Мой научный руководитель Александр Анатольевич Чамеев в 1990 году подавал заявление на должность доцента в один гуманитарный питерский вуз. Он подготовил разные бумаги: дипломы, подтверждающие его научную степень и звание, список публикаций, трудовую книжку и медкарту. И принес все это в какую-то административную комнату. Там сидела очкастая секретарша, похожая, как рассказывали присутствовавшие при этой сцене, на мужчину средних лет. Она брезгливо приняла у Чамеева папку, достала оттуда бумаги и принялась их перебирать. В какой-то момент, не поднимая головы, она устремила на Чамеева поверх очков тяжелый взгляд и ледяным тоном спросила:
— А где анализ мочи? Сдавали?
— Нет, — растерялся Чамеев. — Я думал…
— Вы думали! — перебила его секретарь. — Доцентом вот хотите работать, а мочу не сдали!
— Да уж какой из меня доцент, если я мочу не сдал, — вздохнул Чамеев.
— Ну, вот видите, — смягчилась секретарь. — Сами ведь все понимаете.
Документы у Чамеева в тот день не приняли.
Но вернемся к Олегу Табонину. В отличие от Чамеева он был дисциплинирован. Загодя обзавелся баночкой из-под майонеза и решил все сделать как полагается. Однако неожиданно встал вопрос о транспортировке баночки. Кожно-венерологический диспансер, куда ее следовало отнести, находился в двадцати минутах ходьбы от его дома. Проблема заключалась в том, что баночка никак не закрывалась. А значит, ее невозможно было поставить в сумку — содержимое бы расплескалось. Оставалось только одно — идти в КВД и держать баночку в руке. Но открыто сделать это было немыслимо. Идти по городу? У всех на виду? С банкой мочи?.. Просто невозможно. И Олег решил замаскировать банку. Он взял местную эстонскую газету. Сделал из нее небольшой кулек и обернул им банку. Прохожие изредка оборачивались, удивляясь скромному юноше, который идет по Тарту и торжественно держит перед собой какой-то кулек. Табонин напоминал романтического влюбленного, спешащего на свидание с букетом цветов. Только двигался он почему-то очень медленно и цветов было не видно. Пробегавшие мимо дети то и дело норовили заглянуть в кулек. Мол, чего это там дядя прячет? Может, конфеты? Или семечки?
Олег был уже на полпути к КВД, как вдруг пошел дождь. Сначала он накрапывал, а потом хлынул как из ведра. Зонтика не было. Кулек, маскировавший банку с мочой, намок, обмяк и, наконец, развалился, явив прохожим небольшую стеклянную емкость с мочой, подлежащей анализу. Пришлось моему другу выливать все это под ближайшее дерево. Так неудачно закончилась первая попытка транспортировки мочи.
Но Олег Табонин был не из тех, кто отчаивается. На следующий день он вновь отправился в КВД с заветной баночкой, предусмотрительно обернув ее черным полиэтиленовым пакетом. Дождя, к счастью, не было. Олег шел по Тарту и что-то радостное насвистывал себе под нос. Вот из-за поворота уже показалось серое здание диспансера. Олег прибавил шагу. Он подошел к крыльцу с черными перилами, как вдруг дверь, ведущая в диспансер, открылась и из нее вышел Юрий Михайлович Лотман. Собственной персоной. Легенда отечественной филологии. Эпохальный ученый.
Квартира Лотмана размещалась в этом же доме. На первом этаже располагались кабинеты диспансера, а на втором жил Лотман.
Столь нелепое соседство часто сопровождалось недоразумениями. Какой-нибудь незадачливый донжуан по ошибке звонил Лотману. И на строгое: «Кто здесь?» — припадал к замочной скважине и слезно молил автора «Структуральной поэтики» и «Бесед о русской культуре» вылечить его от венерической напасти. Лотман всегда отвечал категорическим отказом.
Потому, увидев Лотмана, Олег не удивился и вежливо поздоровался. А Лотман, в свою очередь, решил, что Табонин как верный ученик пришел навестить его, Лотмана. Он и заподозрить не мог, что у студентов есть какие-то дела в КВД.
— Здравствуйте, здравствуйте! — радостно сказал Лотман. — Очень кстати. Мы как раз сейчас садимся обедать. Я вот на пять минут спустился воздухом подышать. Целый день за столом, знаете ли…
Олег смутился. Ведь он пришел сюда вовсе не за этим. Но возражать великому Лотману, перед которым он благоговел, было невозможно. Сказать: «Я не к вам, Юрий Михалыч, я мочу сдавать», — позор.
— Да я, собственно… — начал было он, но Лотман его перебил.
— И слышать ничего не хочу! Пообедаете с нами. Идемте!
С этими словами он открыл дверь, жестом приглашая своего юного гостя войти. Олег успел, однако, поставить банку на дно урны, стоящей у двери.
Когда он через час спустился и заглянул в урну, банки там уже не было. Видно, она приглянулась какому-нибудь эстонцу как предмет, безусловно, необходимый в хозяйстве.
Случай из педагогической практики
Студенческие инициативы, даже если они проявляются вне стен университета, часто раздражают старых опытных работников образования. Своей смелостью и артистизмом, на которые способен только по-настоящему одинокий человек с обнаженным сердцем.
И если вы открыли гостиницу где-нибудь на берегу Красного моря и вам нужны аниматоры — приглашайте студентов, но предоставьте им полную свободу. Аквоаэробика, водное поло, соревнование по настольному теннису, конкурс, кто дальше плюнет — забудьте про них! Это вчерашний день. Положитесь на инициативу студентов и не мешайте им. Они сами все придумают и организуют досуг ваших постояльцев. Не сомневайтесь. Правда, будет немного жутковато. Но зато смешно. Главное — не надо пугаться и пить валокордин. Пусть жизнь течет своим чередом и непредсказуемо самовозрастает. Людям это нравится. Они ведь любят читать, смотреть, слушать, но только не жить.
А вот моей однокурснице, Наташе Арагоновой, однажды не повезло. Это произошло в 1988 году. У нас тогда началась летняя педагогическая практика. Наташа была лучшей студенткой на курсе, и администрация факультета, приняв во внимание положительные отзывы о Наташе со стороны решительно всех, направила ее на передовой край педагогической работы, в пионерский лагерь.
Наташа приехала туда в составе небольшой, но тесно сплоченной группы студентов-филологов, охваченных педагогическим энтузиазмом.
Она стала командиром отряда будущих ленинцев, «внучат Ильича», как их тогда называли, и ей присвоили почетное звание старшей пионервожатой. Сначала все шло, как полагается: подъем, зарядка, завтрак, торжественные линейки, викторины. Дети были без ума от своих пионервожатых, а те отвечали им взаимностью. Но потом все друг от друга устали. Наташе надоело вставать ни свет ни заря, разнимать драчунов, вытирать сопли и слезы плаксам. Она, конечно, продолжала выполнять свой педагогический долг, но уже без прежнего рвения. Те же внутренние изменения произошли и с ее однокурсниками. Пионеры оказались предоставлены самим себе и не особо расстроились. Им надоело ходить шеренгами и петь песни. Теперь они могли расслабиться: сбегать к речке искупаться (что было строжайше запрещено внутренним распорядком лагеря) или спать весь день. Некоторые даже стали пробовать курить.
Все эти изменения в жизни педагогической общины не укрылись от бдительного ока директора пионерлагеря. В один прекрасный день он собрал пионервожатых на «летучку» и объявил:
— В лагере упал боевой дух! Пионеры болтаются без дела! Систематически нарушают дисциплину! Вчера двух разгильдяев поймал за сараем — курили! Короче, надо принять меры. Прежде всего, — тут он остановился и перевел дух, — нужно как следует пропесочить тех, кто тайком курит. Этим займетесь вы, — обратился он к Наташе. — Вы у нас словесник. Короче, придумайте что-нибудь… Стенгазету выпустите о вреде курения, сатирического, так сказать, содержания. Или там плакат повесьте: мол, курить вредно. Короче, действуйте, фантазируйте.
Наташа с ее приятелем вернулись в свой пионервожатый барак, сели и стали напряженно думать. Прошло почти полчаса, но в голову ничего фантазийного не приходило. И тут ее взгляд упал на череп, который по рассеянности оставили студенты-медики, составлявшие предыдущую когорту пионервожатых.
— Давай, — предложила она, — сделаем инсталляцию с черепом о вреде курения. Будет и педагогично, и действенно-устрашающе. Нужно только достать кости, чтоб у нас был череп со скрещенными костями. А сверху укрепим плакат сатирического, так сказать, содержания, как велел директор.
Сказано — сделано. Кости сразу нашлись. За околицей лагеря уже много лет лежал побелевший и распавшийся скелет пса Тузика, верой и правдой охранявшего лагерь еще во времена Хрущева и тогда же, по всей видимости, околевшего. Наташа и ее приятель выбрали две самые крупные кости и отправились работать над инсталляцией: обрабатывать материал, клеить, связывать его части, рисовать плакат.
Все в лагере знали, что ведется работа над сатирическим плакатом. Директор страшно радовался. Он сказал, что пусть, мол, наши энтузиасты пока ничего никому не показывают, укроют до поры до времени свою работу белым покрывалом, а утром на торжественной линейке снимут покрывало и устроят всем сюрприз.
Все в лагере знали, что ведется работа над сатирическим плакатом. Директор страшно радовался. Он сказал, что пусть, мол, наши энтузиасты пока ничего никому не показывают, укроют до поры до времени свою работу белым покрывалом, а утром на торжественной линейке снимут покрывало и устроят всем сюрприз.
Наступило утро. Дети выстроились на торжественной линейке. Директор произнес несколько официальных слов. Затем Наташа подошла к своему произведению и сдернула покрывало.
Директор схватился за сердце и попросил медсестру сбегать за валокордином.
Глазам присутствующих предстало следующее. К огромной толстой палке, врытой в землю, был приделан череп со скрещенными костями. К верхней челюсти черепа была прилеплена сигарета. Нижней челюсти у черепа вообще не было. На ее месте болтался пионерский галстук. К той же палке над черепом был прикреплен большой белый плакат, на котором красным фломастером было коряво выведено:
ВОТ ТЕБЕ ЖИВОЙ ПРИМЕР,
КАК СКУРИЛСЯ ПИОНЕР!
Дети были в полном восторге.
А Наташе объявили строгий выговор и чуть не отчислили из университета.
Университетские поэты
Одиночество заставляет превзойти себя, собственные чувства, мораль, искусство и устремляет нас к неизвестному. Любить, быть честным и справедливым, сочинять стихи романтического, извиняюсь, содержания, больше не требуется. Особенно сочинять стихи. Все уже давно и так сочинено. Но если такое случается — молодость чересчур поспешна — всегда выходит какая-то белиберда. Облачаясь в слово, жизнь иссякает. А если поэт берет в руки гитару, скрипку или гусли — тогда она показывает ему кукиш. Я это понял на третьем курсе, когда познакомился с Андреем Борисовым.
Нас представил друг другу Витя Андреев. Тот самый, из моей школы, который когда-то описался на уроке. Он выманил меня пальцем из кольца девушек, с которыми я курил во дворике факультета, взял за локоть и подвел к какому-то человеку небольшого роста с густой рыжей бородой. Этим человеком и был Борисов. Андреев учился на историческом факультете, а я на филологическом. Мы оба были студентами третьего курса и подавали большие надежды. Так, по крайней мере, говорили. Борисов учился на год младше и тоже подавал надежды. Впрочем, преподаватели сетовали, что он все время «разбрасывается».
К нам с Андреевым в этом смысле никаких претензий не было.
Борисов действительно «разбрасывался». То он лихорадочно штудировал лингвистические опусы и утомлял окружающих пересказом всем известных филологических статей. То он, по его же словам, «выходил на чисто математические проблемы» (так, наверное, дореволюционный крестьянин Орловской губернии, вооруженный рогатиной, выходил на медведя). И тогда преподавателю кафедры математической лингвистики приходилось от него запираться в кабинке мужского туалета на втором этаже.
Был период, когда Борисов увлекался фольклором. Он раздобыл где-то в диалектологической экспедиции гусли. Привез их в Ленинград. И вечерами в какой-нибудь свободной аудитории факультета давал небольшие концерты.
На его бенефисы, как правило, приходили филфаковские патриоты-русофилы. А также студенты, увлекавшиеся иудаизмом (эти потом отбыли на историческую родину).
Появлялись и всякие разгильдяи вроде меня, которые ни к каким движениям не примыкали. Хотя нет… Чего это я вру? Я ведь тогда считал себя хиппи. Ну или пацифистом… Не помню уже. Потом это все закончилось. А тогда я ходил в драных джинсах, носил волосы до плеч и очки-велосипеды а ля Джон Леннон.
В ухе у меня неизменно торчала английская булавка.
Это был намек скандальным панкам, что я с ними, мол, тоже дружу. Помогала она не всегда.
В таком вот виде я и слушал Борисова, перебиравшего свои гусли.
Патриоты внимали Борисову хмурясь. Им казалось, что еврей-инородец, играющий на гуслях, бесчестит исконно русское.
Иудеи тоже сидели с недовольными лицами. Все происходящее они воспринимали как надругательство над духом богоизбранного народа.
Я в это бренчанье особо не вслушивался, так как приходил туда только из уважения к Борисову.
Борисова я почти боготворил.
Он был старше меня лет на пять и на тот момент успел уже два раза жениться и развестись.
Он родился в Калуге. Учился два года в Московской консерватории по классу скрипки. А потом все бросил.
Борисов вспомнил, что по матери он Ицкович.
«Ицкович» настойчиво стучался в его подсознание и требовал свободы.
И вот Борисов решил уехать. Туда, где живут одни евреи.
Догадайтесь теперь, куда он поехал?
Нет, не в Израиль.
В Еврейскую Автономную область.
Из Москвы…
Борисов прожил среди «евреев» три года.
Он устроился солистом-скрипачом в Биробиджанскую филармонию. Получил жилье. Женился. Женой его стала какая-то местная баскетболистка. Если учесть, что росту в нем было где-то метр шестьдесят, то смотрелись они как актеры средневекового цирка или участники ежегодного нью-йоркского парада фриков.
Три года на Дальнем Востоке.
Больше Борисов не выдержал. Он сорвался с места и уехал в Ленинград поступать на филфак ЛГУ. Там мы и познакомились.
Витя Андреев не одобрял нашей дружбы. Борисов считал, что это потому, что Витя антисемит. А Витя вовсе не был антисемитом. Он просто считал, что у Борисова не все дома, и Борисов в этом смысле дурно на меня влияет, пробуждая в моей неокрепшей голове безумие. Но мы с Борисовым все равно дружили.
Хотя это было непросто. Борисов часто бывал в депрессии. Причиной всякий раз оказывалась неразделенная любовь.
Однажды Борисову из-за несчастной любви пришлось даже переночевать в милиции. Его бросила девушка, которую он любил и которой посвящал стихи (эти стихи Борисов благоразумно никому не показывал).
А вот другой мой друг…
Тут я должен сделать отступление.
Когда человек говорит вам (как бы между прочим): «А знаешь, я пишу стихи! Хочешь послушать?» — гоните его в шею или сами бегите от него. Настоящий поэт такого не предложит. В крайнем случае, подарит сборник или рукопись.
А вот другой мой университетский друг, Женя Гибайло, заставлял меня часами выслушивать то, что он «набросал за последние дни».
Стихи были очень романтические. Он писал их и писал, изводя кипы бумаги, ухитряясь сочинять шесть-семь стихотворений в сутки, причем крупных по объему. Некоторые строчки из них отложились у меня в памяти. Вот, к примеру, такие, о себе:
Я не склонялся пред толпой
И не был никогда успокоенным…
Или о Петербурге:
Звуки томны, звуки страстны.
Из-под лунного двора.
Тени блещут, тротуары.
И играют вечера.
Как-то раз Женя Гибайло сочинил «Испанский цикл». Он заставил меня прослушать каждое стихотворение по два раза, «чтоб я лучше их усвоил». И я действительно кое-что запомнил. Особенно финал последнего стихотворения, где герой влюбляется в испанку. Строки звучали романтически, но предостерегающе:
Как дымная роза
На бледной груди,
Испанская смерть
За углом впереди.
Завершалось все, как и ожидалось, трагически:
С гитарой! С гитарой!
Убитый лежал…
В груди задохнулся
Испанский кинжал!
Конец…
Но скажу я,
Любовь не тая:
— Гитара, гитара,
Испанка моя!
(Женя Гибайло был, как видите, очень талантливым поэтом. Я бы даже сейчас ничего подобного не сумел сочинить.)
— Как тебе? — спросил меня Женя.
— Все хорошо, — ответил я с ехидством (я уже тогда умел быть злым). — А далее все, как я понял, по тексту? Про пробитое тело?
— По какому тексту? — настороженно поинтересовался Женя, почуяв неладное. — Какое еще «пробитое тело»?
— Ну как… Сам знаешь. «Пробитое тело наземь сползло — товарищ впервые оставил седло». И дальше: «Отряд не заметил потери бойца и „Яблочко“-песню допел до конца». А потом — оптимистичное:
Новые песни
Придумала жизнь,
Не надо, ребята,
О песне тужить!
Не надо, не надо,
Не надо, друзья…
«Гренада, Гренада,
Гренада моя!»
Женя почесал в голове.
— Мда… — промычал он после долгого раздумья. — Сам не знаю, почему так получилось. Ну ладно. Я тебе, Андрей, тогда сейчас другой цикл стихов почитаю, португальский.
Я мысленно застонал.
Из португальского цикла мне запомнилось только начало. Если в предыдущем цикле централизующим образом была испанская гитара, то здесь ту же роль выполняла уже сигара, по всей видимости, португальского происхождения:
Дым сигары. Скучный глянец.
Скучный глянец, лунный свет.
Пестрошалевый румянец,
Друга нет, покоя нет.
Но вернемся к Андрею Борисову.