Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) - Майя Кучерская 11 стр.


– Иди, а я за тобой, буду говорить тебе самое важное в спину, и так тебе легче будет подниматься, я тебя буду толкать словами, – улыбнулась Аня. Лиза двинулась вверх.

– Просто есть люди, которые чувствуют дико остро, – отчетливо произносила Аня. – Они избранники. И у тебя ведь тоже это было с самого детства, но это и тяжело, это крест. Такие люди чувствуют словно за всех. Иногда они даже видят ангелов!.. Я даже знала одного такого мальчика, – запыхавшись, добавила Аня, и тут Лиза остановилась, обернулась, посмотрела на нее удивленно.

Но Аня жестом показала ей, что надо идти дальше, вперед, и продолжала.

– Неважно про мальчика… Важно, что небо подступает к ним совсем близко, к самым глазам, и если закрыть глаза, оно вдруг проводит по векам, слабо и нежно, совсем слегка. И это самое большое счастье, какое может испытать на земле человек. Но за все надо платить, это трудно, ужасно, и они очень страдают, каждый по-своему, но платят все, хотя некоторые даже и не догадываются, что это просто им такой дар, видеть зорче…

Лестница кончилась, они вышли на набережную и пошли вперед. Шумная компания проскользила мимо: смуглые парни в футболках и легких пиджаках, темноокие девушки смеялись шуткам на неведомом иврите.

Аня говорила, не слыша и не видя никого, глядя только на Лизу, сильно жестикулируя что-то рубя и кроша в воздухе.

– Но эти люди вовсе не святые. Потому что не только свет, но и тьма от них близко, даже слишком. И тьма на них тоже действует. Свет ведь никогда не будет насильно тянуть к себе, он тебя не схватит, не поволочет, пока сам не побежишь к нему навстречу, раскрыв объятья. А эта мгла, тьма все время магнитит, тянет, и если хоть немного поддаться, двинуться в ее сторону, сейчас же потащит… с хрипом, за шиворот, по топи, болотам, непролазной грязи.

Лиза молчала и поглядывала на Аню словно издалека.

– Эта наглая тьма хватает за что только может уцепиться и волочет, потому что людей, которые стоят на границе, гораздо легче стащить. И им, утонченным, чувствительным, часто довольно бывает предложить что-то совсем грубое, бесстыдное, пошлость и срам. И они поддаются.

– Но я совсем не чувствую, что я в этой мгле, тьме, – пожала плечами Лиза.

– Что ты! Разве ты в тьме? – сейчас же осеклась Аня. – Я не договорила. Тем, кто стоит на границе, просто чтобы облегчить свою внутреннюю пограничную жизнь, это вечное физическое терзание души, иногда нужно…

– Ты посмотри, какая красота, – Лиза слегка сжала Анькин локоть и чуть повернула ее лицом к морю.

Анька оглянулась: там кончался день, последние ясные чистые отблески света пробивались сквозь облака и ложились на воду, это была, возможно, уже луна, не солнце, потому что свет лился бархатный, серебристый и почти жуткий. В эту воду хотелось лечь, хотелось ее потрогать, соединиться, напитаться чудодейственной силой.

– Лизка! Я дура! Я идиотка, прости! – тряхнула вдруг Аня головой и чуть не бросилась на колени, но Лиза подхватила ее под руки, не дала.

– Ты что? С ума сошла? Пойдем!

Они двинулись дальше.

– Зачем я наговорила тебе все это? Вот дура болтливая… а он , да может, он и не знает совсем. Ничего не знает! Это было только предположение. Он же видит тебя намного реже, чем мы. Не сердись, – Анин голос дрожал, Лиза не отвечала, и не ясно было, сердится она или нет.

– Лизка! – проговорила Аня и вдруг замолчала.

Лиза ждала.

– Лизка. Давай выпьем!

Да это не туалет она тогда искала, а отходила, чтобы хлебнуть. В черном рюкзаке лежала початая бутыль смирновской водки. Они отпили по большому глотку, прямо здесь, на набережной, под пальмами в сиянии заката, закрепляя новый союз. Пили легко, без оглядки – чай не Америка, можно не бояться законопослушных глаз. Закусили по очереди яблочком, заботливо припасенным Лизой. И направились к прибрежному ресторану, заманчиво сияющему гирляндой разноцветных огней. За целый день они так толком и не поели.

– Я чувствую себя словно в вакууме, полной выкачанной пустоте, – объясняла теперь Лиза. После глотка она заметно оживилась и стала словоохотливее. – Свет, тьма, может быть, у тебя это и так. У меня совершенно по-другому, совсем.

– Да неважно про меня, – из Ани, наоборот, словно утекла ее порывистость и прыгучесть, и она слабо махнула рукой.

– Сам свет для меня в другом. И в этом, – Лиза скосила глаза на торчавшее из рюкзака горлышко, – в этом тоже есть свет.

– Но разве это светло? – тихо возразила Аня.

– Ну, это именно прозрачно хотя б.

Лиза усмехнулась, но Аня не заметила шутки. И заговорила жалким, просительным голосом.

– Лизка, но пить, пить – это все-таки не свет, это все-таки уход в сторону, в мрак.

Лиза мягко улыбнулась, задумчиво покачала головой.

– Не знаю, получается снова немного про тебя…

Ресторан пустовал, было не время, уже отошел обед, еще не наступил ужин. Они сели за покрытый белой скатертью стол, так, чтобы видно было море. Молоденькая официантка принесла меню в толстой кожаной обложке, и они быстро что-то заказали, не так уж много: французский суп, два салата, бутылку белого венгерского (о, воспоминания о родине! о, ностальгия!), мороженое.

– Уже много лет назад, может быть лет десять, я утратила способность к эмоциям, – объясняла Лиза. – Это случилось незадолго до отъезда, еще в России. Америка тут ни при чем, я уже приехала такой. И понимаешь, все наоборот, этого мира, ни светлого ни темного, ни громкого и цветного, про который ты говорила, я давно не чувствую. И сквозь мое сердце, наоборот, никто и ничто не проходит, огибает вокруг, – она показала ладонью, как огибает. – Я давно живу в такой… даже не знаю, с чем это сравнить…

– Пресности?

– Даже хуже. Пресности со знаком минус. Бесцветности полной. Хотя раньше и у меня все было примерно так, как ты говоришь, – острота восприятия, боль. Я писала стихи, много рисовала, у меня была какая-то постоянная внутренняя жизнь – богатая, подвижная. Я все время двигалась вперед. Что-то новое для себя открывала, понимала, поражалась, восхищалась, тоже плакала часто. И никогда не думала, что когда-нибудь превращусь в такое вот серое бесчувственное существо.

– Ты не бесчувственное!

– Да, пока пью. Это хоть как-то восстанавливает мир, я хотя бы снова вижу краски, цвета, испытываю эмоции. В таком мире я могу существовать. Мне нужен допинг, хотя бы для того, чтобы просто говорить сейчас с тобой, понимать и отвечать тебе.

Они уже выпили по бокалу воды с кружком лимона на стеклянном краю и ждали супа, в паузе Лиза, прикрывая бутыль салфеткой, разлила в опустевшие бокалы оставшееся. Хотя прятаться было не от кого, официантка ушла. Бокалы заполнились почти целиком. Выпили за тех, кто не с нами.

– А если просто, – Аня закусила лимоном, поморщилась, – ты повзрослела десять лет назад и одной душевной жизни тебе перестало хватать? Она же все-таки тесная.

– Но мне хватало ее, всегда хватало. И всем, кого я знала и знаю, ее хватало, хватает вполне!

– Ты не как все.

– Еще все меняется, когда я влюбляюсь, – Лиза вздохнула. – Но это теперь тоже случается слишком редко. Сейчас это почти произошло, но если он знает, тогда… всё.

– Но ведь этого тоже хватило бы ненадолго!

– Ты хочешь сказать, мне нужно что-то еще.

– Да.

– Что?

– Я не могу больше повторять.

– Говорю тебе, я в Него верю, но это… – Лиза повысила голос, – не меняет! ничего!

– Потому что ты не думаешь, что Он живой!

– Теперь уже нет.

– Что Ему тоже бывает больно, обидно, радостно.

– Ты права.

– Но если представить только, что Он живой, тогда и все вокруг сразу бы ожило. И можно было бы для Него что-то тут же сделать, как для человека!

– Наверное.

– Не пить больше. Я тебя прошу.

– Да ведь я могу в любой момент бросить, – Лиза вдруг кратко хохотнула и подняла бокал. Выпили за плавающих и путешествующих.

Наконец принесли суп в горячих глиняных горшочках, залитых сверху сыром, Анька продырявила ложкой сыр. Внимательно посмотрела внутрь, там плавал лук, из проруби вырвался луковый и перечный аромат.

– Лизка, ужасно вкусно!

Лиза попробовала, кивнула.

– Отличный супчик!

– Прямо из Парижа.

Они засмеялись. Выпили за мастерство во всех областях и сферах. Бокалы опустели, и Лиза разлила вино. Без паузы выпили за счастье в личной жизни.

И сидели еще долго, говоря уже о другом. Москва, друзья, как давно все оставлено, как все меньше писем оттуда, как полынью пахнет хлеб чужой. Но хлеб был такой мягкий, свежий, его нужно было отламывать большими кусками и запивать крупными жадными глотками, рассеянно глядя на горящее матовым светом, бесшумное отсюда море.

Вино было недопито, но больше пока не хотелось, взяли бутыль с собой. Старую извлекли из рюкзака и оставили внизу, у ножки стула, официантка словно и не заметила ничего. Они расплатились, побрели по набережной дальше. Впереди показался новый спуск к воде.

– Лизка! – Аня вскрикнула. – Эта сила меня точно раздавливает! Подминает.

– Какая?

– Всякая! – Аня побежала вперед, к морю, но бег получился странный – замедленный, огромными, неровными шагами. Ее явно сносило слегка. Она бежала по песку не останавливаясь, не тормозя, Лиза невольно двинулась вслед, ей показалось: сейчас вбежит в воду прямо в куртке и джинсах. Но у самой кромки Анька остановилась, зачерпнула воду ладонью, плеснула в лицо, быстро пошла обратно.

– Лизка, – закричала она еще издалека, запыхавшись. – Лизка!

– Как водичка?

– Уже немного остыла. Елизабет, Елизабет. А хочешь, сделаем чудо? Ведь тогда ты бросишь? Хочешь, я пойду по воде? Хочешь?

– Что, прямо сейчас?

Анька замерла на миг, подумала.

– Нет, лучше, наверное, там, в Тверии. Там надежнее, да?

– Наверное. Давай лучше там!

И Лиза, взмахнув руками, продирижировала что-то невидимому оркестру. Она была в отличной форме, хорошо говорила и хорошо шла, только глаза горели ярче, белки всверкивали в темноте, и как будто еще сильней потемнела кожа, она была как негритянка сейчас.

– Лизка, знаешь что?

– Знаю.

И Лиза послушно опустила руку в рюкзак.

* * *

И дальше они снова ехали в Тверию. Автобус уходил только через час. Они ждали в привокзальном кафе, совершенно безалкогольном, увы. И тайно от служителей снова и снова разливали по уже освободившимся от быстро опрокинутого сока бумажным стаканчикам прозрачную жидкость. Ели апельсин и отпивали долгими медленными глотками и потом громко-громко говорили по-английски, как две заправские американки, и было все еще мало, не хватило самую малость до полного взлета! Но кончились деньги, помнишь? И Анька все повторяла: еще бы чуть-чуть, литтл, литтл!

– Литр, литр! – подхватывала Лиза, и они хохотали.

На табло загорелись нужные зеленые буковки, прикатил их автобус. В салоне играла музыка, водитель, молодой и веселый израильтянин, подпевал радиопесням и перекрикивался с пассажирами. На макушке в черных кудрях затерялся светлый кружок кипы. Аньку так и подмывало постучать пальчиком по этой смешной макушке. И еще хотелось в туалет. «Что ж ты на вокзале, что ж ты…» – Лиза давилась смехом, все ее сейчас невероятно смешило.

За высокими окнами простиралась святая, святая земля. Чувствуешь? Да что-то не очень – темно ж. Огоньки и как будто деревни, слышишь? Собака лает. Мы вообще-то где? Говорю ж тебе, говорю ж… Лизу снова душил беззвучный хохот. Анька тоже смеялась тихо, а потом стала, кажется, засыпать, прямо на ходу, не переставая кивать Лизке и даже что-то бормоча ей в ответ. Но внезапно очнулась, пришла в себя, пробила насквозь пелену этих выкриков, всхлипов, смешков и проговорила быстро-быстро: «Вот сделаем чудо, и ты больше не будешь, да?» «Вообще ни разу, о чем разговор, ты же видишь, всё под контролем!» – отвечала Лиза сквозь смех. Свет в автобусе погасили – в темноте сверкали ее глаза. «Да в жизни больше, а главное зачем, мне и так хорошо, оч-чень, ты же видишь…» И Аня соглашалась, мотала головой, улыбалась. На них оглядывались, два низеньких человека справа давно уже хитро посматривали в их сторону, говорили что-то возбужденно на своем языке, Аня и им улыбалась, кивала, потому что мир был чарующе сладок, благоуханен, напоен, потому что они были граждане Вселенной и Господь покрывал всё, все какие хочешь тяжкие грехи, какие угодно намерения целовал, лия и лия Свою бесконечную милость, я уж не говорю про воду, серебряную воду Тивериадского моря, светлую, как луна, упругую, как дальняя дорога вдвоем. «Вот увидишь, получится, надо только не забыть снять кроссовки, только горчичное зерно», – повторяла Анька и клевала носом, но музыка у водителя не давала ей окончательно соскользнуть.

Но потом Катька, Мишкина жена, как и было обещано, встретила нас в Тверии с лицом пронзительным, детским и, опуская глаза, просила Аню завтра, лучше завтра утром ходить по воде и делать чудо. Помогла ей раздеться, повесила на вешалку пыльную куртку, дала отпить ледяного желтого сока, сводила умыть лицо в сверкающий кафель, зеркала. Анька уснула тут же, в мягкой гостиничной кровати, крепко-крепко. Лиза еще долго курила на балконе, слушала плеск воды, смотрела на лунную дорожку, улыбалась одними губами в темноту и словно беззвучно разговаривала с кем-то. А Катька думала: надо подвинуться еще чуть-чуть, а то Аньке не хватает одеяла, – и все подтаскивала ей новые одеяльные куски лунной прозрачной ночью над озером Генисарет.

...

Лос-Анджелес, 1995

ПЛАЧ ПО УЕХАВШЕЙ УЧИТЕЛЬНИЦЕ РИСОВАНИЯ И ЧЕРЧЕНИЯ

Больше всего это напоминало ржавый штырь. Воткнутый в сердце.

Штырь медленно поворачивала рука. Он был с резьбой. Она кричала. Нет, оно.

Уехала вдаль. Вот по ней. Умчала. В горы высокие еленем. В камень прибежище заяцем. На желтом в черную клетку коне. На воздушном шаре в быстром крепком ветру. На деревянном ероплане, тр – в горькую синеву небес.

Ее измученность, ее старенькость, истерзанность ее – вот что мучило сердце – раз.

Ее отсутствие, вот что – два.

Много, много жизней, прожитых ею, среди них и моя – три.

Вынужденность любви к ней – вот что четыре!

Это был не тот вольный ветер, что спархивает с облака вон того, похожего на растрепанную от изумления лошадь, и не с листвы вершин, ввысь вознесенных, нет. Это была любовь, выведенная в пробирке, вдруг вспыхнувшая и разорвавшая в стеклянные брызги всё. В звонкой пахучей колючей стеключей лаборатории твоей вывела ее ты. И незаконное ее происхождение приносило дополнительную муку. Умышленность, вот.

Приезжай скорее и все-все мне объясни.

Приходи, любимая, и все сделай прозрачным. Почему мне больно каждый день? Зачем этот штырь? Что это? Возвращайся.

Май месяц – время мыть окна. Набирать тугую воду, бросать синие плески в мутное стекло. Возить сладко длинной палкой, резиной упрямо скрипеть.

Давай только сначала поправим твое лицо – уберем из него усталость прожившей пятьдесят две тысячи триста девяносто четыре и семь двенадцатых жизней – детских, взрослых, юных, молодых, средних, старых.

Вот теперь можно и поговорить.

Что, рассказать тебе, что я нашла перед твоим отъездом под зеркалом у нас в коридоре? Конверт! И знаешь, что на нем было написано простым карандашом, в уголке, почти незаметно? «М.А.» Он был заклеен, но лежали в нем – я посмотрела на свет – деньги! Уж не для тебя ли, любовь моя?.. Краснеешь? Да расслабься! Тебе крупно повезло, те же инициалы у моей мамаши, так что, возможно, наоборот, это ей кто-то передал. Не знаю. Почерк по двум буквам не определишь, тем более они слабые, карандашные… И все-таки, думаю, это предназначалось тебе. Конверт за услуги – типичный мамашин стиль. Ты – продажная, любовь моя!

И тем, кто к тебе приходит, за плату такую или побольше, ты отдаешь свою душу, в форме виолончели она. Чтобы вдвоем поиграть. По необходимости подкручиваешь еще винтом-штырьком, подкалываешь иголочкой, сыграв, дуэт-другой… Уходишь. Во сне. Пока они спят, одурманенные, твои пациенты, и ты, даже не осенив – нельзя, разбудишь! привяжешь больше, чем след! – не осенив их лиц поцелуем, беззвучными шагами улетаешь в окно.

Ты сон их предутренний, сочный, цветной. Ткни пальчиком – потечет краска. Апельсиновая и малиновая, хочешь, лизни?

Ты их мечта самая выстраданная.

Ты – живое страдание. Их.

Ты…

Святая. Мария Магдалина имя тебе. Смотрела Мэла Гибсона фильм?

Красный тюльпан зацвел на школьном огороде. Я сказала – вот так мак! А ты ответила – это тюльпан! Я – мак!!! Ты – хорошо, мак, превратившийся в тюльпан. А я – ночью? Ты – всегда! А я – нет, на рассвете. Все хорошее случается на рассвете. А ты – нет, на рассвете наступает прощание. Ха! Проговорилась, Мария Олеандровна.

Разворотило, разворошила.

Ты разворотила меня. Он оставил на столе своей мастерской одну книгу, я сдула с обложки опилки, странно она называлась – «Лолита». Раскрыла, и сразу же: « Ты разворотил у меня что-то внутри».

После чего мы и переехали в другой город. Мама вышла замуж. За коротышку, ниже ее на полголовы. Он нашел там работу. И мы переехали в город Другой.

Все совпало. Мама сказала: чудесно! Как же вовремя. Иначе уже не знала, что и делать, куда отсюда бежать. От проклятого этого ДК. Я только рыдала не вслух.

А тут ты.

И снова мама: надо же, вот ведь удачно. У нас ты вела черчение, у младших – рисование, но по совместительству была еще и психолог школы ! Говорили, что ты и где-то еще в нешкольной жизни пользовала людей странными средствами, учила их видеть. Моя профессия – учить видеть. Так ты сказала. Меня сразу же затошнило тогда.

Но ты уже положила на меня глаз. Я тебе понравилась, да, Малендра? Увидела?

Сначала ты все повторяла – тебе никто не говорил, у тебя талант? Талант к цвету? Ты различаешь оттенки. Тебе надо рисовать. Приходи. Вы, что ли, кружок ведете такой (это я спросила; сдалась она мне, эта бабуля-хромоножка)? Помнишь, что ты ответила? Веду. Кружок. Но заниматься в нем будешь только ты. Одна. Индивидуально!

Назад Дальше