Пристав к столу, будто обнаружив приготовленное для него место, Скрипицын стал располагаться с той поспешностью, как если бы выкладывал все чужое; он установил портфель и уже расстегивал шинель, хоть сам указал на холод. Не оборачиваясь, занятый шинелью, он бурчал: «Я к вам прибыл по делу, вам должны были сообщить, можно сказать, поставить в известность, так вот я по этому делу прибыл, буду разбираться…» Спросонья прапорщик показался Хабарову светлым, отмытым, как бы эдаким чином, и капитан стоял завороженный его вялым жалующимся голосом, но вдруг вскрикнул, сообразив: «Так вы от товарища генерала!» Захлопывая дверь, подхватывая сапоги, он бросился к своим штанам с кителем, похожим на воблу. «А каков, сдержал слово, ну чудеса!» – кружился капитан, потрясая в радостном возбуждении всем собранным обмундированием. И когда заглянул в оконце, то попятился, точно его ослепило: «Что такое… Грузовик прислали?! Он обещал мне, обещал, говорит, все пришлю, разворачивайся!» Поначалу совершенно убитый услышанным, Скрипицын двинулся – он занял стул и проговорил: «Ну и что, как он, вот этот генерал?» – «Такой человек, такой человек! И расспросил, и вник… Сам далеко, а все знает, как рядом стоит! Чудно… Другой и с потрохами съест, а этот верит на слово, хвалит…» Хабаров покрикивал, бегая по канцелярии, отчего она сделалась тесней. Однако Скрипицын сросся со стулом и задеревенел. «Значит, хвалил?» – вырвалось из него. Капитан замялся, поправляя кителек. «А разве картошка – это камень, что похвалить нельзя, если вырастил?» – «А я в первый раз слышу, что вы здесь болтаете, – отчаялся Скрипицын. – Я сам старшим прапорщиком служу и никогда не видал генералов, чтобы они разгуливали в полку. Скрипицын моя фамилия, я из особого отдела, хоть вам известно, все вы знаете, товарищ Хабаров».
У капитана свесились руки. Он сел на заправленную койку, очутившись прямо против Скрипицына, который глядел на него, кисло морщась. «Если особый отдел… А разве вас не генерал прислал?» – «Ну хватит, Хабаров, тактика, которую вы избрали, мне многое доказывает. Это значит, что имею дело с нечистой совестью». – «Я в этом ничего не разбираю, какие в особом отделе веселости. Вы если приехали, то зачем?» – «Думал в известность поставить, чтобы вы с мыслями собрались, так сказать, осознали. Думал, быстро все порешим. Но вижу, по-другому воспользовались. Тогда сначала начнем. Ознакомляйтесь, раз так, гражданин».
Скрипицын потянулся рукой за портфелем, заглянул в его глубь и, всунув затем руку чуть не по локоть, разворошил глухую утробу и вытащил наружу картонную папку – из тех, в которых заводятся «дела». Однако эта папка оказалась тощей, бедной от безделья. Под картонкой ее коптились штуки четыре бумаг, похожих на обношенное исподнее белье. Отцепив их и строго протянув капитану, Скрипицын оставил папку и вовсе голой. «Это для чего?» – «Почитайте, тогда и узнаете». – «Да вы скажите, я и так пойму…» – «Это что же – и читать разучились?» – усмехнулся тот. «Все смеетесь», – проговорил капитан и взял с огорчением все бумаги без разбору.
Хабаров читать про себя не привык, понять про себя бумагу было ему трудно, будто ищешь впотьмах. Он поэтому и при Скрипицыне взялся читать вслух, запросто, чем неожиданно того ранил, а под конец и растерзал, заставляя вдруг узнавать, как звучат доносы. Скрипицын изводился, ему казалось, что и читка устроена капитаном, чтобы поиздеваться. Однако читал капитан хмуро, для себя, позабыв о дознавателе. Местами он спотыкался и перечитывал все снова, тогда и высказывался с удивлением: «Вот бляди!» Скрипицын дожидался навроде посыльного и бледнел, когда раздавалось ругательство. Ему приходилось бездвижно слушать раздольную речь капитана, эдакую ясную, громкую речь, и видеть с оторопью, как этот капитан вовсе не пугается написанных слов, а приканчивает их – каждое не спеша, с расстановкой. Когда бумаги были прочитаны, Хабаров разложил их молча на столе, но все же обсказал, увидев, что дознаватель ничего не понимает: «Это Синебрюхов писал, начальник лагерный. Эту писали которые у меня в роте служат. А эту я и не знаю… От меня много солдат в Долинку побегло. Одни летом бегут, другие, может, весной с голодухи».
Вернувшись, то есть усевшись обратно на койку, Хабаров проговорил спокойно и внятно, будто с отнятой душой: «А, вспомнил, был у меня начальничек ваш особый, Смершевич, тоже бумажки совал, мужик нахрапистый». Хабаров не знал, о чем с дознавателем говорить, но стеснялся его с ходу выпроваживать, если уж тот приехал. «Никак память возвращается? – произнес Скрипицын, желая, чтобы и капитан думал так же. – А Смершевича больше нет, извиняюсь, сгорел». – «Выходит, не удержался, списали…» – проговорил нехотя Хабаров. «Да нет, он прямо и сгорел, в огне! Прошлой зимой – не отмечали? – имелся в полку пожар. Жизнь у вас как другая… Если печь заведете, то лучше поставить ее на железо. Получается, что искрит. А может, вы не узнали, кто я такой? Если вам про меня сообщали, то в особом отделе я главный, это после Смершевича». – «Прапорщик…» – разглядел Хабаров. «Старший прапорщик, – уточнил Скрипицын и взялся с холодцом за папку. – Ну, раз вспомнили, начнем вести протокол, хватит, извиняюсь, воспоминаний».
Хабаров вдруг возмутился, такого поворота не принимая, даже не умея понять, чего от него требуется: «Откуда же протокол?! Синебрюхов вранье написал. А солдат у меня в Долинский лагерь много побегло. Рахматова этого не помню, но правда, если сбежал. В Долинке и служба полегче, и кормежка жирней, потому ко мне самых отпетых и посылали как в наказанье. А дай время – обратно побегут, потому стало у меня слаще. Сделают из Долинки штрафбат – и что, в Долинку помчишь, будешь ихнему совать протоколы?» Скрипицын откликнулся с вкрадчивостью, какую возможно было принять за доверие. Он задвинул и папку с ударением, заметным капитану. «Хорошо, с протоколом повременим, может, и без протокола обойдемся… Я ведь вас понимаю, товарищ Хабаров, можно сказать, разделяю… ну как вы полагаете, в чем вам видятся причины такого плачевного положения?» – «Я говорю: не виноватый!» – отрезал не задумываясь Хабаров. «Кто же возражает? – обходил капитана Скрипицын, будто заволакивал. – Мое дело виноватого найти. Может, и командир полка виноват, мое дело отыскать. В полку, знаете, все на беззащитных отыгрываются. Вот и следствие это начать он приказал, командир полка, Победов… Полк уж стонет от его приказов». Капитан раскрылся: «Я и в глаза скажу, что все у нас прогнило». Скрипицын насторожился: «Ну, если у нас… Если прогнило… Понятно». – «А я уж и не знаю, запутался… Все равно, я не виноватый. Люди сыты, картошка в целости, поди проверь, как у Христа в запазухе…» – «Я-то верю, а вот Победов? Пишите сами на имя прокурора, что в полку происходит. Я бумагу отошлю в округ. Может, разберутся, где правда. А доложу Победову, что дела нету, прикрою вас, но и вы меня не подводите. Сидите себе тихо». – «Заявлю, а засудят невиноватого, – усомнился Хабаров. – Темнишь, старшой, другому подсказывай… Поезжай ты, нечего пыль из земли вытрясать. А в полку хороши! Месяцами ждешь подвозов, а особисты даром на грузовиках гоняют».
Не сказать, что в точности переживал капитан, но ему было даже жаль этого подневольного человека. Однако тягостно Хабарову стало находиться в своей, в ротной, канцелярии, сделавшейся комнатой для допросов. Тяготили его голые масляные стены и койка, похожая на скамью. И стол, за которым уселся дознаватель. Пронял капитана и холодок, эдакий карцерный, злой, хоть тем же холодом годами закаливался. Скрипицын побледнел, заволновался: «Я хотел, чтобы всем было лучше, если так, тогда продолжим протокол». И он схватился, чуть не прижал к себе папку. «Охолонись, старшой, что за порода! Лазите повсюду, вынюхиваете, тошно с вас. Картошку собрали, дожили, так и без протоколов доживем». – «Большого о себе мнения, если думаете, что я вынюхиваю вокруг вас. Если хотите знать, всегда найдется, с кого спросить, потому и лучше будет, если поладим. Заявление это и вам нужно. Я всю вашу картошку обязан изъять, так как в ней все факты, следствие-то запущено, не остановишь. Отвезу в полк, сдам на хранение, а картошка сгниет, пока будут выяснять, откуда она тут взялась. Спишут на свинарню. Понимаете, куда ваш труд пойдет, это если соблюдать все правила? Так что вдумайтесь, что написать-то лучше будет, если по-плохому вам со мной».
И тут произошло то, чего Скрипицын вовсе не ожидал: осерчав, да так сильно, капитан резво прыгнул к столу и, размахнувшись, будто хотел влепить горячую, со всего-то размаху смел со стола застелившие его доносы. Если бы Скрипицын не вцепился в протокол, то и картонная папка полетела бы на пол. «Ну кто ты есть в моей канцелярии?! – взревел Хабаров. – Ты подлец, а я тут живу годами! Я жил ради этого дня, мне и сдохнуть с этим днем легче, не страшно. И неужто ты думаешь, что отнимешь мне радость одной бумажкой? Что я всей жизнью вымучил, ты думаешь отнять в один день, чтобы сожрали свиньи?!» Скрипицын даже испугался капитана, хоть взорвавшийся служака обнаруживал слабость свою, а не силу. Однако особист вовсе не понимал этого человека. Скрипицына заворожило, как просто капитан смел бумаги, будто ему известно нечто тайное и сильнее этих бумаг. Присев, он принялся их торопливо собирать. «Гляди, старина, не сгори!» – накрикивал в злом ознобе капитан.
Не выкладывая больше бумаг, запрятав их в портфель, Скрипицын проговорил тошным голосом: «Значит, от дачи показаний отказываетесь?» – «Сам на себя показывай, а я не виноват. Меня не прожуешь, подавишься. Это ж надо, сколько сразу ртов, подавай всем картошку! И ты любишь, вижу, любишь, старшой… Небось чтоб на сале жаренная? На сале, я тебя спрашиваю?!» Хабаров напирал на сало, завидев с радостью, как особист попятился от него к двери, схватив в охапку и портфель свой, и шинель, будто их у него отнимали. Так он и выскочил, будто обобранный. И капитан, утихая, с досадой вздохнул: «Охота, честное слово, пыль выколачивать…»
Неожиданное бегство этого человека Хабарова и утихомирило, и родило в нем сожаление. Ему все же не хотелось ударять человека так больно, чтобы тот выскочил не распрощавшись. «А кто виноват?» – огорчился капитан. Услышав со двора шум, он поспешил заглянуть в оконце, чтобы хоть повидать, как особист уезжает.
А во дворе особист кричал на столпившихся солдат. Кто-то из них, приметив, что капитан все наблюдает, взмахнул руками навроде утопающего. Не помня себя, Хабаров выбежал во двор. Особист отвернулся. Санька Калодин громадой стоял подле него и хмурился. Когда выбежал капитан, солдатня вокруг полковых распоясалась, оголтела: «Товарищ капитан, он картошку грузить приказывает!», «Пускай проваливают, сами хотим жрать!», «Нам Хабаров командир!»
«Не подымать паники, ребята!» – с трудом перекрикнул капитан своих, и толпа затихла. Хабаров выбежал на глаза особисту, будто вырос перед ним из-под земли: «Ты чего удумал это? Слышь, уезжай по-хорошему». – «У меня приказ Победова доставить картошку в полк». – «Врешь!» – «Капитан Хабаров, вы осознаете, что я из особого отдела?» – «А ты осознаешь, товарищ Скрипицын, что ты врешь? Ребята, не слушайте этого гада, у него приказа нету! Я знаю, я вчера разговаривал, такого приказа не отдавали». – «Да вы понимаете, куда он вас тянет?! – вскричал Скрипицын, обращаясь к людям. – Нет никакого генерала, он же дурака валяет. Вот, вот тут у меня ваше письмо – вы же писали в округ? Оно в полк вернулось, это командир полка Победов дураку этому звонил, который завтра же под арестом будет!»
В особиста полетели ошметья грязи, камни, но Скрипицын не поберегся, не спрятался, хоть успел приметить и того краснорожего ловкого солдата, который метил ему в голову и точно сгорел без дыму, когда камень сбил с головы прапорщика фуражку. «Не блатовать! Кто швырял, отставить, мать вашу, он же этого и дожидается!» – затрепетал капитан, загораживая собой Скрипицына. «Поехать бы, буза начинается…» – зашептал Санька, но начальник оттолкнул его со злостью. «Скоты! Скоты!» – орал Скрипицын, вырываясь вперед, и солдаты отбежали. «Наш команидр – Хабаров, пускай он прикажет, тогда станем грузить!» – кричали они особисту, рассыпаясь по двору, так что Хабаров со Скрипицыным остались одни в слякотном холодном круге.
Они стояли друг против друга – такие непохожие, чужие, что и не смогли бы разойтись. «Калодин, – рявкнул особист, – тебе ясен приказ? Начинай, ничего не бойся». Калодин твердо зашагал к будке. Оторопевшая солдатня ждала, не приближалась. Когда он выволок из будки первый мешок, то вцепился в мешок Хабаров, вырывая его у Саньки, и тот потащил капитана, навесившегося на картошку, не решаясь его ударить или спихнуть в грязь. Хабаров упирался в землю и кричал навзрыд: «Ребята, подсобите!» Однако люди молчали и чего-то дожидались в отдалении, побаиваясь уже особиста.
Капитан споткнулся. И повалился, выбившись из сил. Он встал на колени и завыл, глядя на Скрипицына клочковатыми, разодранными в кровь глазами: «Я тебя сам возьму под арест, я… я тебя расстреляю!» Скачущими руками он выхватил пистолет и, расшатываясь, качаясь, пугал им людей. Но Скрипицын стоял на месте – он никак не мог поверить, что у Хабарова хватит духу выстрелить. И тут, уронив мешок, на капитана неуклюже прыгнул Санька, падая всей тушей на пистолет. Ахнул бестолковый выстрел, небо зашумело, и дрогнула его грязная синева. Целый и невредимый, Санька заорал, обмякнув от запоздалого страха: «Я держу его, попался!» – «Его связать надо!» – ожил Скрипицын. «Чем связать? У меня ничего нету!» Особист схватил за шиворот ближнего солдата, сжал ему шею своею клешней, отчего тот заскулил и вмиг сдался, и задрал на животе солдата гимнастерку, обнаружив брезентовый поясок, похожий на плетку, который и вытянул хлестко из портков, разом обвисших.
Как приказал Скрипицын, скрученного капитана заперли в оружейной комнате, обитой кровельным железом, без окон, с решеткой вместо дверей. Скрюченный, Хабаров все бился, извиваясь. «Ребята, сынки, держите его, поймайте!» – задыхаясь, кричал бешеный капитан, будто распознал другого, страшного человека в особисте. Когда капитана уволокли в оружейку, Скрипицын уткнулся взглядом в его пистолет, уже было затянутый грязью, позабытый. Подобрал и спрятал в шинель, пустившись наскоро довершать свое дело.
Солдаты, которые поумней, украдкой разбегались со двора, чтобы их не принудили к работе. А тех, кто застрял из любопытства, Скрипицын выловил и отдал под команду Саньке, чтобы перетаскивали картошку. Недовольные, они швыряли мешки в кузов, и погрузка во все остальное время шла без сбоев и очень даже резво.
Как обнаружилось, зэки давно обозревали происходящее в казарменном дворе, рассевшись тесными рядами на крышах бараков. Вдруг они принялись крыть навьюченных мешками солдат дружным неумолчным свистом. С вышки громыхнули выстрелы и побежали вокруг зоны, трясучие, будто погремушки. Зэки нехотя отступили, спустились в зону. Однако сухими деревцами на крышах осталось лагерное пацанье, которому ничего в жизни не было страшно, потому как эти все кругом себя будто отродясь ненавидели. Задираясь и зная, что автоматчики не посмеют стрелять, мальчишки закидывали черепицей и отступивших от бараков солдат. Когда Калодин уже задраивал борт грузовика, на крыши взобрались надзиратели. Они избивали пацанов арматурой, длинными железными прутьями, гонялись за ними, скидывали. А последних надзиратели в охотку раскачивали за руки да за ноги и плашмя бросали, даже подбрасывая ввысь.
Двор обезлюдел. Из караула прибежал единственный в роте прапорщик, которого Скрипицын приказал все же разыскать. Ему особист вручил роту и приказал, чтобы капитана Хабарова не развязывали, не выпускали. Пообещал также, что завтра же прибудет за арестованным конвой. В ответ на все распоряжения особиста богатырского вида прапорщик молчал, хотя рожа его выражала несогласие. Он покачивал и мотал головой, но рта не раскрывал, боясь, что и его арестуют, если он дыхнет перегаром. Горестная и пропитая рожа его вконец опротивела Скрипицыну, так что, махнув на полуслове рукой, он одиноко зашагал к грузовику.
Стоило грузовику завестись и тронуться, зафырчав мотором, как поднялся страшный лай, будто проснулись все овчарки Карабаса и даже степь, обретя голос, вдруг раскатисто и глухо залаяла.
Они отъехали далеко от лагерного поселка, одни во всей смеркавшейся степи, отчего уставшему, измотанному Калодину сделалось спокойней на душе. Скрючившись в шинели, Скрипицын то открывал, то закрывал глаза, и Санька никак не понимал, дремлет начальник или беспокоится. Они катили по ровной полосице, простеганной грязью, будто пухом, как вдруг подвернулась колдобина, и грузовик сильно тряхнуло. Скрипицын ушиб голову, застонал. Виноватый Санька убавил ход, но разозленный начальник буркнул: «Да нет же, гони!» – «Поберегли бы здоровье». – «Чего говоришь?» – скривился тот, не разобрав слов. «Можете наказывать, я гнать не буду. Я за вас отвечаю, вон какой вы белый весь!» – «…Заткнись, – проговорил Скрипицын, и человек его осунулся, поглупел. – Слушай меня: съезжай, к черту, с дороги, гони подальше в степь, гони!»
Санька не решился исполнить его приказание. Скрипицын вцепился в солдата: «Я же сказал – съезжай!» – «А куда нам другой дорогою ехать?» – «Где скажу, там и остановишь. Я знаю куда».
Санька съехал с полосицы в степь и погнал. Грузовик задрыгался на ухабах и заскрежетал. Мчало их с тошнящей скоростью неведомо куда. Как известь белый, Санька стойко выдерживал эту пытку, не успевая соображать, что же такое началось. Скрипицын задыхался, сухие глаза его поблескивали, мельчали, будто собачьи. Он барахтался в тесной грохочущей кабине, будто намеревался выпрямиться в ней, и покрикивал, будто подгонял, и что еще успел услыхать Санька, было его воплем: «Сстоояять!» Калодин слепо выполнил этот приказ, раздался скрежет, их сбросило с мест, а грузовик, чуть не опрокинувшись, врылся в землю и заглох.
Опомнился Санька с кислым привкусом крови во рту и реберной заунывной болью. Он замычал, сплевывая под себя. Забитый в угол Скрипицын пугливо глядел на своего окровавленного служку. «У меня грудь болит, – пожаловался тот, и особист отвернулся от него. – А вы целый?» – промямлил Калодин, но ничего не услыхал в ответ. Он тихонько выплевывал оставшуюся кровь, утерся и попробовал дрожащей рукой завести мотор. Грузовик дернулся и забуксовал. «Что, крепко засели? – спросил вдруг Скрипицын. „Выберемся, поедем…“ – „Никуда мы не поедем, вылазь, – проговорил он в ясной памяти. – Будешь картошку из кузова выбрасывать, в этой луже утопим“. – „Зачем это? А приказ, сами говорили, что Победов в полк приказал“. – „Да я сам себе Победов… Что ты знаешь про мою жизнь, дурак?.. Это я, я всеми командую“. – „Боязно мне с вами, товарищ прапорщик. То говорите – брать картошку, что есть приказ, и чуть нас не убили. То говорите, не успели отъехать, что нет приказа, выбрасывай, а чуть не разбились. А я, может, тоже человек. Зачем так делать? А у вас, может, сотрясение, вам в лазарет надо…“ И тогда Скрипицын выпалил, утратив терпенье: „Ты потому человек, что я тебя спас. Или забыл? Спас, не побрезговал, и ты моими словами не брезгуй. Что скажу, должен делать, как я сказал, я для тебя главный человек“. И вот без слов Санька полез в кузов, вспомнив заново, кто его спас.