Мои ранние годы. 1874-1904 - Уинстон Черчилль 5 стр.


Недоумеваю, почему сейчас не устраивают такие лекции чаще. Можно устраивать их раз в две недели, и потом ребята сначала запишут, что они запомнили, а после — что думают по этому поводу. Тогда преподаватели начали бы понимать, кто способен хорошо схватывать материал и претворять его во что-то новое, а кто тупица; и все классы соответственно перетасовались бы.

Тогда бы и школа Харроу не потерпела бы со мной фиаско, выдерживая меня в последних учениках, и мне бы веселее жилось.

Глава 4

Сандхерст

В Сандхерсте я все начал сызнова. Меня уже не тянуло назад давнее отставание в латыни, французском или математике. Мы все начинали с нуля и на равных. Курс обучения составляли тактика, фортификация, картография, военное право и военное администрирование. Плюс строевая подготовка, гимнастика и верховая езда. Не хочешь — ни в какие игры не играешь. Дисциплина была строгой, занятия в классах и на плацу тянулись долго. К вечеру все валились с ног от усталости. Меня увлекали в первую очередь тактика и фортификация. Отец распорядился, чтобы его книгопродавец, мистер Бейн, обеспечивал меня книгами для учебы. Я заказал «Военные операции» Хамли, «Письма о пехоте, кавалерии и артиллерии» принца Крафта, «Огневую тактику пехоты» Мейна и много сочинений о Гражданской войне в Америке, о франко-прусской и русско-турецкой войнах, которые были тогда для нас свежайшими образцами военного искусства. Скоро подобралась военная библиотечка в подкрепление регулярным занятиям. Строевая подготовка не особенно нравилась мне, и несколько месяцев я числился среди тех, кого следовало подтянуть. Радовали полевые занятия. Мы рыли окопы, насыпали брустверы, обкладывали траверсы мешками с песком, вереском, фашинами или решетчатыми ящиками с щебнем. Мы ставили рогатки и закладывали фугасы. Мы подрывали железнодорожные пути пироксилиновыми шашками, учились взрывать каменные мосты и наводить понтонные или из бревен. Мы чертили контурные карты всех холмов в окрестностях Камберли, прокладывали рекогносцировочные маршруты в разных направлениях, намечали линии сторожевого охранения для авангарда и арьергарда и даже решали кое-какие несложные тактические задачи. Обращению с гранатами нас совсем не учили, этот вид оружия считался безнадежно устаревшим. Гранаты вышли из употребления еще в восемнадцатом веке, и в современной войне толку от них не предвиделось.

Конечно, все это были элементарные вещи, и в наши рабочие часы мы не выходили за пределы стандартного кругозора младшего офицера. Но иногда меня приглашали отобедать в Штабном колледже, в миле от нас, где умнейших армейских офицеров готовили к высшему командованию. Здесь учили распоряжаться дивизиями, армейскими корпусами и даже целыми армиями; разговор шел о базах, снабжении, коммуникациях, о железнодорожной стратегии. Восторг! Думалось только, что все это, к сожалению, одна игра фантазии, что время войн между цивилизованными народами навсегда отошло в прошлое. Родиться бы пораньше лет на сто — вот была бы красотища! Чтоб девятнадцать тебе стукнуло в 1793 году, когда впереди больше двадцати лет войн против Наполеона! Такое не повторится. После Крымской войны британская армия ни разу не палила по белокожим, нынешний мир делается все более рассудительным и миролюбивым (и вдобавок демократическим) — великое время отшумело. К счастью, остаются дикие и варварские народы. Остаются зулусы и афганцы, суданские дервиши. Если их как надо настроить, они вполне могут «показать себя». Вполне могут начаться беспорядки или бунт в Индии. В то время туземцы усвоили таинственную практику мазать чем-то манговые деревья, и мы обнадеживались статьей в «Спектейторе», вопрошавшей: не придется ли через несколько месяцев заново завоевывать Индию? Мы бредили всем этим. Скорее получить звание, отправиться на индийские равнины, заслужить медали и прочие отличия и, пока еще молоды, завоевать командные высоты, как Клайв[6]! Эти мысли мало утешали: в конце концов, сражаться с жалкими индусами, а не участвовать в настоящей европейской войне — это все равно что играть в догонялки, вместо того чтобы биться за приз в «Гранд Нэшнл»[7]. Как бы то ни было, надо лучшим образом использовать возможности, предоставляемые временем.

Мне безумно нравилось скакать верхом, я бы вообще не слезал с лошади. Отец устроил, чтобы на каникулах (правильнее, наверное, называть их теперь отпуском) я прошел курс верховой езды в Найтсбриджских казармах с Королевскими конногвардейцами. Сколько раз я валился там на песок. Позже, уже в полку, я прошел еще один пятимесячный курс и в итоге, мне кажется, неплохо сидел в седле и справлялся с лошадью. А важнее этого мало что есть на свете.

В Сандхерсте лошади были моей отрадой. Я и мои однокашники не жалели последних денег на то, чтобы брать внаем лошадей в прекрасных местных конюшнях. Под будущие назначения нам открывали счет. Мы устраивали скачки и даже стипль-чез в парке одного гостеприимного вельможи, гоняли по окрестностям. И вот мой совет родителям, прежде всего состоятельным родителям: «Не давайте сыну денег. Если карман позволяет, дайте ему лошадей». Верховая езда еще никому не доставляла огорчений, кроме самых благородных. В седле потерянного времени не бывает. Случается, молодые люди плохо кончают, вкладывая средства в лошадей или делая ставки на лошадей, но скача на них — никогда; разве что ломают себе шею, а это — на полном галопе — завидная смерть.

Став джентльменом-кадетом, я вырос в глазах отца. В отпуске мне позволялось сопровождать его — по обстоятельствам. Ему всегда нравились акробаты, жонглеры и дрессированные звери, и с ним я впервые побывал в «Эмпайр Театр». Он брал меня и на важные политические сходки в доме лорда Ротшильда в Тринге, где собирались лидеры и перспективная молодая поросль консервативной партии. Он свел меня с друзьями-лошадниками, там была другая компания и другие разговоры, но столь же увлекательные. Мне казалось, у него есть ключи от всего (или почти от всего), стоящего внимания. Но если он замечал с моей стороны хоть малейшее притязание на товарищество, то моментально раздражался; однажды я предложил помочь его секретарю написать какие-то письма, так он взглядом пригвоздил меня к месту. Сейчас я понимаю, что это не продлилось бы долго. Проживи он еще четыре-пять лет, и ему бы без меня не обойтись. Только не было этих четырех-пяти лет! Именно тогда, когда наши отношения готовы были перерасти в Содружество и союз или, по крайней мере, договор о совместных действиях уже не казались мне чем-то немыслимым, он ушел навсегда.

Весной 1894-го всем нам стало ясно, что отец серьезно болен. Он еще продолжал политическую деятельность. Примерно раз в неделю он говорил речь в каком-нибудь важном месте. Нельзя было не видеть растущего неуспеха его усилий. Стенограммы выступлений, прежде занимавшие три колонки, ужались до двух, а потом вообще до полутора. Однажды «Таймс» обмолвилась, что зал был полупуст. И наконец я услышал, как мать и бабушка, редко в чем согласные, убеждали его передохнуть, а он твердил, что совершенно здоров и вообще все отлично. Я знал, что без особой нужды эти самые близкие и преданные ему люди так на него не давили бы.

Сейчас я вижу отца немного в другом свете, нежели в те дни, когда писал его биографию. Я давно перешагнул возраст, в котором он умер. Мне более чем очевидно, что его отставка носила фатальный характер. Это был «отчаянный маневр пилота в критической ситуации». Пробил его час. Но с победой юнионистов в 1886-м положение изменилось. Ожидались спокойные времена, нужна была передышка в политике. В лице лорда Солсбери нация получила нужное и желаемое. Он сел прочно и надолго. Естественно, он был только рад забрать в свои руки всю власть, не делить ее с неугомонным соперником, который верховодил в палате общин и караулил общественный кошелек. Утраченные позиции невозвратимы. Человек может подняться на новую высоту в пятьдесят-шестьдесят лет, но никогда не займет вновь ту, которую потерял в тридцать-сорок. Чтобы с достоинством и уверенно возглавлять партию или государство, необходимо, чтобы твои лидерские качества и идеи отвечали не только запросам, но и вкусам обоих.

Больше того, в ту минуту, когда лорд Рандольф Черчилль принял пост министра финансов, ответственного за многие государственные дела, по ряду важнейших вопросов он перестал быть тори. Он стремительно смещался в сторону Гладстона, не приемля только одного — ирландского гомруля; во всех общественных и рабочих вопросах он ушел гораздо дальше, чем могли позволить себе тогдашние виги или среднесословные либералы. Даже по Ирландии он держался поразительно независимых взглядов. Все это было не по нутру консервативной партии. Пребывай он в добром здравии, он почти наверняка выступал бы против Англо-бурской войны, причем с такой решимостью, что оттолкнул бы от себя тот самый рабочий класс, чьим расположением так гордился. Возродиться он мог в одном случае — если бы не дал развернуться протекционистской кампании Чемберлена. Насколько могу судить, он, скорее всего, был бы в первых рядах ее противников. Он не принадлежал к числу тех, кто принимает решения по указке партийного руководства. Когда он затевал фракционную борьбу, то вел дело к победе, не гнушаясь ничем. Когда же он занимал ответственные посты, его вклад в общественные дела был полновесным и незаурядным. Холодную, рассчитанную игру он никогда не вел. Говорил что думал. Так оно лучше.

Больше того, в ту минуту, когда лорд Рандольф Черчилль принял пост министра финансов, ответственного за многие государственные дела, по ряду важнейших вопросов он перестал быть тори. Он стремительно смещался в сторону Гладстона, не приемля только одного — ирландского гомруля; во всех общественных и рабочих вопросах он ушел гораздо дальше, чем могли позволить себе тогдашние виги или среднесословные либералы. Даже по Ирландии он держался поразительно независимых взглядов. Все это было не по нутру консервативной партии. Пребывай он в добром здравии, он почти наверняка выступал бы против Англо-бурской войны, причем с такой решимостью, что оттолкнул бы от себя тот самый рабочий класс, чьим расположением так гордился. Возродиться он мог в одном случае — если бы не дал развернуться протекционистской кампании Чемберлена. Насколько могу судить, он, скорее всего, был бы в первых рядах ее противников. Он не принадлежал к числу тех, кто принимает решения по указке партийного руководства. Когда он затевал фракционную борьбу, то вел дело к победе, не гнушаясь ничем. Когда же он занимал ответственные посты, его вклад в общественные дела был полновесным и незаурядным. Холодную, рассчитанную игру он никогда не вел. Говорил что думал. Так оно лучше.

Гладстон был обязан славой оратора не столько своим опубликованным речам, сколько воздействию их в свое время на публику. Место лорда Рандольфа Черчилля в политической истории определили не его слова и дела, а впечатление, какое его личность производила на современников. Оно было огромным, и в благоприятных обстоятельствах сыграло бы судьбоносную роль. Отец заключал в себе ту силу, своеобразие и шарм, что зачастую отмечают гения.

Перечитывая сейчас его письма ко мне, со всем прилежанием писанные, по обычаю того времени, собственной рукой, я понимаю наконец, как много он думал и как сильно тревожился обо мне. И безумно сожалею, что нам не довелось пожить вместе и по-настоящему узнать друг друга. Я часто захаживал к лорду Розбери на закате его дней, чтобы, принося дань уважения выдающемуся человеку, заодно послушать рассказы об отце. Отец словно подступал ближе, когда я беседовал с его задушевным прославленным другом. В последнюю встречу я сказал лорду Розбери, что мне очень хотелось бы повернуть время вспять и поговорить с отцом на равных. Замечательно отозвался на мои слова престарелый государственный муж:

— Да, вы бы нашли общий язык.


В июне 1894-го я чертил дорожную карту на Кобем-Коммон, когда велосипедист посыльный доставил мне из колледжа распоряжение немедля отправляться в Лондон: на следующий день отец отбывал в кругосветное путешествие. Обычно полагалось обратиться к учебному начальству с просьбой о предоставлении отпуска, но тут обошлось без канцелярщины. Отец телеграфировал прямо военному министру, сэру Генри Кэмпбеллу-Баннерману: «В свой последний день в Англии…» — и меня без проволочек снарядили в Лондон.

Назавтра утром мы поехали на вокзал — мать, мой младший брат и я. Отпущенная четыре года назад в южноафриканском путешествии борода не могла скрыть до ужаса изможденного, искаженного душевными муками лица. Отец похлопал меня по колену — жест безыскусный, но выразивший все.

Он отправился в кругосветное плавание. Больше я его не видел — только быстро тающую тень.


В Сандхерсте мне преподали несколько уроков, показав, как следует себя вести и как офицеры разных званий должны обращаться друг с другом в быту и на службе. Мой командир роты, майор Болл из Уэльского полка, был очень строгий и вспыльчивый служака. Замкнутый сухарь, бесстрастно-вежливый, педантичный, непогрешимый, взыскательный, он всех держал в страхе. Ему не случилось поучаствовать в боевых действиях, но мы не сомневались, что поражению он предпочтет смерть на поле боя.

У нас было правило: уходишь из расположения части, первым долгом отметься в ротном увольнительном журнале и тогда считай, что тебе позволено отсутствовать. Однажды ехал я в двухместном экипаже (взятом напрокат) в Олдершот повидаться с другом из ополченческого батальона, который был там на учениях. Качу по Мальборо-Лайнз и кого, вы думаете, встречаю? — майора Болла собственной персоной, мчащегося на двуколке домой в Сандхерст. Приветствуя его, я снял шляпу, и мне стало не по себе: по лени или легкомыслию я не отметился в журнале! Ладно, подумал я, «не все потеряно. Может, он не заглянет туда до обеда, а я побыстрее вернусь и впишу себя». Я сократил свой визит в ополченческий батальон и погнал обратно в колледж. Вернулся я в шесть и сразу бегом к стойке, где лежал журнал. Первым, что бросилось мне в глаза, были инициалы майора — О.Б. — в самом низу списка за этот день. Я опоздал. Он видел меня в Олдершоте, а моей фамилии в журнале не обнаружил. Я еще раз приник к списку и с изумлением увидел свое имя, вписанное рукой майора и заверенное его инициалами.

Я тогда уяснил, на чем стояла старая британская армия и как самая строгая дисциплина в офицерском корпусе поддерживалась без малейшего отступления от норм учтивости и светскости. Естественно, после такого урока я уже не позволял себе распускаться.

Похожий случай был зимой 1915 года, когда я служил в Гренадерском гвардейском полку в районе Лаванти. Наш полковник, тогда известный «Ма» Джеффрис, всем служакам служака, прекрасный офицер, шестнадцать месяцев стоически державший главный удар, на дежурстве запретил алкоголь (обязательная порция рома не в счет), хотя был страшный холод и люди сидели на передней линии обороны. Не то чтобы он отдал приказ — просто высказал пожелание не пускать алкоголь в окопы. В темном, сочащемся сыростью блиндаже распивалась бутылка портвейна, когда послышалось «Командир!» и по ступенькам сошел полковник Джеффрис. Молодой офицер, несомненно с задатками военного гения, ткнул оплывавшую свечу в горлышко бутылки. Такие подсвечники были у нас в ходу. И все сошло гладко. Но шесть месяцев спустя, находясь в отпуску, этот молодой офицер встретил полковника Джеффриса в Гвардейском клубе.

— Стаканчик портвейна? — предложил полковник.

Подчиненный не возражал. Принесли бутылку, стаканы были осушены.

— Свечкой не отдает? — спросил полковник, и оба рассмеялись.


В мой последний семестр в Сандхерсте, да простит мне читатель это отступление, сильнейшее мое негодование вызвала «Кампания за нравственную чистоту», начатая миссис Ормистон Чант. Летом 1894-го эта дама, член Совета Лондонского графства, ополчилась на наши мюзик-холлы. Главным образом ее беспокоил «променад» в «Эмпайр Театр». На вечерних представлениях, и особенно в субботу, просторное фойе бельэтажа заполнялось молодыми людьми обоего пола, которые не только болтали друг с другом во время представления и в антрактах, но еще освежались алкогольными напитками. Миссис Ормистон Чант и ее друзья сделали ряд заявлений, осуждающих пьянство и аморальное поведение этих весельчаков; они намеревались прикрыть «променад», и прежде всего теснившиеся на нем бары. Похоже, в большинстве своем английская публика иначе смотрела на вещи. Ее мнение выразила «Дейли телеграф», популярнейшая тогда газета. Ряд разящих статей, опубликованных там под рубрикой «Воинствующие ханжи», вызвал поток читательских откликов, подписанных псевдонимами, вроде: «Мать пятерых», «Джентльмен и христианин», «Сам живи и другим не мешай», «Джон Булль» и так далее. Полемика возбудила острый общественный интерес, и нигде не вникали в нее дотошнее, нежели у нас в Сандхерсте. Дважды в месяц нас отпускали в увольнение с середины субботы до конца воскресенья, и мы привычно шли на этот самый «променад». Нас шокировали нападки миссис Чант. В поведении юношей и девушек мы решительно не видели ничего предосудительного. Наоборот, считали мы, осуждения заслуживали громадные капельдинеры в ливреях, грубо, по-хамски выдворявшие тех, кто по неосторожности допустил хоть малейшую вольность. Мы считали выступление миссис Ормистон Чант безосновательным, идущим вразрез с лучшими традициями британской свободы.

У меня чесались руки дать ему отпор, и как-то я прочел в «Дейли телеграф», что некий джентльмен, совершенно не помню его имени, предлагает основать гражданскую лигу противодействия нетерпимости миссис Чант и иже с ней. Называться она будет «Лига в защиту увеселений». Лига предполагала сформировать комитеты и исполнительный орган, открыть филиалы и вербовать членов, организовать подписку, проводить публичные собрания и издавать программную литературу. Я немедленно предложил свои услуги. Я написал славному Основателю (там был адрес), выражая сердечную поддержку его намерениям и готовность сотрудничать всеми законными средствами. В положенный срок я получил письмо на бланке Лиги, коим меня извещали, что моя помощь охотно принимается и я приглашаюсь на первое собрание исполнительного комитета, имеющее быть в следующую среду, в шесть часов, в лондонском отеле.

Назад Дальше