерти боялась.
— Хулиганов много. А мне как раз мимо проходить.
Я выпятил грудь и надулся. Я не боялся.
— Потанцуем, — сказал я.
— Что ты!
— А чего?
Мы ринулись в водоворот — мы танцевали, и я гордо поглядывал по сторонам. Трум-бум-бум-американо, — орала пластинка, такая песня. На лице Зины была счастливая улыбка. Ей нравилось. А здоровенную сумку, которую она таскала на работу и обратно, она сумела пристроить в будочке, где крутили пластинки. Сначала мы так и танцевали с сумкой. Получалось как бы втроем.
Если пластинка попадалась дурацкая, мы просто стояли.
* * *— Здравствуй, — кивнула Зина какому-то парню через мое плечо. Затем другому: — Привет, Юрка! — Затем двум вертящимся девчонкам, шер с машер: — Привет!
Свой человек — всех знает. И ясное дело, ее скоро пригласили танцевать. Увели на время.
А ко мне подошел малый:
— Убирался бы ты туда, откуда приехал.
— Ну-ну! — сказал я, наезжая на него плечом.
Мы перебрасывались словечками. Пока как по нотам. А тут случилось неожиданное.
— Друг, — зашептал он, — я тебе по-доброму. Ты понял?
Я не понял.
— Я по-доброму, — шептал он. — Ты с ней не очень. Я как другу тебе говорю. Ты мне, в общем, очень нравишься.
И он исчез. Чудак какой-то.
Я огляделся. И тут же отметил, что Зина, танцуя, переговаривается с какими-то парнями. Они переговаривались и глазами ощупывали мою фигуру.
Все это мне не понравилось. Я был один. За оградой танцплощадки раздавались посвисты. Кого-то между делом били. Местные соловьи-разбойники… Я томился, потом пригласил какую-то девушку. Спросил, как ее зовут. Она сказала:
— А почему вы второй раз спрашиваете?
— Разве второй?
— Да, — она засмеялась.
Зина наконец подошла.
— В чем дело? — спросил я раздраженно.
— Ой, прости. Знакомые и опять знакомые. Пришлось с ними поболтать.
И она понесла какую-то чушь, и я ни одному ее слову не верил.
Мы вышли с танцплощадки.
— Идем туда. К ребятам. — И она потянула легонько меня за руку. Куда-то в темноту. И не идти я не мог. Не так воспитан. Она держала меня под руку — мы шли через кусты, напрямик.
Метрах в ста от площадки стоял столик, вкопанный в землю. И какие-то ящики. И люди самого мрачного колорита. Человек восемь. Лиц в темноте почти не видно.
Спросили:
— Кто это?
— Это он и есть. Это Олег. Это ж я о нем рассказывала, — заворковала она.
Голосок у нее был самый ласковый, сметанный.
Ни звука в ответ. Ни приветствия. Я тоже молчал. Мне налили вина. В стакан — на три четверти.
— Спасибо, — буркнул я.
Прошла минута или две. По-прежнему все молчали. Я закурил.
— Ну, пойдем, — и она потянула меня за руку.
И мы вдвоем пошли. Мы прошли лесок. И теперь пересекали железнодорожную колею. Подозрительное место, думал я.
Была ночь. Поселок спал.
— Зина, — сказал я как можно спокойнее, — а почему мы сошли с электрички на той платформе? Ведь эта ближе…
Она не ответила.
— Ведь эта платформа в двух шагах от твоего дома.
— На этой редко останавливаются, — сказала она.
И вдруг прижалась. Поцеловала.
— Устал?.. Сейчас отдохнешь. Только тихо. Наши давно спят.
Она открыла дверь — мы вошли в сплошной мрак. Мы так и не зажгли света. Все ощупью. «Вот стул. Вешай сюда», — шепнула она. От ладоней ее и голого тела шло тепло, как от печки. Потом мы уснули. Внешне я был спокоен, но какой-то страх, видно, пробрался в меня. И сидел глубоко внутри. Потому что среди ночи я вдруг проснулся с сердцебиением — кто-то шел, шаркал. Сейчас он шел мимо нас. Я затаился. Руки мои напряглись. Три… два… один… Человек прошел мимо — в другую комнату. Я тронул ее грудь, ее плечо, но она спала. Или не спала?.. Мы лежали под очень теплым одеялом, и сердце мое частило от жары и напряжения.
Опять раздались тихие, шаркающие шаги за стенкой. Прошло минут пять. Где-то далеко свистнула электричка. Я не дыша встал. Тихо оделся и прокрался к двери. Дверь заскрипела.
— Куда? — раздался бас.
Но я уже вылетел в ночь. Ночь была теперь не черная, а чуть серенькая. Я бежал по косогору вверх. А вдалеке неслась электричка. Я уже понял, что успею, я только не знал, в Москву ли она. И станет ли?
Я влетел в вагон — ни души. Было холодно. Я натянул плащ, который комком держал в руках. Завязал шнурки ботинок. Закурил.
* * *Испуг вскоре прошел. А страх остался. И я не мог понять, в чем дело, до тех самых минут, пока не настало утро и я не позвонил в больницу. Вот что меня грызло. Я спросил, будет ли операция, сегодня назначена операция. И мне без промедления сказали:
— Да.
— И не отменили ее? Не перенесли?
— Не отменили.
* * *Меня трясло. Такого со мной просто никогда не бывало. Я, скажем, говорил по телефону, и у меня получалось примерно так:
— Не отменили.
* * *Меня трясло. Такого со мной просто никогда не бывало. Я, скажем, говорил по телефону, и у меня получалось примерно так:
— Зд-д-д-дравствуйте.
А звонил я по поводу работы — в то утро мне как раз повезло, я нашел работу. Внештатную и оплачиваемую. То, что нужно. А ведь я и звонить-то пошел в то утро лишь по выработавшейся привычке. Меня трясло, и я еле попадал монетками в щель.
— И п-п-приступить я, вид-д-димо, м-м-могу завтра? — выстукивал я зубами.
— Да. Пожалуйста.
Заика я или нет, их не волновало. Работа была связана с техническими текстами. Из иностранных журналов. Перевод. И не столько сам перевод, сколько его толкование применительно к конкретной теме. Это у них называлось «теоретической выжимкой». Меня это и вовсе устраивало, потому что я мог делать дело где угодно. Хоть в метро. Хоть на улице. Хоть в больничном коридоре. Раз в две недели относить переведенные тексты в НИИ. Раз в две недели получать за это деньги. Небольшие, но все же.
А убивало меня — совпадение. И надо ж так, что я нашел работу как раз сегодня, когда оперируют, в этот же день, в это же самое утро. Удача, но не за счет ли Гальки?.. Тут поневоле станешь мнительным.
* * *— Мама, но ведь я звоню тебе каждую неделю — по-моему, это не так уж редко.
— Неужели нельзя выкроить двух-трех минут…
— Не получается.
Она вздохнула. Она, как всегда, хотела письма.
— Может быть, ты подружился с какой-нибудь девушкой?
— Если подружусь, я обязательно тебе напишу.
Она опять вздохнула:
— Ты, Олежек, у меня мальчик неглупый. Но старомодный мальчик…
— Какой уж есть, мама.
— Уж очень ты робок с девушками. И вообще с людьми — слишком уж ты робеешь. (Матушка верила в это свято и неколебимо.)
— Природу не переделаешь, мама. — Я вздохнул.
— Застенчивость сейчас не в моде, Олежек, — ты больше шути, больше смейся. Ладно?
— Постараюсь, мама.
— Девушки это любят.
И тут же она воскликнула. Радостно. Звонко:
— Иди… Это Олег… Это Олег звонит… Как удачно!
Я понял, что сейчас буду говорить с двоюродным братцем Василием. О смысле жизни. Потому что о чем же еще можно говорить с десятиклассником, который сотворил из тебя кумира. Сотворил на расстоянии. Питаясь рассказами моей матушки.
— Здравствуй, Олег, — сказал малюточка басом.
— Привет.
На большее его не хватило. Замолк. Онемел как рыба.
— Ну как дела? — Я принялся его тормошить. — Чем занят?
Он молчал.
— Что сейчас читаешь?
— Изучаю теорию множеств.
— Это славно. Это сгодится.
— Что вы мне посоветуете, Олег, — не выдержал, перешел на «вы», — в общем плане моего развития?
При таких вопросах спрашивающий сильно и глубоко потеет. Я подумал и ответил: солидности.
— Чего?
— Солидности. Ученый должен быть прежде всего солиден. И непременно — режим дня.
— Режим — понимаю… Но не всегда выдерживаю.
— Плохо.
— Но я буду стараться.
— Непременно. Наука требует огромной отдачи. Наука забирает человека целиком. С потрохами.
И так далее. И так далее.
Глава 7
Но я проскочил. У меня так частил пульс, что я боялся попросту где-нибудь упасть. В мозгах тикало, как в апрельскую капель. А они, медбратья, стояли в дверях — в белых халатах. Почему-то вдвоем. Рагулин и Лутченко. Ну, быки, думал я, держите меня крепче. За это вам платят.
Прорвавшийся, я долго блуждал по этажу — тыкался и заглядывал, как слепой щенок. Спросить я не решался. И наконец — сам увидел. Ее везли на каталке. Не торопясь. Операция только что кончилась.
— В какую палату? — спросил я. Голос мой выдал нечто хрипловатенькое и тусклое. Будто я год перед этим провел в молчании. — В какую? — переспросил я.
На меня посмотрели, как на совсем глупенького. Сестра сказала:
— В послеоперационную, конечно. А вы кто?
Но я уже был далеко.
Одним духом я нырнул на этаж ниже. Пробежал коридор. И опять вверх — вынырнул. И теперь они должны были еще раз пройти мимо меня. Вот они. Две сестры толкают каталку. Усатый хирург сзади. Облизывает усы. И еще кто-то — целая бригада.
Галька лежала, выставив к потолку подбородок и голую шею. Под наркозом. Голова покачивалась от движения каталки. Глаза закрыты — две тоненькие щелочки синевы, больше ничего. Лицо как мел. Не Галька.
Теперь был нужен простор. Пространство. Меня что-то душило и давило. Я вошел в уборную, заперся, распахнул окно — и вывесился наружу, сколько мог. Я дышал. Меня обдавало холодом. Был виден большой кусок неба.
* * *Я все-таки подошел к усачу, когда опять увидел его в коридоре. Как-никак он после операции. Малость чокнутый. И не станет спрашивать, кто я. Не сдерет с меня мой белый халат.
— Прошла успешно, — ответил он.
— И это уже определенно? — Я спросил еще раз, получалось несколько назойливо, но мне плевать.
Усач улыбнулся. Очень скромен. Скромняга. Ей-богу, лет тридцать. Не больше.
— Определенно — будет завтра. Или послезавтра, — сказал он.
Я спустился вниз.
В вестибюле гудел народ. Никого не пускали. Сегодня было здесь что-то особенное. Я вдруг увидел мужа Гальки.
— Привет.
— Привет.
Это у нас обоих вырвалось, от неожиданности. И тут же оба осеклись — сообразили, что к чему. И стояли оба подчеркнуто спокойные. Каренин и Вронский. А она — в опасности. Только наоборот: красив был, пожалуй, Каренин. А Вронский был в белом больничном халате и держал свернутый в трубочку лист бумаги (этот лист я брал с собой для пущей представительности).
— Операция закончилась. Кажется, успешно, — сообщил я.
— Знаю, — кивнул он.
У меня не лежала душа с ним контачить. Если б не такой день, я б и разговаривать с ним не стал.
— Откуда у тебя халат? — спросил он.
— Какая разница!
— Разницы никакой. Просто спросил. Теперь и в халате не пускают.
— Почему же?
И тут выяснилось, что в больнице объявлен карантин. Что по Москве прокатился грипп. Сезонный.
— Ты не знал? Ты где живешь? В безвоздушном пространстве? — И Еремеев мягко улыбнулся.
Он потопал к появившейся нянечке. От Гальки записки быть не могло, но он все-таки потопал. Нянечку обступили, как знаменитость, спустившуюся с самолетного трапа. Шум. Гвалт. Нянечка выдавала ответные записки. Карантин. И у дверей стояли два быка в белых халатах. Скрестили руки.
Я уже собирался уйти из этого шума и гама, но вдруг отыскался еще знакомец.
Он тронул меня за плечо. Рожа как рожа. И сначала я подумал, что он ошибся адресом. Не в ту степь. Потом я подумал, что видел его, пожалуй, во сне — в одном из кошмаров, когда я ночевал на вокзале.
— Узнаешь, друг? — спросил он.
И только тут я узнал. Это был он — непросыхавший. Сосед коми. Тот, который двинул меня в челюсть.
Он сказал, как выдохнул горе:
— Жена у меня тут. (Звучало так: жана).
— Что с ней?
— Руку сломала.
— Как же так?
Он замялся.
— Упала? — спросил я.
— Упала.
— С твоей помощью?
Он насупился. Вздохнул. Еще раз вздохнул. Думал какую-то думу.
— Проведи меня внутрь, — попросил он.
— Я?
— Посмотреть на нее очень хочу. У тебя ж халат. В халате пустят. Дай мне его.
— Шутишь…
— Почему «шутишь»?
— Да потому, что не стану я рисковать халатом.
— Я ж только спросил… Нет — значит нет.
— Мне самому сюда ходить месяц, а то и два. А то и больше. Не могу рисковать.
Он молчал. Опять думал. Опять выдал вздох с самого дна колодца.
— Понимаешь… Как бы тебе сказать…
— Ну?
— Она ласковая. А я как выпью, мне этот Шариков мерещится.
— Кто это?
— Да так. Мужичонка… Мерещится по пьянке. А кулачищи у меня видишь какие и машут сами собой. Мы ведь врачам ничего не сказали. Сказали, что упала.
Он был прост. Он не лгал и не вилял. Он был немного пьян и здорово сражен горем.
— Дай, — он опять просил мой белый халат. — Дай…
Я молчал.
— Дай…
— Бог подаст.
Я вышел и на углу больничного здания вытащил из водосточной трубы плащ и беретку. Плащ надел прямо на халат. Мимо шла женщина. Смотрела, как я отряхиваюсь.
Я шел не разбирая дороги.
Район был незнакомый. Дом, и еще дом, и снова дом. Я видел Гальку — она лежала на каталке с белым как мел и грубым лицом. Баба. И закрытые глаза. Узенькие щели синевы под веками.
Не хнычь, говорил я себе. Это любовь. Это и есть любовь. Поэтому у тебя и руки трясутся, и в глазах поэтому. Вот именно. Живи и тихо-тихо жди. А если не хватает терпения, можешь пойти на Крымский мост и прыгнуть вниз.
* * *В некоторых своих деталях жизнь стала однообразной. Утром — базар, потом — больница. Икру и красную рыбу я доставал в ресторане. Забегал туда на пять минут. Ну, на десять. Официант не желал отпускать оптом. Так и приходилось — соскребать икру с бутербродов, а рыбу брать порезанную ломтями.