Я не могу поведать историю своего обращения к гуманизму — ее попросту нет. Во времена Культурной революции и позже, меняя хозяев на Тибете, во Вьетнаме, в Корее, в Сальвадоре, я насмотрелся, как люди уничтожают друг друга. Сам я при этом находился в безопасности, выбирая генеральские тела. Я видел войну за Фолклендские острова, сражения за голые скалы. «Двое лысых дерутся из-за расчески», — так выразился мой тогдашний хозяин. В Рио видел туриста, убитого из-за часов. Люди живут, обманывая, присваивая, порабощая, мучая, уничтожая. И всякий раз утрачивают часть того, чем могли бы стать. Отравляющее расточительство. Поэтому я больше не творю зла. И без того уже слишком много отравы.
Ганга проводит все утро в гостинице. Надо убраться в комнатах, вскипятить воду, постирать белье. Я смотрю на Каспара со стороны — как будто навестил свой старый дом. Они с Шерри расплатились и ждут, когда прибудет взятый в аренду джип. Я попрощался с Каспаром по-датски, но он подумал, это Ганга, проходя мимо, сказала что-то на монгольском.
Заправляя постель, Ганга представляет, как лежали на ней Каспар с Шерри, и думает про Оюн, про младшего сына Гомбо. Припоминает слухи, которые ходят по городу, — о детской проституции, о том, что полиция куплена иностранцами. Хозяйка гостиницы госпожа Енчбат, вдова, пришла, чтобы заняться бухгалтерией. Она в хорошем настроении: Каспар расплатился долларами, и миссис Енчбат может увеличить размер приданого. Пока закипает вода для стирки, женщины беседуют, попивая соленый чай.
— Послушай, Ганга. Ты знаешь, я не охотница до сплетен, — начинает госпожа Енчбат, маленькая женщина, мудрая, как ящерица. — Мой Сонжудой видел, что твоя Оюн гуляла с младшим Гомбо вчера вечером. На каждый роток не накинешь платок. И на празднике Наадам их тоже видели вместе. Сонжудой говорит, что старший Гомбо влюблен в Оюн.
— А правду говорят, что твой Сонжудой перешел в христианскую веру? — наносит Ганга ответный удар.
— Он просто пару раз заходил в миссионерский отдел американского посольства, вот и все, — холодно отвечает госпожа Енчбат.
— И что об этом думает его бабушка?
— Я думаю, что американцы — ужасные пройдохи. Всех пытаются обратить в свою дикую веру. Они умудряются даже молоко обратить в порошок. Какое это имеет значение, Ганга?
Гангу опять одолевает маета. Она чувствует мое присутствие. Я пытаюсь успокоить ее тревогу.
— Никакого, — отвечает она. — Что-то я сама не своя. Надо сходить к шаману.
Переполненный автобус тащится на первой скорости. В конце маршрута находится заброшенный завод. Ганга уже не помнит, что он производил в советское время. Я ревизую ее подсознание: оказывается, патроны. Расплодились полевые цветы — пользуются дарами краткого лета. Расплодились одичавшие собаки — рвут на куски какой-то трупик. Денек слабенький, тусклый. Люди выходят из автобуса и бредут к поселку — к этой россыпи юрт на склоне холма. Ганга идет вместе со всеми. Рядом тянется огромная труба на опорах — часть системы городского отопления, но для котлов требуется русский уголь. На монгольском система работать не может — он не дает нужной температуры. Большинство местных жителей отапливаются по старинке — кизяком.
Сестра Ганги ходила к этому шаману, когда не могла забеременеть. Через девять месяцев родила двойняшек, причем в рубашке — счастливый знак. Сам президент советуется с шаманом. Шаман может лечить лошадей. Говорят, он двадцать лет прожил отшельником в дальней провинции Баян-Олги. Во время советской оккупации местные власти несколько раз пытались арестовать его за бродяжничество, но каждый, кто приближался к нему, возвращался с пустыми руками и с пустыми глазами. Было ему двести лет.
Я с большим нетерпением ожидаю встречи с шаманом.
В моем положении есть свои преимущества: я не старею и не забываю. Моя свобода превышает степень человеческого разумения. Но есть ограничения, которые мне не дано преодолеть. Например, я не могу избавиться от постоянного бодрствования. Я так и не научился спать или хотя бы грезить. И то знание, к которому я более всего стремлюсь, ускользает от меня: мне не удалось выяснить, откуда я взялся и есть ли еще на свете подобные мне.
Покинув деревню у подножия Святой горы, я странствовал по Юго-Восточной Азии. Обшаривал сознание стариков, все укромные уголки, чердаки и подвалы, — не прячутся ли там бестелесные духи, подобные мне. Я обнаружил там легенды о таких, как я, но ни малейших следов их реального присутствия. В 1960-е годы я пересек Тихий океан.
Памятуя о сумасшествии доктора, я держал язык за зубами и не выдавал хозяину своего присутствия. Меньше всего я хотел плодить мистиков, психов и писателей. Однако, встречая на своем пути мистика, психа или писателя, я иногда вступал с ним в диалог. Один писатель из Буэнос-Айреса даже предложил название для меня — noncorpum, что значит «бестелесный», во множественном числе — noncorpa. Если только наступит день, когда множественное число понадобится.
Я провел несколько дивных месяцев, ведя с ним диспуты по метафизическим вопросам, и мы написали несколько повестей в соавторстве. Но «я» не переросло в «мы». В 1970-е годы я дал объявление в «Нэшнл инкуайрер». Американцы самый чокнутый народ в мире. Откликнулись 19 человек. Я познакомился с каждым. Все то же: мистики, психи, писатели. Я искал даже в Пентагоне. Открыл много интересного, но никаких признаков существования собратьев noncorpa. В Европе никогда не бывал. Эта часть суши, над которой нависла тень ядерных боеголовок, не кажется мне перспективной.
Я вернулся на Святую гору, обогащенный знаниями благодаря не одной сотне хозяев, но по-прежнему ничего не ведая о своем происхождении. Я устал от скитаний. Святая гора — единственное место на земле, с которым я ощущаю связь. Десять лет я пользовался гостеприимством монахов, которые обитают на склонах горы. Вел размеренную и спокойную жизнь. Подружился с одной старой женщиной, которая держала на горе чайный домик. Она принимала меня за говорящее дерево. После ее смерти я ни с одним человеком не разговаривал.
— Входи, доченька, входи! — раздался из юрты голос шамана.
Над входом висит выбеленная солнцем челюсть. Ганга оглядывается — ее вдруг охватывает страх. Мальчик играет с красным мячиком. Подбрасывает его в бледно-голубое небо, запрокидывает голову, ждет, потом ловит. Ганга видит ову — горку священных камней и костей. Склоняется перед ней, потом ступает в дымный сумрак юрты.
— Входи, доченька!
Шаман сидит на коврике. Медитирует. С балки свисает лампа. В медной тарелке оплывает сальная свеча. Дальняя стена увешана шкурами животных. Воздух густой от курений.
Возле входа стоит резной ящик. Ганга открыла его и положила туда почти все тугрики, которые Каспар дал ей на чай накануне вечером. Потом сняла обувь и в правой, женской, половине юрты опустилась на колени перед шаманом. У шамана морщинистое лицо, по которому невозможно определить возраст. Седые спутанные волосы. Закрытые глаза вдруг широко распахиваются. Он указывает на низкий столик — на нем стоит старый чайник.
Ганга наливает в костяную чашку темной жидкости без запаха.
— Пей, Ганга, — говорит шаман.
Моя хозяйка делает глоток и хочет начать рассказ, но шаман жестом останавливает ее.
— Ты пришла, потому что в тебя вселился дух.
— Да, — отвечаем мы с Гангой в один голос.
Ганга остро ощущает мое присутствие и роняет чашку. Недопитая жидкость растекается по циновке.
— Мы должны выяснить, чего он хочет, — говорит шаман.
Сердце Ганги бьется, как мышь в коробке. Я осторожно отключаю ее сознание.
Шаман замечает перемену в ее состоянии. Он берет перо и чертит в воздухе какой-то знак.
— Кто ты, дух? — спрашивает шаман, — Предок этой женщины?
— Не знаю, кто я, — отвечаю я голосом Ганги, только охрипшим, словно пересохшим, — Сам хочу узнать.
Как странно снова произносить это слово — «я».
Шаман сохраняет полное спокойствие.
— Назови свое имя, дух.
— Я обхожусь без имени.
— Ты предок этой женщины?
— Ты уже спрашивал. Нет. Насколько мне известно.
Шаман стучит костью об кость, бормоча что-то на неизвестном мне языке. Потом вскакивает на ноги, поднимает руки и сгибает пальцы, как когти.
— Именем великого Эхий-мергена заклинаю тебя — покинь тело этой женщины! Изыди! — орет шаман.
Ох уж эти штучки.
— Изыду — а дальше что? — спрашиваю я.
— Изыди! — орет шаман. — Изыди! Заклинаю именем великого Эхий-мергена, который отделил день от ночи!
Шаман трясет над Гангой погремушкой, размахивает курительницей и брызгает водой ей в лицо.
Потом смотрит, ожидая реакции.
— Шаман, я рассчитывал на более разумное поведение с твоей стороны. За много лет я впервые вступил в разговор. А водой Гангу лучше помыть, будет больше пользы. А то она считает, что монгольская плоть не потеет, и никогда не моется. И еще у нее вши.
Ох уж эти штучки.
— Изыду — а дальше что? — спрашиваю я.
— Изыди! — орет шаман. — Изыди! Заклинаю именем великого Эхий-мергена, который отделил день от ночи!
Шаман трясет над Гангой погремушкой, размахивает курительницей и брызгает водой ей в лицо.
Потом смотрит, ожидая реакции.
— Шаман, я рассчитывал на более разумное поведение с твоей стороны. За много лет я впервые вступил в разговор. А водой Гангу лучше помыть, будет больше пользы. А то она считает, что монгольская плоть не потеет, и никогда не моется. И еще у нее вши.
Шаман пристально смотрит в глаза Ганге, пытаясь обнаружить того, кто не является Гангой.
— Твои слова, дух, ставят меня в тупик. Сила твоя велика. Ты желаешь этой женщине зла? Ты злой дух?
— Случается, разозлюсь иной раз. Но вообще, по-моему, я не злой. А ты?
— Чего ты хочешь от этой женщины? Что мучает тебя?
— Одно воспоминание. И отсутствие остальных.
Шаман снова садится на коврик и принимает ту же позу, что вначале.
— В какой стране ты жил, когда имел тело?
— Почему ты думаешь, что я был человеком?
— А кем еще ты мог быть?
— Хороший вопрос.
Шаман морщит лоб.
— Ты очень странный. Такие, как ты, встречаются редко. Ты рассуждаешь как ребенок, а не как старый, поживший человек.
— Что значит «такие, как я»? Тебе встречались такие, как я?
— Я же шаман. Моя работа — общаться с духами. Раньше это делал мой учитель, а еще раньше — учитель моего учителя.
— Позволь мне исследовать твое сознание. Я должен выяснить, с какими духами ты имел дело.
— А что, разве духи не общаются между собой?
— Со мной не общаются. Прошу тебя, позволь мне войти в тебя. Для тебя будет лучше, если ты не станешь сопротивляться.
— Если я позволю тебе ненадолго войти в меня, ты оставишь в покое эту женщину?
— Шаман, считай, что мы договорились. Если сейчас ты прикоснешься к Ганге, я покину ее.
Я продвигаюсь по чужой памяти, как по лабиринту. Некоторые туннели хорошо освещены и находятся в идеальном состоянии. Другие похожи на обрушенные катакомбы. Одни надежно охраняются, другие заложены кирпичом. Из одного туннеля перехожу в другой, опускаясь все глубже и глубже.
Но докопаться до воспоминаний еще не означает докопаться до правды. Очень часто ум редактирует воспоминания с учетом пересмотренной и обновленной картины мира. В туннелях памяти шамана я ветретился то ли с духами мертвых, то ли с галлюцинациями — может, самого шамана, может, его клиентов, а может, и с теми и с другими, — то ли с noncorpa. Короче, либо следов не оказалось вообще, либо их оказалось слишком много. Возможно, нужные мне свидетельства имеют форму, в которой я не могу их распознать. Я углубил свои поиски.
Мне удалось обнаружить вот эту историю. Она была рассказана двадцать лет тому назад ночью у костра.
Давным-давно по земле гуляла красная чума. Она выкашивала людей тысячами. Здоровые бежали прочь, бросая заболевших. Они успокаивали себя просто: «Судьба рассудит, кому жить, кому умереть». Тарву, мальчика пятнадцати лет, тоже бросили умирать в стране птиц. Его дух покинул тело и отправился в песчаную страну мертвых.
Когда он появился в юрте хана преисподней, тот очень удивился.
— Почему ты покинул свое тело, ведь оно еще дышит?
Тарва ответил:
— Мой повелитель, живые решили, что мое тело умрет. Я отправился к тебе без промедления, чтобы заверить в своей преданности.
Хан преисподней был тронут покорностью Тарвы.
— Нет, я постановляю, что твой срок еще не наступил. Бери самого быстрого из моих скакунов и возвращайся к своему учителю в страну птиц. Но сначала ты должен выбрать что-нибудь на память из сокровищ, которые видишь перед собой в моей юрте. Смотри не ошибись! Тут есть здоровье, богатство, удача, красота, вдохновение, печаль, скорбь, мудрость, вожделение, слава… Так что же ты выбираешь?
— Мой повелитель! — ответил Тарва. — Я выбираю вот эти сказки.
Тарва сложил сказки в свой кожаный мешок, оседлал самого быстрого из скакунов хана преисподней и помчался обратно на юг, в страну птиц. Когда он прискакал, ворон уже успел выклевать глаза на его теле. Тарва не посмел вернуться в страну мертвых, опасаясь, что хан преисподней сочтет это неблагодарностью. Поэтому он вновь вступил во владение своим телом и поднялся с земли. Несмотря на слепоту, он прожил сто лет, странствуя на скакуне хана преисподней по свету, от Алтайских гор на западе и до пустыни Гоби на юге и рек нагорья Хэнтэй. Он предсказывал будущее, рассказывал сородичам сказки и легенды о происхождении их земли. С тех пор монголы рассказывают друг другу сказки и легенды.
Я решаю отправиться на юг, вслед за Тарвой. Если реальность не дает мне подсказки, может, ее дадут легенды.
*Жаргал Чиндзориг силен, как верблюд. Верит он только своим близким и своему грузовику. В детстве Жаргал мечтал стать летчиком ВВС Монголии, но у родителей не хватило денег дать взятку кому надо, чтобы мальчика приняли в столичную школу для партийных. Поэтому он стал водителем грузовика. В конце концов, это даже к лучшему. Кто знает, что приключится, если кучка ржавых аэропланов, из которых состоят ВВС Монголии, неровен час, поднимется в воздух. В парламенте ведут разговоры о том, не списать ли на металлолом весь военно-воздушный флот, который только подчеркивает полную неспособность Монголии защитить себя от любого соседа, даже от малоразвитого Казахстана. Из-за экономического кризиса Жаргал работает на любого, у кого есть топливо. На дельцов черного рынка, на теоретически приватизированный металлургический завод, на лесозаготовительную бригаду, на торговцев мясом. Жаргал пойдет на все, лишь бы заставить свою жену рассмеяться: даже натянет носок на нос и будет скакать вокруг юрты, посадив ее на загривок и сопя, как як.
Дорога из Улан-Батора в Даландзадгад, по которой мы едем, наименее ужасная из всех монгольских дорог. По ней можно обычно проехать в любую погоду, даже в дождь. Дорога имеет 293 километра в длину. Жаргал знает каждую выбоину, каждый поворот, каждую канавку и каждый патруль, конечно. Он знает, на каких заправках бывает бензин и когда, сколько еще прослужит каждая из деталей его тридцатилетнего советского грузовика и где можно раздобыть запчасти.
Горизонт расширяется, горы расступаются, сглаживаются, и начинается степь. На обочине — одинокое дерево. На нем дорожный знак. Под ним пыльное кафе, которое закрылось в 1990-е годы. Бараки, в которых некогда размещалась советская дивизия во время маневров, пустуют. Все трубы и провода вырваны с мясом.
Солнце меняет положение. Облако принимает форму сурка. Жаргал вытирает пот со лба и закуривает китайскую сигарету. Он вспоминает, как в прошлом году канадец-автостопщик угостил его «Мальборо».
Гнедая лошадь стоит у обочины и смотрит на дорогу. Небесный сурок превратился в клапан двигателя. Поселок — вон за тем камнем. Не доезжая семидесяти километров до Даландзадгада есть камень, похожий на голову великана. Давным-давно один богатырь этим камнем раздавил голову гигантского змея. Небо к вечеру становится желтовато-зеленым. Прохладно. Жаргал опять закуривает. Пять лет назад как раз на этом самом спуске перевернулся грузовик с цистерной пропана. Говорят, до сих пор на дороге можно встретить охваченного пламенем шофера, который зовет на помощь, теперь уже бесполезную. Жаргал знал его. Не раз вместе выпивали в придорожных гостиницах.
Впереди зажигаются огни. Жаргал вспоминает лицо жены в тот день, когда родился их первенец. Вспоминает игрушечную козу, которую его тетушка, госпожа Энчбат, сшила из старых лоскутков для его маленькой дочери. Малышка еще не умеет говорить, а верхом скачет так, словно родилась в седле.
Вот чего я никогда не испытывал, так это гордости.
— Что-то ты никогда раньше не интересовался старыми легендами, — хмурит лоб высохший старик в военном кителе, — При русских легенды, сказки разные были запрещены. Всех пичкали только дребеденью про героев революции. Я тогда работал учителем. Слушай, а я тебе никогда не рассказывал, как к нам в школу приезжал Хорлогийн Чойбалсан? Сам президент?
— Пятнадцать минут назад рассказал, пердун безмозглый, — бормочет перепачканный мазутом собеседник.
В кафе работает радио, передают популярные песни на английском и японском. Четверо играют в шахматы, но правил не соблюдают — слишком пьяны.
— Если б я в классе начал рассказывать старые сказки, — продолжает старик, — меня тут же включили бы в черный список кандидатов на «перековку». Русские запретили даже Чингисхана — сказали, что он деятель эпохи феодализма. А сейчас в каждой обоссанной деревушке утверждают, что Чингисхан родился как раз возле их ручья.
— Все это очень интересно, — подаю реплику.