Вышел из своей комнаты Алеша, сидел и почтительно слушал.
Я написал воззвание. Наташа и Мороз ушли печатать. Уходя, Мороз улыбнулся и крепко тряхнул мою руку.
— А что, Сергеич! Скучно будет жить на свете, когда придет этот самый наш социализм!
Приехал доктор Розанов. Сразу все оживились. Почувствовалась властная, уверенная рука.
Его усиленно разыскивают, грозит ему недоброе. Но он приехал. Только бороду сбрил и покрасил волосы. Это смешно: огромная голова на широких плечах, глубоко сидящие зеленоватые глаза, давняя хромота от копыт казацкой лошади, — кто его у нас не узнает? Он две недели владел городом. Черносотенцы называли его «ихний царь».
Раньше он мне мало нравился. Чувствовался безмерно деспотичный человек, сектант, с головою утонувший в фракционных кляузах. Но в те дни он вырос вдруг в могучего трибуна. Душа толпы была в его руках, как буйный конь под лихим наездником. Поднимется на ящик, махнет карандашом, — и бушующее митинговое море замирает, и мертвая тишина. Брови сдвинуты, глаза горят, как угли, и гремит властная речь.
Я не мог решить, правильно ли он действует, я ничего не понимал в закрутившемся вихре. Но его стальная воля покорила меня, как и всех, я слепо шел за ним. Спокойно и властно он мог всех нас послать на смерть, — и мы бы пошли и верили бы, что так нужно.
И вот он теперь приехал.
— Иван Николаевич, это безумие!
— Скажите-ка лучше, что у вас там в комитете наерундили? Совсем меньшевистские повадки. Это все вас Наташа мутит.
С ночевками его вышла история. Решили поместить его у Катры и поручили мне попросить ее. Но что лезть к человеку, который отбивается и руками и ногами? Я решительно отказался. Тогда пошел к ней Перевозчиков. Навязчивостью и ложью он многого достигает, — тою фальшивою «пролетарскою моралью», которую культивируют как раз интеллигенты. В Ромодановске он сидел в тюрьме; после долгих хлопот удалось уговорить одного адвоката внести за него залог; Перевозчиков сейчас же скрылся: «У этих буржуев денег хватит!» В квартире, данной нам буржуем, он пачкает сапогами диваны из презрения к буржую.
Катра приняла Перевозчикова высокомерно, высокомерно отказала, а в заключение прибавила:
— Пусть попросит Чердынцев, — тогда я подумаю.
С хохотом Перевозчиков рассказал это. Все хохотали, поздравляли меня с победою над сердцем декадентки. Ужасно было глупо, и я-то понимал, что тут вовсе не «победа».
Пересилил себя, пошел. Катра встретила меня очень любезно, в недоумении пожимала плечами, сказала, что тут какое-то недоразумение. А глазами нагло смеялась. И отказала решительно.
Ночует Розанов там и сям. Раза два даже у Маши ночевал, в передней.
Есть люди, есть странные условия, при которых судьба сводит с ними. Живой, осязаемый человек, с каким-нибудь самым реальным шрамом на лбу, — а впечатление, что это не человек, а призрак, какой-то миф. Таков Турман. Темною, зловещею тенью он мелькнул передо мною в первый раз, когда я его увидел. И с тех пор каждый раз, как он пройдет передо мною, я спрашиваю себя: кто это был, — живой человек или странное испарение жизни, сгустившееся в человеческую фигуру с наивно-реальным шрамом на лбу?
В первый раз я его увидел на митинге, в алом отблеске знамен, среди плеска и шума неудержимо нараставшей потребности в действии. Бледный полицмейстер пытался говорить:
— Граждане! Чтоб избежать напрасного кровопролития…
— Долой! Не мы крови хотим, а вы!..
— …чтоб напрасно не полилась человеческая кровь, я умоляю вас…
— Вон его!.. Долой!..
Полицмейстер измученно махнул рукою и сошел с ящика. Кипели речи. Около полицмейстера стояла Наташа. Мелькнула темная фигура, — это был Турман. Задыхаясь, он остановился перед полицмейстером, потоптался. Странно наклонившись, шагнул в сторону. Опять воротился. Как будто сновала зловещая ночная птица. В одно время полицмейстер и Наташа вдруг поняли, — понял вдруг и Турман, что они поняли. И стояли все трое, охваченные кровавою, смертною дрожью, и молча смотрели друг на друга. Наташа заслонила полицмейстера рукою и властно крикнула:
— Товарищ, уйдите!
Турман крепко сжатою рукою что-то держал в кармане пальто. Он топтался на месте, дрожал и впивался взглядом в глаза Наташи.
— Уйти?.. Наташа!
— Сейчас же уйдите! Слышите?
— Так уйти?.. Ната… Наташа?..
Я решительно обнял его за плечи.
— Пойдемте, товарищ! Вам тут нечего делать!
Все еще дрожа, он покорно, как в гипнозе, пошел со мною в толпу… Через минуту, все забыв, Турман жадно слушал несшиеся в толпу призывы.
Сегодня он опять темным призраком прошел перед душою, и опять я спрашиваю себя: живой это человек? Или сгустилась какая-то дикая, темная энергия в фигуру человека со шрамом на лбу?
Спокойно глядя на него, Розанов беспощадно говорил:
— В профессионалы вы не годитесь. Никакого дела мы вам дать не можем. Вы не умеете сдерживать себя, когда нужно. Вы весь отдаетесь порыву. Вы не ведете толпу, а сами несетесь с нею…
Турман дрожащими руками закуривал папиросу и никак не мог закурить.
— Как же это не может мне дело найтись? Я ни от чего не откажусь. Давайте, что знаете. Что ж мне, сложа руки сидеть? И это тоже: с голоду издыхать? Сами знаете, я теперь безработный. За общее дело пострадал, никуда не принимают.
— Жалко вас, но партия не богадельня.
— Да я у вас не милостыни и прошу, а дела… Гм! Ну, па-артия! Жалуются, людей нет, а людей гонят. Жалуются, денег нет, кругом все добывают деньги — на пьянство, на дебош… А они на дело не могут.
Розанов быстро поднял голову.
— Как это деньги добывают?
— Как! Сами знаете!
Они молча смотрели друг другу в глаза.
— Вы говорите про экспроприации. Запомните, Турман, хорошенько: партия запрещает их.
— Я вам под чужим флагом устрою. Наберу молодцов. Никто не узнает.
— Что такое? — Розанов встал. — Нам с вами разговаривать больше не о чем.
— Та-ак… — Турман взялся за шапку. Он задыхался. — Значит, окончательно за хвост и через забор? Благодарим!.. Речи болтать, звать на дело, а потом: «Стой! Погоди! Ты только, знай организуйся». Спасибо вам за ласку, господа добрые!
Собрание происходило в народном театре. На эстраде восседал весь их комитет, — председатель земской управы Будиновский, помощник директора слесарско-томилинского банка Токарев и другие. Приезжий из столицы профессор должен был читать о правых партиях.
Ходили слухи, что на собрание явится со своими молодцами лабазник Судоплатов — местный «Минин» и кулачный боец. Лица смотрели взволнованно и тревожно.
В первом ряду сидела жена Будиновского, Марья Михайловна, рядом с Катрою. Марья Михайловна поманила меня.
— Скажите, вы слышали, что будут судоплатовцы?
— Слышал.
— Неужели ваши будут так бестактны, что выступят?
— Обязательно!
— Ну да! Вы хотите сорвать собрание… Господи, положительно я не понимаю. Сами бойкотируете выборы, — зачем же другим мешать? Ведь бог знает что может произойти. Катерина Аркадьевна, не пойти ли нам за кулисы? Муж мне советовал лучше там сесть, — если что выйдет, легче будет уйти.
— Конечно, пойдите, — оно безопаснее.
Катра вспыхнула, высокомерно оглядела меня и отвернулась. Марья Михайловна взволнованно двинулась на стуле.
— Боже мой! Смотрите, — верно!.. Он!
В публике произошло движение. От входа медленно шел между стульями лабазник Судоплатов в высоких, блестящих сапогах и светло-серой поддевке, как будто осыпанный мукой. Сухой, мускулистый, с длинною седою бородою. Из-под густых бровей маленькие глаза смотрели привычно грозно.
Говорят, у него дружина в сто человек, вооруженных револьверами. Он входит к губернатору без доклада. Достаточно ему кивнуть головою, чтоб полиция арестовала любого. Он открыто хвалится везде, что в дни свободы собственноручно ухлопал пять забастовщиков.
Прошел он и сел во втором ряду. И замер, прямо глядя перед собою. Как будто удав прополз и лег. Жуткий, гадливый трепет пронесся по рядам. Слухи становились грозящей действительностью.
Наши заняли правую сторону амфитеатра. Мороз шепнул мне на ухо:
— Ну, значит, быть бою!
Весело блестя прищуренными глазами, он вынул из кармана кастет и показал мне его из-под полы.
Вышел докладчик-профессор. Оглядел толпу близорукими глазами в очках и начал.
Говорил он мягко, красиво и задушевно. Правые партии объявляют себя опорою России: при каждом удобном случае твердят о своей готовности всем пожертвовать для царя и отечества. На днях еще это говорил в Дворянском собрании глава истинно русской партии, граф фон Ведер-Нох. Исследуем же их программу, посмотрим, чем они готовы жертвовать. Вот, например, аграрный вопрос. Беру программу, ищу и нахожу: первым делом рекомендуется переселение. Спору нет, это дело не бесполезно, хотя статистикою доказано, что свободных земель для заселения у нас весьма недостаточно. Но я спрошу: где же тут жертва?.. Рабочий вопрос. Рекомендуется государственное страхование рабочих. Опять против этого ничего нельзя возразить. Но жертва-то, господа, жертва где же?..
Профессор улыбался близорукими глазами и разводил руками.
Ярко вскрыл он узкое своекорыстие разбираемой партии, широко и красиво набросал собственную программу и кончил напоминанием, что на нас смотрит история.
— В ваших руках, граждане, дальнейшая судьба России, и строго допросите вашу совесть раньше, чем пойти к избирательным урнам!..
Захлопали — громко и настойчиво, но не густо. Большинство загадочно молчало.
Председатель объявил перерыв.
Настроение становилось все тревожнее. Дамы со страхом косились на Судоплатова. Он сидел на подоконнике и сонно-равнодушными, загадочными глазами смотрел перед собою.
Я пошел на эстраду записаться. Будиновский растерянно взглянул на меня. Стал убеждать не выступать.
— Толпа самая ненадежная, — приказчики, мелкие лавочники, — мещане. А мы имеем достоверные сведения, что в публике до полусотни переодетых судоплатовцев. Вы ведь знаете специальное назначение этих молодцов — в нужные моменты изображать «возмущенный народ». Ваше выступление даст им возможность увлечь толпу на самые неожиданные выходки.
— Ну, а все-таки, пожалуйста, запишите меня.
Я воротился на место. Дыхание слегка стеснялось, сердце вздрагивало от ожидания. Море голов двигалось внизу. Огромная душа, чуждая и темная. Кто она? Враг? Друг?.. Кругом были свои, с взволнованными, решительными лицами. О, милые!
Зазвенел председательский звонок. Начали рассаживаться. Часть наших стала около эстрады, чтобы в случае чего быть поближе.
Будиновский поднялся из-за стола, взволнованно поглядел в мою сторону.
— Слово принадлежит господину Чердынцеву. Господин Чердынцев, пожалуйте на эстраду!
Алеша любящим беспокойным взглядом следил за мною.
Головы, головы перед глазами. Внимательные, чуждо-настороженные лица. Поднялась из глубины души горячая волна. Я был в себе не я, а как будто кто-то другой пришел в меня — спокойный и хладнокровный, с твердым, далеко звучащим голосом.
— Господа! Столичный профессор очень жестоко нападал здесь на правые партии. Позвольте заявить прямо и откровенно: я принадлежу к самой правой партии. Я — черносотенец. Тем не менее я от души приветствую доклад господина профессора, приветствую те основные мысли, на которых он строит свою критику. Для разных социал-демократов и забастовщиков программы их партии определяются тем, чего они требуют. Вооруженный наукою профессор доказал нам: достоинство серьезной политической партии определяется не тем, чего она требует, а тем, чем она жертвует. Чем жертвуем мы, кого вы называете черносотенцами, — это я после скажу. А раньше спрошу вас, господин профессор, — чем же жертвуете вы и ваша партия?
Разобрав их программу, определив состав партии, я стал доказывать, что всевозможные свободы и конституции им выгодны, сокращение рабочего дня безразлично, наделение крестьян землею «по справедливой оценке» диктуется очень разумным и выгодным инстинктом классового самосохранения.
— Чем же, господа, вы-то жертвуете? Всякие революционеры, — они по крайней мере жизнью своею жертвовали, а вы тогда сидели в ваших норках и болтали на разных съездах. Но вы спрашиваете: чем жертвуем мы? Извольте, я скажу. Вы все говорили о графах и богачах, — верно, — им жертвовать нечем. Но вот тут мы сидим, бедняки и не графы. Мужики, рабочие, ремесленники, приказчики. Да мы всем жертвуем для порядка отечества! Мы жен и детей готовы заложить, как великий наш патриот Минин!.. (Я с пафосом повысил голос.) И заложим, и всем пожертвуем… Жизнь отдадим за могущество и славу матушки России!..
Раздались хлопки, крики «ура!». Судоплатов, подняв бороду, все время пристально смотрел на меня, но тут тоже захлопал. Тогда в разных концах захлопали еще настойчивее. Совы, шныряющие только в темноте, приветствовали сову, смело вылетевшую на солнце.
— Чем мы жертвуем! И вы можете это спрашивать! Да что же вы думаете, мужик нашей партии слеп, что ли? Не видит он, что рядом с его куриным клочком тянутся тысячи десятин графских и монастырских земель? Ведь куда приятнее поделить меж собой эти земли, чем ехать на край света и ковырять мерзлую глину, где посеешь рожь, а родится клюква. А мужик нашей партии говорит: ну что ж! И поедем! Или тут будем землю грызть. Зато смирно сидим, начальство радуем, порядка не нарушаем… Разве же это не жертва?!
Пронесся недоумевающий ропот. Раздались смешки. Судоплатов еще выше поднял бороду и пристальными, загорающимися глазами смотрел на меня.
— Про неприкосновенность личности вы говорили… На мне вот, господин профессор, потрепанная блуза, а на вас тонкий сюртук. Если я попаду в каталажку, мне там пропишут такую неприкосновенность, какой вам никогда не видать. Всякий околоточный или урядник надо мною все равно что царь. А поверьте, господин профессор, я тоже человек, я тоже хотел бы, чтобы меня никто не смел хватать за шиворот. Но я говорю: это нужно для высшего порядка. Не моего ума дело соваться в политику. Господину полицмейстеру лучше видно… Да неужели же и это не жертва?
Меня прервал взрыв рукоплесканий и хохот. Судоплатов вскочил и опять сел. Перекатывался хохот, кричали «браво», повсюду трепыхали хлопающие руки, даже на эстраде и в первых рядах.
Я восхвалял рабочих, для порядка голодающих и работающих без конца. Средь хохота и плеска Судоплатов встал и медленно, ни на кого не глядя, пошел вон.
Потом говорил Мороз, Перевозчиков. Опять я говорил, уже без маскарада. Меня встретила буря оваций. И говорил я, как никогда. Гордые за меня лица наших. Жадно хватающее внимание серых слушателей. Как морской прилив, сочувствие сотен душ поднимало душу, качало ее на волнах вдохновения и радости. С изумлением слушал я сам себя, как бурно и ярко лилась моя речь, как уверенно и властно.
Говорили, конечно, и с эстрады, — профессор, Будиновский, Токарев. Но было у них, как обычно теперь: им наносились удары слева, они стыдливо чуть-чуть защищались, а свои удары направляли вправо, в пустоту.
Трогательно было, когда собрание кончилось. Тесною, заботливою толпою меня окружили товарищи рабочие, и я вышел в густом кольце защитников.
Стояла в проходе Катра и скучающе слушала госпожу Будиновскую. Мельком Катра взглянула на меня, и в ее взгляде мелькнула на миг сиротливая зависть и горячая нежность. А может быть, это мне показалось.
— Слышал, слышал, как вы отличились! Везде только о вас и говорят! — Доктор Розанов смеялся зеленоватыми глазами и с горделивою нежностью смотрел на меня. — Вот что: знаете вы некоего человека, которого зовут Иринарх?
Я пренебрежительно ответил:
— Знаю.
Рассказал о его разговоре с Турманом и Дядей-Белым. Я ждал, что глаза Розанова вспыхнут презрением. Но он выслушал внимательно и очень спокойно, с тем взглядом глаз, который я знаю у него, — выше людей смотрящим, где каждый человек — лишь материал.
— Он может нам пригодиться.
— Сомневаюсь. Это одиночка до мозга костей и гастроном жизни.
— Мы ему сколько угодно поднесем пикантных блюд.
Мне хотелось знать, как относится Розанов к его разговору с Турманом.
Розанов уклончиво ответил!
— В сущности, он во многом прав. Только ошибка его, что он мыслит не диалектически. В процессе своем жизнь выработала из человека тип, для которого борьба стала фетишем. Но нельзя же, например, агитатору говорить такие вещи перед толпой!.. Нашел кого просвещать, — Турмана! Этакий болван!
Вчера вечером Алексей нажарил печку, в низкой комнате было жарко и душно, я долго не мог заснуть. Встал поздно, в двенадцатом часу. Наставил в кухне самовар и стал чистить свои ботинки.
В наружную дверь постучались.
— Кто там?
Ответил голос Катры. Что это значит? Я надел ботинки и пиджак, отпер дверь.
Она вошла, румяная от холода, немного смущаясь.
— Здравствуйте! Пришла к вам в гости, — сказала она недомашним, застенчиво тихим голосом и улыбнулась.
Улыбкою, как медленною зарницею, осветилось ее лицо, и осветилось все кругом.
— Чудесно! Сейчас поспеет самовар, будем чай пить.
По-обычному я враждебно насторожился, стараясь не поддаться ее красоте и свету ее улыбки.
Катра, наклонившись, снимала с ноги серый меховой ботик, с любопытством оглядывала убогую, обмазанную глиною кухню.
— Как к вам трудно пройти! Сугробы горами и узенькие-узенькие тропинки… Что это вон на полу лежит, письмо? Кажется, нераспечатанное.
Около моей двери лежал большой серый конверт. Я поднял его.
— Должно быть, в щель вашей двери был засунут, вы открыли дверь, он выпал.
На конверте рукою Алексея было четко написано: «Его Высокоблагородию Константину Сергеевичу Чердынцеву. Весьма нужное». В конверте оказался другой конверт, поменьше, белый, и на нем стояло:
«Костя! Пожалуйста, ради всего тебе дорогого, прежде чем предпринимать что-нибудь, прочти все мое письмо возможно спокойнее, дабы не сделать ложного шага».