Матильда - Анна Гавальда 5 стр.


4

Он так и не перезвонил.

Ни той ночью, ни следующими.

Хотя я еще много ночей подряд вела себя самым жалким образом, забывая выключать свой телефон. Но тщетно. Я ошиблась на его счет. Не такой уж он и псих.

Или же он еще бо́льший псих, чем я думаю. Или же не так сильно заинтересован.

Короче говоря, этот жирдяй достал меня по полной программе.


Ну а жизнь — как я там уже говорила? — «шла своим чередом».

Вот.

Именно так.


Черт побери.

5

Конечно, я все это пережила. Как говорят люди, скромно потупив глаза, — бывало и хуже. За окнами шумел весенний Париж, все как у Коула Портера[24] в исполнении Эллы Фицджеральд.[25] Расширялись террасы кафе, все более длинными и многообещающими делались дни, я была жива-здорова, прятала в рукаве кучу других козырей, да и вообще была не промах, так что я его отпустила.


Серьезно. Я забыла о нем. А потом как-то раз однажды утром я просто вытряхивала вещи из сумки. Потому что хотела взять другую. Потому что собиралась на свадьбу и мне нужна была более изящная сумочка. Как вдруг — оп-ля! — сюрприз от шефа: его «сладкая бомба» замедленного действия и «жареные» факты в придачу.

Мой повар внезапно вернулся, и на этот раз… на этот раз меня зацепило всерьез, как ошпарило.

Горячо, поберегись!

Апарте[26]

1

Если бы у меня был злейший враг — какая-нибудь девушка, которой я желала бы самых страшных пыток, самых нежных, медленных, самых жестоких и уродующих навсегда, я бы отдала ее в руки писателя, понаблюдала бы, как она влюбится в него самой чистой любовью, и смотрела бы, небрежно листая какой-нибудь древний «Пари-Матч», как она страдает…


Мне едва исполнилось девятнадцать, когда эта беда свалилась на мою голову. Всего девятнадцать лет… Я была еще ребенком… К тому же сиротой… Уф, ладно, хватит уже, малыш. Птенчик, выпавший из пустого гнезда, с грустными глазами и бритым черепом. Нежное мяско… Нежная плоть для любовного романа… Для первого романа… Красивому герою красивый сюжет, не так ли?

Ладно. Прекращаю. Он с тех пор уже сделал себе имя. Я принесла ему удачу, вернее — моя история принесла ему удачу, и в рекламе он не нуждается. Он прекрасно справляется сам. Однажды, когда я буду совсем старенькой, возможно, кто-то задаст мне пару вопросов для постраничной сноски, ну а пока я предпочитаю помалкивать.

Покой.

Артистам — покой.

Легендам — место.

Разве что еще одно, последнее замечание… То, что в моей жизни был этот мальчик, этот мужчина, этот грабитель, в конечном счете имело для меня лишь одно реальное последствие, напомнив мне и укрепив меня в убеждении, возникшем у меня еще за несколько лет до того, во время долгой болезни и агонии моей матери, что известное выражение «Что нас не убивает, делает нас сильнее» — это полная чушь: что нас не убивает, то нас не убивает, и точка.

(Довольно сложное предложение и, возможно, спорное с точки зрения синтаксиса, которое я запросто могу упростить и резюмировать так: этот ублюдок сильно испортил мне жизнь.)

Сеньор Буало,[27] вы, как всегда, кстати.

* * *

Он был моей первой любовью. Не то чтобы я впервые спала с мальчиком, но я впервые занималась любовью и это было… ладно, обещала, что не буду, значит, так тому и быть. Я ведь не писатель, мне ни к чему воображать свое прошлое, ни к чему раскладывать свои эмоции по пробиркам, ни к чему превращать в строительный материал все самое светлое, что выпало на мою долю, поэтому короче, Матильда, короче. Прошу тебя, пощади свое достоинство, не порть хотя бы то немногое, что он из деликатности или по недосмотру не тронул.

О’кей, согласна, в таком случае делаем пропуск. (Ага, а все-таки между делом он научил меня паре приемов…) Только уточним, поскольку этого требует нынешняя история, что этот предмет моего обожания написал мне множество писем — любовных, с гордостью думала я тогда, стилистических экзерсисов для пробы пера, вынуждена признать я теперь, — которые я в конце концов выкинула в помойку одним прекрасным вечером, когда почувствовала себя свободной.

Да, похоронила под ворохом окурков, пустых бутылок, кофейной гущи и грязных ватных дисков для снятия макияжа.

Аллилуйя. Наконец-то мне удалось их вышвырнуть.

Все, кроме одного.

Правда? И почему же?

Почему именно это письмо?


Потому что оно было последним. Потому что оно принадлежало мне больше, чем остальные. Потому что я и тогда имела слабость думать, да и до сих пор не разуверилась, что оно было искренним, а даже если и не было, то это уже не имело для меня никакого значения. Потому что я достаточно честна, чтоб отличать красивое от правдивого и выбирать красивое, коль уж оно выпадает. Потому что меня никогда не волновал вопрос, настоящее ли это искусство или графомания. Потому что оно напоминало мне о том, что меня любил талантливый мальчик, что я вдохновляла его и что, да, несмотря ни на что и даже на него самого, мне все-таки в этом повезло.


И потому что оно было красивым.

Так же как я…


Потому что я выросла с этим письмом. Оно стало свидетелем того, как я росла. Несколько самых обыкновенных листов бумаги формата А4, густо усеянных мелкими значочками, начертанными черными чернилами в такой последовательности, что сначала я почувствовала себя ужасно смущенной, потом польщенной, потом в мою душу закрались сомнения, а следом и отвращение, и наконец, разбитая горем, я уже наклонилась было к помойке, но в последний момент… передумала.

Передумала. Фаталистка. Хранительница. Сторож. Просто сторож маленького храма, сокровищницы всего того, что было моей жизнью, прежде чем оказаться в…

…в моей сумке.

Из скрытности. Чтоб письмо случайно не попало ни в руки моих соседок по квартире, ни в чьи бы то ни было еще. Никогда.


Оно лежало в маленьком потайном внутреннем кармане. В единственном кармане, застегивающемся на молнию. На тоненькую, незаметную молнию, о существовании которой догадаться невозможно, если только не искать специально.

Письмо лежало на месте, но не в конверте — тогда как я была уверена, что вкладывала его в конверт, — а наоборот: конверт всунут в середину письма. Меж сложенных пополам листов. Стиснутые страницами мое имя, мой тогдашний адрес — думаю, мне ясно давали понять, что письмо прочитано и что крайне важно мне это ясно дать понять…

(Ох, проклятый язык! Нет! Только не сейчас! Только не на этом месте моего рассказа! Я рассмеялась. В полном одиночестве я громко рассмеялась тому, что запинаюсь, порабощенная такими смешными правилами стилистической согласованности.)

…и подчеркивалась важность довести это до моего сведения.

Вот. Немного тяжеловато звучит, но тоже сойдет.

Да, как ты видишь, я попросил какого-то незнакомца надписать конверт, не сделал этого сам… Грубая уловка, согласен, но не возвращай мне его. Только не это письмо. Обещаю тебе, оно достойно того внимания, которого я не стою.

Если ты не хочешь читать его сейчас, подожди. Подожди пару месяцев, пару лет, десять лет, быть может. Дождись безразличия.

Десять лет — все-таки у меня довольно высокие требования.

Подожди столько, сколько тебе потребуется, но однажды, пожалуйста, все-таки прочитай его. Прошу тебя.


Наш последний разговор, вернее, наша схватка не на жизнь, а на смерть, вот уже несколько недель не выходит у меня из головы. Ты упрекала меня в эгоизме, в скверном характере, в меркантильности. Ты говорила, что я тебя использовал, что я как вампир, что я влюблен скорее в образ, вдохновленный тобою, но не в тебя, такую, как ты есть.

Ты упрекала меня в том, что я никогда тебя не любил.


Тебе кажется, что тебя предали. Ты бросила мне в лицо, что никогда в жизни не прочитаешь больше ни одной книги. Что ты ненавидишь слова так же, как ненавидишь меня, и даже еще больше, если такое отвращение вообще по силам человеку. Что слова — это гнусное оружие, которым пользуются такие гнусные типы, как я. Что слова ничего не стоят, словами ничего не скажешь, они врут. Что слова портят все, к чему прикасаются, и что я навсегда отвадил тебя от них.


Сейчас, этим вечером, два месяца или два года спустя, ты прочтешь нижеследующий текст и поймешь, любовь моя, что ты не всегда бываешь права.


Когда ты закрывала глаза, отдаваясь в мои объятья, твои веки напоминали изнанку шкурок экзотического фрукта личи. Тот же переливчатый блеск, та же розоватость, неожиданная и пронзительная. Лакомые мочки твоих ушей, толстенькие, как гребешки каплуна, были похожи на крошечные фарфоровые косточки, размякшие, размокшие, тающие, истомленные в слюне, пенку которой без устали снимали твои губы, а изгибы хрящей — чистое кокетство, масленичные блинчики, нежное жаркое из птичьих голов.

Сейчас, этим вечером, два месяца или два года спустя, ты прочтешь нижеследующий текст и поймешь, любовь моя, что ты не всегда бываешь права.


Когда ты закрывала глаза, отдаваясь в мои объятья, твои веки напоминали изнанку шкурок экзотического фрукта личи. Тот же переливчатый блеск, та же розоватость, неожиданная и пронзительная. Лакомые мочки твоих ушей, толстенькие, как гребешки каплуна, были похожи на крошечные фарфоровые косточки, размякшие, размокшие, тающие, истомленные в слюне, пенку которой без устали снимали твои губы, а изгибы хрящей — чистое кокетство, масленичные блинчики, нежное жаркое из птичьих голов.

Запах у основания твоих волос, на затылке, сразу над этой развилкой, над этой тайной пушистой ложбинкой, требующей бесконечных ласк, отдавал пикантной горечью настоящего хлеба на закваске, а твои ногти, на вкус того, кто их долго сосал, были как свежий миндаль, до срока собранный на исходе лета.

В углублениях над твоими ключицами выступали капельки кисловатого сока, от которого пощипывало язык, находивший утешение в сочной свежести мелкозернистой, словно грушевой, плоти твоего выпуклого плеча.

Так где-нибудь в полумраке сарая лакомишься анжуйской бере[28]…

Крохотные пузырьки слюны, появлявшиеся в уголках твоих губ, когда ты взахлеб хохотала, сверкали, как брызги розового брюта, а кончик моего любимого языка — крупитчатый, гранатового цвета под деликатно шершавой бледностью — напоминал лесную клубнику.

И, словно дикая клубничина, пугливо прячущаяся очаровательная недотрога, он был сладким-пресладким.

Твои соски? Прованские бобы самого первого урожая, из тех, что собирают в феврале и которые надо еще добыть, сырыми вылущив из стручков, тогда как их янтарного цвета округлости бархатисты на ощупь, гладки, ярки и душисты, как весеннее масло.

Ложбины, ведущие к твоему пупку, если довести тебя до влажной истомы, имели кисло-сладкий вкус слив из старого сада, вызывая во рту ощущение сладостной оторопи от соприкосновения с такой мягкостью.

Твои бедра образовывали две аппетитные сдобные булочки, а впадина поясницы имела — да и все так же имеет, я думаю, нет, просто помню — пленительный привкус цветов акации. Этот настойчивый, сильный аромат обволакивал весь изгиб твоих ягодиц, вплоть до прелестных ямочек в самом низу спины. У начала складок мягкой, нежной и гладкой плоти, в которых часто скрывались слишком бесцеремонные пальцы…


Твои стопы отдавали мускусом, впадины под лодыжками — горечью, выпуклости икр — фруктами, под коленками было солоно, а внутренняя часть бедер имела минеральный привкус, как и то, что таилось внутри, то, что появлялось потом, что наконец изливалось и было в сжатом виде всем тем, что меня к этому вело. Квинтэссенцией. Квинтэссенцией тебя и Вселенной.


И вот этот вкус, вкус тебя, принцесса нашего времени, дивная, непристойная, с татуировкой на теле, которым я якобы пользовался и злоупотребил, так вот теперь мне остались только слова, чтобы им наслаждаться.

Увы, этот ничтожный инструментарий, как ты мне напомнила, не имеет достоинств. Слова ничего не знают, ничего не сочиняют и ничему не учат, но, запомнившись, они приносят плоды.

Гораздо сильнее, чем от твоей кожи, твоих волос, ногтей, твоего запаха, у меня текли — да и сегодня еще текут — слюнки от этой твоей эссенции, твоей влаги, нектара твоего живота, от твоего пектина, твоей смазки, твоего сока, от этого вестника, выдающего твой голод, твою жажду, твои головокружения, от этого служки твоих желаний.


Какова она была на вкус, твоя любимая? — интересуются все до последней буквы того единственного алфавита, который я когда-либо знал, — и в каком порядке ты бы нас расставил, если б попытался рассказать ей об этом?

Ласточкино гнездо. Теплый инжир. Перезрелый абрикос. Ягода малины, проглоченная под моросящим дождем.

Иногда попадалась межа. Иногда царапины приливов, кровопускания души и лунная кровь. Или лунное семя. Или молоко. Молозиво Афродиты.

Ужасающая смесь материнского молока и выделений течного зверя.


Трюфеля в мешочке. Губы и прочие обрезки плоти, пошированные в душистых травах в большом количестве воды. Выпотрошенный скат. Розовое мясо на кости. Бульон из моллюсков. Эмульсия, скопившаяся под панцирем. Соус из сока морских ежей. Чернильная вытяжка из кальмаров, пойманных на блесну. Верхушка конфетки берлинго с затупившимся уголком. Леденец из амброзии. Цитрон. Красный цитрон с йодированной цедрой. Ви…

Ох, Матильда,

Я сдаюсь.


Я любил тебя.


Я любил тебя сильнее, чем смогу это сказать,

Но совсем не так хорошо.

2

У меня тряслись руки. Сама не знаю, что это было: меня накрыло волной стыда, позора, ощущением раскрытой и оскверненной тайны, к горлу подступила тошнота.

Я не понимала, что со мной происходит. «Эй, — разнервничалась я, — успокойся, старушка, успокойся. Это ничего не значит, это ничего не значило, подумаешь, какой-то умник, посасывая колпачок ручки, предавался эротическим фантазиям.

К тому же, возможно, он и читать-то не умеет, этот твой дока в ножах и колбасных обрезках…»

Неважно, я сожгла письмо в раковине.


Меня мутило, знобило, потряхивало, я вся покрылась потом и, прикрыв ладонью рот, упорно заталкивала в слив обгоревшие клочки бумаги.

Я спешила, дергалась, словно опаздывала, ледяной пот застил мне глаза, я чувствовала потекший макияж.

Меня вырвало.

3

Помыв раковину хлоркой, я долго, долго ополаскивала ее водой. До тех пор, пока вся эта беда не скрылась в глубинах парижской канализации.

— С тобой все в порядке?

Голос Полин.

Не слышала, как она вошла. Ее, конечно, беспокоило не мое здоровье, а расход воды.

— Тебе нездоровится?

Я обернулась, желая ее успокоить, но поняла, что она мне не поверит.

— О господи… Что еще с тобой приключилось? Перебрала вчера с алкоголем, да?

Ну и репутация у меня…

— А вот и нет! — глупо похвасталась я, пальцами вытирая растекшуюся тушь. — Большой праздник мне сегодня еще только предстоит! Смотри, какая я нарядная… Собираюсь на свадьбу к Шарлотте…

Полин даже не улыбнулась.

— Матильда?

— Да.

— Я не понимаю тот образ жизни, что ты ведешь…

— Я тоже не понимаю! — рассмеялась я и высморкалась в раковину.

Полин пожала плечами и направилась к своему любимому чайнику.


Я чувствовала себя глупо. Полин не часто проявляла ко мне такой интерес. Мне хотелось исправить ситуацию. Да и потом мне нужно было с кем-то поделиться.

— Ты помнишь… Тот тип, что нашел мою сумку…

— Тот псих?

— Ну да.

— Он снова проявился? Продолжает к тебе приставать? О черт, чай почти кончился…

— Нет.

— Надо сказать Жюли, пусть купит чая…

— Он повар.

Полин как-то странно на меня посмотрела.

— А? Да? И что? Почему ты мне это говоришь?

— Просто так… Ладно, мне пора, не то я опять все пропущу.

— Когда вернешься?

— Не знаю.

Она проводила меня до дверей.

— Матильда?

— Йес.

Она поправила мне воротник.

— Какая же ты красавица…

Я улыбнулась ей в ответ и почтительно склонила голову.

Пусть она там себе воображает мое очаровательное смущение, пока я борюсь со слезами.

4

А потом — всё. Потом — это сейчас, и мне больше нечего рассказывать. Да и желание пропало. Я сейчас, даже если этого не видно невооруженным взглядом, съежилась на обочине жизни в ожидании, пока она пройдет.

«Маскированная депрессия» — уже не помню, откуда я выудила это лицемерное выражение, но пользовалась им охотно. Оно мне подходило. Думаю, из-за маски. Сколько лет меня приводили в пример, кружили мне голову, нахваливая мою силу, чувство юмора, отвагу… Так вот, сборище трусов, все это было слишком просто. Чересчур просто. Да, я пыталась вас защитить и держалась, сколько могла, но больше я не могу, все.

Я сломалась.


Потому что все это вранье, друзья мои… Да, все… Одна сплошная показуха… Я знала, что моя мать заполняла эти свои формуляры как попало: она ставила крестики, где надо, и оставляла заполненные бумаги на видном месте, специально, чтобы меня успокоить. Я знала, что грош цена была всем этим хорошим новостям, которые она часами громко рассказывала бабушке по телефону. Я знала, что они обе мне врут. Я знала, что мой папаша отправился к свой шлюхе, как только отвез мать в больницу на химиотерапию, и я знала, что она тоже об этом знает.

Назад Дальше