Плач по уехавшей учительнице рисования (сборник) - Майя Кучерская 7 стр.


– Что, так быстро? Что, ты уже?

И девочка легко улыбнулась.

– Да.

Они тут же вышли из душного подвала, поднялись по крутым ступенькам наверх, толкнули обитую металлом дверь и оказались в небольшом дворе с клумбой посередине, крашеными зелеными лавками вокруг. Коричневый воробей быстро прыгал по лавочной спинке, что-то клюнул в деревянной планке, дернул головой, капнул густой белой каплей на землю.

– Тысячу лет я уже не влюблялась, а тебя вдруг люблю, – шевелила губами Анна, ощущая, что и в самом деле мышцы, кровь наполняются неподъемным свинцовым чувством и сладкой слабостью, глядя, как мощно поднимается ветер, меняя и двигая весь этот мир. Зазвенели не упавшие с веток медные листья, мелкие ветки и сор понеслись по камням, взмыли бумажки, заметалась трава на клумбе, пригнулись жухлые астры, и какие-то неведомые сиреневые метелочки мотнулись туда и сюда. Воробей на лавке стал поперек невидимого воздушного потока, раздвинул крылья, бежевая пушинка отлетела от него и понеслась к небу. Когда ветер стих, Анна поняла, что отдаст этой девочке всю свою жизнь, потому что всю свою жизнь проживет с нею вместе.

Их любовь была недолгой и бурной, как выдох после прыжка. Саша училась, ходила в две школы, нормальную и музыкалку, прогуливать она почему-то там не могла, и Анна, немного поспав после суточной с лишним смены (удалось устроиться на полторы ставки), бежала к ней, бесконечно ждала ее после уроков, в подворотнях, арках, прямо на истоптанных ступенях всех этих бесчисленных школ. Спала на ходу и видела в мерцании сна, как снова трет линолеум в сине-белый ромб, несет по коридору судно, наполняет лекарством шприц, ложится на клеенчатую кушетку поспать пять минут. Наконец Сашка выходила, тоненькая, кудрявая, с пестрым рюкзаком на спине, с нотной папкой, и сон разлетался в клочки. Анна подхватывала тяжелую папку, закидывала на плечо, они быстро и весело шли, курили, пили на набережной пиво, закинув лица в размытое светло-желтое вечернее небо, так же небрежно, набережно болтали. Сашка как-то отлично умела запрокидывать голову, даже когда нужно было идти быстро-быстро, и при этом не падала никогда. Это был ее жест, вдруг тряхнуть кудрями и уставиться вверх. Что там? Музыка звучала вокруг нее; она играла на пианино, нехотя доучивалась, ругалась, Анна так никогда и не услышала, как она играет, но вот распахивалась застекленная дверь музыкалки, она выходила – и нестройное доремифасоль из форточек резко смолкало. Далекий оркестр заводил свое – легкое и святое, как у Вольфганга Амадея Моцарта, несколько лет назад Анна смотрела фильм про него, и тут было то же самое – как в фильме, в важных сценах неизменным фоном начинало звучать, много было скрипок, виолончелей, чего-то струнного, приподнятого, пузырящегося, с отдаленным намеком на раннюю смерть.

«Я люблю, я люблю тебя», – повторяла она про себя, пробиваясь сквозь все это великолепие звуков и праздничный шум, но пока что ни разу вслух. Только целовала ее на прощание в жесткие, черные волосы, всегда стараясь попасть точно в середину макушки. Целовала, а хотелось обнять, сжать до боли, поднять над землей, нести, как ляльку, прижав к груди, моя, моя навеки! Но она молчала как танк, молчала, избивая в кровь ноги – пиная громадные камни в Санькином дворе, кривые футбольные мячи.

А Сашка говорила – Аньк, привет… Ань? Я замерзла. Ань, мне надо хлеба купить. Ой, тут кто-то накакал. А смотри, кошка куда забралась, кисонька. А у нас Лису из десятого из школы выгоняют насовсем, он с лета не приходил, даже директор ездил к нему домой – сам, представляешь? Физик объясняет – вообще непонятно ничего, но меня почему-то любит… И улыбалась детскими глазами, ямочки на щеках, озорная улыбка, черные мохнатые ресницы, курносый профиль. Она была быстрой и смелой, вдруг вскакивала на высокий парапет над рекой, вдруг почти бежала, но с ней оставалась покорной, может быть, потому, что чувствовала Аннино старшинство, и на все соглашалась, только не хотела прогуливать, что-то кому-то обещала еще в прошлом году – папе или бабушке (мамы у нее не было) или неизвестно кому.

Анна подарила ей длинный вязаный шарф болотного цвета, подобранный незадолго до встречи у качелей в парке, и Сашка ходила теперь только в нем. Они обошли все переулки на Ордынке и возле Тверской, бродили по Нескучному, а в холодные дни грелись в кафе, ели блины, пили кофе, иногда по выходным забредали в киношку, играли в автоматы, однажды вытянули блестящим крючком желтого мохнатого медвежонка с растерянными стеклянными глазами, жевали попкорн, смотрели все подряд, ржали, когда смешно, визжали, когда страшно, и Анна вжимала в ладони ногти, изо всех сил, потому что не знала, как справиться с тем, что они вместе и она видит ее, а Сашка сидит в полутьме рядом и никуда не уходит.

«Покажи мне любовь» они посмотрели неожиданно, перепутав кинозал, шли-то совсем на другое, и плакали в конце фильма навзрыд, потому что фильм был про двух девчонок в скандинавском городке, которые любили друг друга, но никто их не понимал. Выходя из зала, они увидели на афише, что на самом деле фильм называется “Fucking Amal” – и так им понравилось гораздо больше. Они ходили на него восемь раз, вместе с фильмом перемещаясь по кинотеатрам города, и все восемь раз вкатывали обратно слезы, чтоб понезаметней был плач, потому что этими девочками были они сами. Омоль просветил и очистил их, не позволил думать друг про друга дурное и про их любовь, что она не такая.

Но вскоре Омоль сошел с экранов, канул в никуда, и снова тонкие трещины, темные, невидные в киношном мраке, поползли по этой веселой стенке. Он шел откуда-то из-под земли, жаркий зов, тихое, напряженное гудение, земля двигалась и морщинилась под сдуревшими, слабыми ногами. Это землетрясение, только какое-то тихое, смутный, ровный гул, рев, это Сашка просила, немо, жадно, волнуясь, больше веря ей, чем себе, Анна отворачивалась, закрывала глаза, мотала головой на игрушечной, тряпочной шее – не надо, пожалуйста, не надо, прошу. Так они молча разговаривали, но поднимающийся из-под ног жар был сильнее, лава пробивала насквозь кремнистые слои, гранитные пласты мезозойской эры, только едва уловимым ритмичным шорохом, ускользающим дальним фоном пела флейта, и Сашка заговорила, заговорила первой. Понимаешь, мне всегда больше нравились девчонки, и женщины тоже, я влюбилась в нашу англичанку еще два года назад, я ее себе представляла без одежды, без всего вообще, понимаешь? Но ты моя первая, первая настоящая любовь. Анна кивала, Анна смеялась, чтобы только все это не оказалось слишком серьезно.

– У меня тоже было похоже, а флейту слышишь? Говорят, так бывает, когда нет мамы, но ты еще встретишь парня или какого-нибудь мужика с рыжей бородой, по тебе это сразу видно. Сто раз еще, подожди!

– Зачем же ты меня поцеловала тогда?

– Разве это случилось не во сне?

Но после этих слов музыка все равно смолкла, смолкла все-таки слишком резко, это было нечестно почти. Снова Сашка выходила из школы, мелькала в дверном проеме такая же стремительная, родная, с рюкзаком, черной папкой на правом плече, сверкал огонек зажигалки – все как всегда, только без музыкального сопровождения. И Анна махнула рукой, давным-давно зная все наперед, все разыгрывалось как по нотам. Сашка смотрела задумчиво чуть повыше ее головы, робко сжимала Аннину руку, но Анна видела: там ничего нет, там рельсы оканчиваются прямо посреди поля. Санька, ты плюнь! Считай, что я поцеловала, просто чтобы узнать, что это ты. Я же человек, и ты мне своя. Но любовь требовала нового материала, и новых разворотов, новых сил души, которые истекли, а Анна по-прежнему могла только упорно и все мрачней ждать ее сквозь сон после уроков, спать на ходу, спать почему-то хотелось все сильней, близилось время зимней спячки, а потом шагать по городу вдвоем в новой нашедшей кромешной тишине, больше она просто не знала, что еще придумать, ей не хотелось идти в клубы, на дискотеки, не хотелось вина, травы, тем более поцелуев, не хотелось штриховать пустоту дребезжащим звуком, хотелось просто переждать, дожить до когда хлынет новая музыка, но Сашка просила, Сашка звала, и Анька слабела под ее напором все сильней.

– Я люблю тебя, но это все. Больше мне ничего не надо. Всё остальное, остальные тут лишние. Я не хочу видеть ничьи рожи, я уже прошла сквозь это, знаешь? Мне скоро двадцать лет! Я от этого ушла. Я их ненавижу, кто туда ходит, – там же все напоказ! Хочешь – иди без меня. А я просто люблю тебя, я без тебя не могу жить! Остальное просто фигня, дикая хрень, слюни, в конце концов, можешь ты мне просто поверить?

Она бросила Анну, едва наступила зима, но если быть точным, это случилось после первого неудачного свидания, которое Анна все-таки решила устроить, загибаясь от отчаяния, видя, что Санька все равно уходит, удаляется и прямо на глазах делается прозрачной, исчезает в нарастающем недобром звяканье и гуле. И чтобы только спасти покачнувшуюся любовь, Анна стала целовать ее нежно и мягко, худенькую хрупкую девочку, испуганную и вдруг стихшую, смешные ключицы, и даже расстегивать детскую одежду, и даже снимать, но остановилась на пороге, отвернулась, не смогла, сказала внезапно грубо: «Одевайся! Одевайся сейчас же, ясно?» До сих пор Сашка слушалась ее во всем, но тут сказала вдруг: «Не хочу», прижалась к ней крепко-крепко, ткнулась теплыми губами в шею. Анна заплакала, отцепила, толкнула в плечи, Санька тут же осела на диван, бежевый жесткий диван чужой квартиры, как-то ссутулясь, опав, полуголая, плохо соображая. И хотя Анна и сама была пьяным-пьяна, это для смелости они выпили тогда побольше, но она знала способ, пошла в ванную, облила голову ледяной водой и, всплакнув еще немного в полотенце, вырвала в туалете, вернулась в комнату, повторила почти без слез: «Одевайся, одевайся я говорю». Насильно помогла ей одеться, волоком волокла по метро, привела к самому подъезду. Саньке стало плохо, Анька повела ее тошнить к гаражам, потом обратно к дому, втолкнула в лифт, к бабушке-папе, а когда шла обратно – пошел белый-белый, ледяной-ледяной, но в голове была труха, в душе труха, и бил озноб. Болотный шарф почему-то оказался у нее в руках, и она обернула им маленькую мерзнущую голову. Шарф слегка пах Санькиной рвотой.

Она бросила Анну, едва наступила зима, но если быть точным, это случилось после первого неудачного свидания, которое Анна все-таки решила устроить, загибаясь от отчаяния, видя, что Санька все равно уходит, удаляется и прямо на глазах делается прозрачной, исчезает в нарастающем недобром звяканье и гуле. И чтобы только спасти покачнувшуюся любовь, Анна стала целовать ее нежно и мягко, худенькую хрупкую девочку, испуганную и вдруг стихшую, смешные ключицы, и даже расстегивать детскую одежду, и даже снимать, но остановилась на пороге, отвернулась, не смогла, сказала внезапно грубо: «Одевайся! Одевайся сейчас же, ясно?» До сих пор Сашка слушалась ее во всем, но тут сказала вдруг: «Не хочу», прижалась к ней крепко-крепко, ткнулась теплыми губами в шею. Анна заплакала, отцепила, толкнула в плечи, Санька тут же осела на диван, бежевый жесткий диван чужой квартиры, как-то ссутулясь, опав, полуголая, плохо соображая. И хотя Анна и сама была пьяным-пьяна, это для смелости они выпили тогда побольше, но она знала способ, пошла в ванную, облила голову ледяной водой и, всплакнув еще немного в полотенце, вырвала в туалете, вернулась в комнату, повторила почти без слез: «Одевайся, одевайся я говорю». Насильно помогла ей одеться, волоком волокла по метро, привела к самому подъезду. Саньке стало плохо, Анька повела ее тошнить к гаражам, потом обратно к дому, втолкнула в лифт, к бабушке-папе, а когда шла обратно – пошел белый-белый, ледяной-ледяной, но в голове была труха, в душе труха, и бил озноб. Болотный шарф почему-то оказался у нее в руках, и она обернула им маленькую мерзнущую голову. Шарф слегка пах Санькиной рвотой.

На следующее утро, когда Анна ждала Сашку у подъезда, чтобы вернуть постиранный шарф и потому что не могла не ждать, не видеть, Сашка первая шагнула к ней и сказала просто: «Больше не приходи». Снег падал на темные волнистые волосы, на пустую голую шею, в горячие светлые глаза, потому что на миг она взглянула по привычке куда-то на далекие крыши. Куда ты смотришь, скажешь наконец? Но вслух Анна ничего не произнесла, молча сглотнула, отступила, постояла одна, а потом тихо дошла за Сашей до самой школы, невидимая ей, и там упала всем телом в снег, нерастаявший, нараставший, потому что он все шел и шел светлыми густыми потоками, такой же холодный, крупный, больной. Она полежала на тонком снегу, остужая горячий затылок, жаркие ладони и спину, глядя в окна четырехэтажной салатовой школы, помахала невидимым школьникам в блестящих окнах, она оставляла Саше себя, свой последний след, отпечаток. Сашка! Эта вмятина – я, руки, ноги, башка, туда, где шея, смотри, вминаю твой шарф. И шарфик взвился по слепому беззвучному автопортрету. Она поднялась с колен, не оглядываясь, не отряхиваясь, пошла. Куртка была без карманов, и некуда было деть заледеневшие уродские красные руки. Вместо сердца в груди лежал крепко слепленный круглый снежок.

МАСКАРАД В СТИЛЕ БАРОККО

Что все собираются, я узнала случайно. Перед аудиторией, прямо на полу, где мы сидели и ждали очереди на экзамен, чтение партитур, ага. Все вываливались с пустыми зачетками, только двоим Грэгор кое-как поставил. Тройки! Таня сидела рядом на рюкзаке, как и я, прислонившись к стене, уже на последнем издыхании, и вдруг сказала быстро, глядя вперед, как будто просто чтобы хоть немного отвлечься: «Ты костюм-то себе уже выбрала?»

– Какой костюм?

– Дарский зовет, не слышала? Все как у больших, нужно…

– Я не слышала, Тань, – перебиваю я. – Я все равно на каникулы уезжаю, не слышала?

Круглое, веснушчатое Танькино лицо покрывается краской.

– Он маскарад устраивает, послезавтра. У его у предков дом загородный, говорят, дворец натуральный. Парк какой-то, что ли, китайский, дорожки, и с фонтаном вроде прям в доме, прикинь!

Прикидывать нечего, видала я этот фонтан, правда, он тогда был выключен. Но я молчу.

И Таня рассказывает дальше, ей приспичило все как можно мне подробнее именно сейчас рассказать. Стресс, что ли, так действует?

– Бал-маскарад, в общем, гостям велели явиться в костюмах, с масками, типа как раньше, в прежние времена. Чтобы узнать тебя было нельзя! Так и написали в приглашении – вы должны стать «неузнаваемы». Приглашения тоже в старинном духе оформили. Шрифт с закорючками, с масками черненькими двумя!

– Классно, – наконец подключаюсь я. – И кем ты будешь?

– Да я с ног сбилась, дорого все страшно, – чуть расслабляется Таня, видя, что я вроде и не злюсь. – Но одна знакомая парикмахерша такой парик мне даст, обалдеть, длинные светлые волосы, буду знаешь кем? Татьяной!

Таня усмехается, взмахивает стянутым бархаткой коротким темным хвостом.

– А платье?

– И про платье тоже вроде договорилась, со студией театральной из Академа. Напрокат дают, на одни сутки, но мне в самый раз. Подгонять уже завтра утром, наверное, буду. А еще они звезду какую-то обещали пригласить, из Москвы, а кого – секрет. Может, Башмета?

– Да у них денег таких нет, на Башмета.

– Ты считала? Но думаю, да, современного кого-нибудь позовут. От классики и так уже у всех гонки.

Дима Дарский, сын человека, фамилию которого в нашем городе знает каждый, тем не менее папой своим не хвастался и в Консу, кстати, поступил против его воли, папаня толкал на экономику, в бизнес-скул, чуть не отправил куда-то за границу. Но Димка уперся рогом, отказался ехать даже в Москву – поступил сначала в наше училище, затем в Консу, потом почти сразу выиграл конкурс в Питере, не первое, конечно, место, но все равно привез медаль, диплом, даже денег немного, премию. По телевизору его минуты три показывали, как он наяривает на рояле, кудрявый, губастый. Жутко похожий на Мика Джаггера в молодости. И папаша махнул рукой. Раз уж талант Димкин признали даже в Питере. А Димон на папу внешне вообще чихал, хотя и ходил в каких-то канареечных, явно издалека привезенных рубашках, вкусно пах мужским одеколоном и нравился нашим девчонкам до нереального визга. Ему тоже много кто нравился, но по очереди. Очередь двигалась довольно быстро. Но никто особо не обижался, одна Ритка, дурочка, чуть руки на себя не наложила – наглоталась какой-то гадости, но девчонки вовремя заметили – ничего, отблевалась, даже «скорую» не понадобилось вызывать. Дарскому это пересказали, он только плечами пожал: «Я тут при чем?» И как-то все тоже подумали – действительно, он при чем? Это Ритка – дура, а он – гений, да еще и обаятельный, – как перед таким устоять?

Но мне. Хотелось. По-другому.

Хотелось его победить?

И я поехала. Тем более что в гости, домой, никого никогда он не звал, был, кажется, на это родительский запрет. Но вот тут почему-то он его нарушал.

– Ты не думай, просто покажу тебе, как живу. У меня там интересно.

И я сказала «ОК».

Щека у Димки оказалась детской, мягкой и горячей. Не колючей совсем, вместо щетины – пух! Шлепнула я его вообще-то слегка, кожа на месте шлепка только чуть порозовела. Но он вскрикнул, как от жуткой боли, схватился за щеку, страшно сморщился, согнулся, потом распрямился и проговорил: «Блядская татарва». Четко, яростно!

И сейчас же два красно-зеленых попугая ара, качавшихся в клетке под потолком в его комнате, до этого совершенно безмолвные, вдруг запрыгали, засвиристели, клетка так и заходила ходуном. Неужели даже глупые птицы что-то поняли? Начали защищать хозяина? Или выражали солидарность со мной. Но это я думала уже на ходу, быстро перемещаясь к выходу, блин, чисто по наитию, в таких хоромах карта была нужна, наконец выскочила на широченную мраморную лестницу, рванула мимо круглого фонтана с золотыми рыбками прям у входа, мимо оранжереи в карликовых пальмах и охраны на проходной… И вот уже ехала на сразу же (ура!) пойманном грузовике в город, от ар, пальм, фонтанов и губастого урода!..

Таня этих подробностей, само собой, не знала. Как и никто. Даже с Дарским через несколько дней мы снова начали здороваться, как ничего и не было. Он быстро утешился, желающих хватало, но надо же… мальчик оказался мстительным.

– А кто еще пойдет? – спрашиваю и не смотрю Тане в глаза.

– Да я даже не знаю точно, – Танька мнется. – Ну, то есть, Лера идет, Ритка – точно, Тушкевич, Петя, я…

Через пять минут мыканий и отведенных глаз выясняется, что идет почти вся наша группа и даже кое-кто из других.

Я отталкиваюсь спиной от стены, пружинисто поднимаюсь, моя очередь сдавать.

– Ни пуха! – кричит Танька вдогонку и тихой скороговоркой, уже в самую спину, но так, что я слышу все равно: «Он-же-просто-наверняка-знал-что-ты-уезжаешь-домой».

Я сдаю. Сдаю сволочи и зануде Грэгору! Чтение партитур. Все довольно фальшиво меня поздравляют, кто-то даже чмокает в щечку (Танька, да). Но я-то знаю, в чем дело, – когда я как следует разозлюсь, меня посещает вдохновение, никакой Грэгор не устоит!

После экзамена сразу же еду в кассы, на вокзал, менять билет, чтобы уехать прямо завтра, до, до их тошнотного маскарада. К родителям, к маминым домашним супчикам поскорей, к деревянным домам на окраине и нескольким старым тоже со всей России съезжающимся на каникулы друзьям. Но билетов на завтра нет.

Назад Дальше