Пришла зима, холодная, снежная. Занесло дороги. Где-то спешно и безрезультатно чинили отопление, мерзли в квартирах, а в кабинетах дорожников во всю мощь пылали раскаленные голландки.
В окне, прихваченном изморозью, белел заснеженный сад, и Камалов удивлялся чистоте снега, пока вдруг не вспомнил, что цементный комбинат с осени на реконструкции. Захотелось, как в детстве, на мороз, слепить снежок и запустить повыше, ощутить на губах прохладу и непередаваемый вкус чистого снега, но неожиданное желание быстро пропало.
Бесшумными шагами он мерил сдвоенный кабинет отдела, ненадолго задерживаясь у теплых печей.
Кира Михайловна, родившая долгожданного мальчика — Сережу,— была в отпуске, должна была вернуться через год.
Дамир Мирсаидович привык к тому, что работа, которой он занимался, всегда прямо зависела от него: и качество ее, и количество.
Теперь, до конца одолев премудрости планирования на уровне управления, Камалов понял, как мало зависит от него, а ведь он втайне гордился тем, что больше десяти лет проработал на стройке рабочим, тем, какая у него мощная база, какой фундамент для новой работы.
Считай, ничего не пригодилось, разве что он по-своему воспринимал слова «выполнение плана», «повышение производительности труда», потому что сам ранее и план давал, и выработку увеличивал.
— Чиновник, настоящий чиновник,— однажды вроде в шутку вырвалось у него.
Но эта мысль приходила все чаще и уже не казалась смешной.
Камалов был уверен, что с его обязанностями — собирать ли сводки недельно–суточного выполнения работ, развивать ли спущенный сверху план по участкам, отчитываться ли по различным формам — вполне могла бы справиться Юлия, одолей она какие-нибудь годичные курсы. А вопрос о том, чтобы сделать что-то большее, решал уже не он. План на год спускался сверху, когда уже заканчивался первый квартал, и не было случая, чтобы он не менялся несколько раз в году. Среди года вдруг выяснялось, что плановые объекты не имеют технической документации, а имевшие документацию неожиданно лишались финансирования. За четыре года службы Камалова сами критерии оценки менялись трижды, причем главными показателями становились самые полярные требования. И от собственного бессилия Дамир Мирсаидович терял интерес к работе.
Иной бывший его гвардеец, расскажи ему Камалов о своих тревогах, ответил бы: «Не блажи, Дамир Мирсаидович, сидишь в тепле и уюте, не перетрудился, с премиальными получаешь больше, чем когда вкалывал то на морозе, то на жаре по десять часов в сутки. Многие, брат, позавидовали бы твоему положению».
«Многие — еще не все»,— всплыли в памяти слова отчима.
И сны о Мартуке с самой осени, они тоже были неспроста. Дамира Мирсаидовича мучило и другое. За последние годы он не только пришел к убеждению, что занимается не своим делом, но и понял, что он не горожанин,— странное открытие в тридцать пять лет.
В армии выбирать не приходилось, город или деревня,— куда попадешь. Позже не мог отказаться от комсомольской путевки — бригада решила, а ведь была мечта вернуться домой, похожие сны снились и на последнем году службы.
Потом пошли времена, когда в сутки спал по пять часов: работа — учеба, как заведенный, ничего вокруг себя не видел.
А теперь, словно после быстрого бега на большую дистанцию, вдруг остановился, оглянулся и понял, что не туда прибежал. Нет, он не жалел об ушедших годах, напрасными они не были. Работал на совесть. Учился — тоже нелегкое дело. А Машенька — ведь встретил он ее здесь.
Дамир Мирсаидович словно впервые осознал, что живет высоко от земли, увидел крошечный пятачок двора, стиснутый ржавыми, некрашеными гаражами, и впервые со дня рождения Зарика понял, сколь многим обделен его сын.
Живя в городе, он не был ни театралом, ни болельщиком, и не потому, что был глух ко всему, просто так сложилась жизнь, не жалел он и об этом. Так чем же был дорог или враждебен ему город? Ничем — просто они были равнодушны друг к другу. Даже дома, которые он построил, жили собственной, независимой от него жизнью. Разве не было бы странным, если бы он вдруг, вспомнив, как в какой-то квартире с особым старанием клеил обои или любовно ставил оконные рамы, надумал посмотреть, как там эти обои или рамы служат, разве не приняли бы его за чудака,— и хорошо, если только за чудака? Вообще, открыли ли бы ему дверь?
А в Мартуке того, кто ставил дом, как крестного отца, никогда не забывали. И не удивятся, а обрадуются, если печник вдруг заглянет среди зимы посмотреть, какая тяга у печки, сложенной им еще весной.
Когда учился в институте, в редкие праздничные дни или занимался, или хотелось побыть с семьей, с Зариком, ведь в будни сына своего он видел только спящим. Так потихоньку отдалялся от своих гвардейцев, близких товарищей по армейской службе, по работе… Некогда ему было коротать с ними вечера за телевизором или отмечать праздники за шумным, многолюдным столом. Переход на новую работу лишил Камалова и без того немногих друзей.
Человеку общительному нетрудно и в тридцать завести новых знакомых. Но не мог Дамир Мирсаидович участвовать в часовых дискуссиях о вчерашнем спектакле или пустом концерте, и не потому, что не имел на этот счет мнения (мнение теперь все имеют), просто жаль было времени — и своего, и чужого. И еще не понимал Дамир Мирсаидович, как разыскавший зеленый горошек для салата оливье и угробивший на это полдня мог ходить в героях и считаться радетелем об общественных интересах.
Как часто к нему, единственному мужчине, обращались сослуживицы с просьбой помочь достать с полок повыше ту или иную папку, потому что боялись выпачкать платье или, не дай бог, запылить прическу. Тут бы Камалову и отметить, что платье ничем не уступает наряду популярной певицы (с той лишь разницей, что певица выходит в нем на эстраду). Но этого он не говорил, как не говорил и многого другого, что более понятливые читали в его глазах — «на работу нужно ходить как на работу, в оперетту как в оперетту». Так могли ли появиться у него друзья на новой работе, если уже через год его за глаза называли Бирюком?
Теперь, в середине жизни, Камалов вдруг понял: что бы ни произошло с ним — у него есть малая родина, Мартук, где всегда поймут и примут его.
Не к кому в гости пойти, некого пригласить в целом свете? Да в одном Мартуке у него десяток двоюродных и троюродных братьев и сестер, а племянников и племянниц не перечесть, до конца жизни хватило бы ходить на одни свадьбы. А как бы он на этих свадьбах плясал забытое «Бишли биу» и пел под лихую тальянку с колокольчиками озорные частушки! А где-то рядом, среди сверстников, с кульком чак–чака в руках бегал бы его Зарик.
На соседней улице, на другом краю села, в доме, где шла свадьба, везде у сына были бы братья и сестры, безусые дядья, которые научили бы его плавать, ходить на лыжах, разжигать костры в ненастную погоду, варить уху из ершей с жирным налимом. С ними он ходил бы с ночевкой на Илек и на озеро, с ними загорал бы голышом на дюнах, отгоняя мошкару крупным листом лопуха, словно опахалом…
К весне Дамир Мирсаидович твердо знал, что не лежит у него душа ни к городу, ни к нынешней работе. Потому и мучился еще сильнее.
Желание побывать в родном поселке росло день ото дня, и Камалов, уговорив жену провести отпуск в Мартуке, каждый день рассказывал ей и Зарику, как прекрасно они будут проводить там время.
Правда, сам он домой ездил давно, последний раз лет восемь назад, когда его вызвали срочной телеграммой — отчим был при смерти. От той давней поездки остался такой жгучий стыд, который не проходил и с годами.
Когда они с матерью, чистенькой, тихой старушкой, повязанной белым, из дешевой материи, платком (в которой никак нельзя было узнать и даже представить некогда бойкую Марзию–апай,— она и огород сама садила, и саманы по договору, надрываясь, делала, и поденно вместе с русскими бабами мазала хаты более зажиточным селянам), вернулись из больницы, чтобы найти машину и подготовить дом для последнего пристанища отчима на этой земле, Дамир вынул из кармана деньги и сказал:
— Мама, ты найди, кто сможет выкопать могилу, а я сбегаю за машиной.
Мать, протянувшая было руку, вдруг словно обожглась, отдернула ее и стала медленно оседать на саке. Дамир кинулся к ней и растерянно спросил:
— Мама, что с тобой?
Марзия–апай неожиданно заплакала, тихо, по-старушечьи, и Дамир каким-то чутьем понял, что это не плач об умершем, это плач о нем.
— Не к добру, сынок, что жил ты столько лет вдали от родного гнезда, ведь ты был такой добрый, такой участливый, разве забыл, как у нас хоронят…
И Дамир тут же вспомнил, что не было в их селе могильщиков, и нет. Только пройдет слух, что умер кто-то, на другое утро с рассветом (чтобы оставалось время и на земные, насущные дела), тянутся к заовражному кладбищу и парни, и подростки, и отцы семейств, и немощные аксакалы. Кто-то из седобородых укажет подобающее возрасту и полу место, а если была воля умершего положить его с кем-нибудь рядом, непременно уважат.
И Дамир тут же вспомнил, что не было в их селе могильщиков, и нет. Только пройдет слух, что умер кто-то, на другое утро с рассветом (чтобы оставалось время и на земные, насущные дела), тянутся к заовражному кладбищу и парни, и подростки, и отцы семейств, и немощные аксакалы. Кто-то из седобородых укажет подобающее возрасту и полу место, а если была воля умершего положить его с кем-нибудь рядом, непременно уважат.
Каждый приходил со своим инструментом: ломом, кувалдой или лопатой. Иной раз только пару лопат и успеешь выкинуть, так много народу приходит, особенно зимой, в лютые морозы. Потому что такая работа никому не в тягость, легко и быстро должна копаться могила — последнее прибежище человека. Как же он мог позабыть такое? Ведь он с соседом Бахытом не однажды ходил на кладбище. И зимой не раз спрашивали: «А где Дамир? Где его лом?» Лом у Камаловых действительно был знатный, царского времени, единственное наследство от деда, поденщика–землекопа.
Чем ближе становился долгожданный день отъезда, тем чаще Дамир Мирсаидович вспоминал этот случай и призывал на помощь свою память, мысленно прокручивал давнюю жизнь, чтобы еще раз ненароком не обидеть близких и дорогих ему людей.
Уже перед самым отъездом сестра Машеньки, Катерина Алексеевна, жившая в Воркуте и одна растившая сына, погодка Зарика, телеграфировала, что выезжает к ним в гости на солнышке погреться. Так всегда бывает: то годами писем нет, то как снег на голову.
«Когда мы еще встретимся, она на одном конце карты, я на другом»,— сказала Машенька мужу и решила остаться с Зариком дома.
Уже в поезде Дамир Мирсаидович подумал, что не так уж и далеко до Мартука. Час автобусом–экспрессом до Ташкента, дальше московским скорым ровно сутки, еще час–другой на районной попутке — и к вечеру дома. И всего ничего, а вот не находилось у него считанных дней на поездку в родные края годами.
Прибыл он в Мартук, как и предполагал, к вечеру. Камаловы были старожилами — здесь, на стыке Азии и Европы, жили с незапамятных времен и сейчас в разросшемся поселке оказались, считай, в самом центре, неподалеку от автостанции. Отчим в поселке был плотником известным, и дом Камаловых, хоть и потерял хозяина, оставался украшением Украинской улицы. В последние годы жизни отчим не плотничал, а принимал на дому шкуры для заготконторы, и Дамир Мирсаидович еще издали с радостью увидел два крупных закрученных бараньих рога, прибитых на коньке шиферной крыши.
Дом стоял в глубине просторного двора, и Камалов, толкнув незапертую калитку, сразу удивился, как выросли кусты сирени, посаженные отчимом в последний год жизни. Но мысль об отцветшей сирени тут же пропала. В затишке летней веранды, на воздухе, две старушки в одинаковых одеяниях пили чай. На конфорке старого медного самовара высился знакомый китайский чайник. Камалову почудилось даже, что он слышит, как потихоньку поет медь. Дамир Мирсаидович осторожно поставил вещи и от волнения присел на чемодан, стараясь не потревожить старушек.
Вдруг мать подняла глаза от стола и увидела его.
— Дамир, сынок!..
Теряя на ходу востроносые азиатские калоши и подбирая полы длинного платья, Марзия–апай кинулась к сыну.
— Дамир, сынок… приехал…
Потом, пока Дамир умывался и переодевался с дороги, мать с приехавшей погостить приятельницей заново поставили самовар, быстро напекли горячих оладьев, пожарили татарскую яичницу — таба, сбиваемую на свежем молоке или сливках.
Полили из кумгана двор, чтобы посвежело, и включили на веранде и во дворе свет. Потом до звезд сидели за столом. Дамир Мирсаидович объяснял, почему не смогла приехать Машенька с Зариком, рассказывал, как вырос сын, а они сокрушались, что не увидят его жену и сына.
Всю долгую ночь в поезде Дамир Мирсаидович простоял в тамбуре — не спалось… Чем дальше уходил поезд, тем сильнее чувствовал он какую-то неясную вину перед домом, матерью, отчимом, друзьями, соседями, Мартуком… Он не мог объяснить, в чем состоит эта вина, но, видимо, она была, если это его тревожило. И почему-то Камалов представил себя солдатом, возвращающимся из плена. При каких бы героических обстоятельствах ты не попал в плен, все равно придется объяснять всем и каждому, почему случилось такое…
В грохоте безлюдного тамбура он невольно выискивал какие-то слова оправдания, хотя точно не знал, в чем должен оправдываться… Как-то примет его мать — ведь столько лет не был? А вот приехал — и ни слова упрека, никакого недовольства… Она была рада ему, рада тому, что он жив, здоров, рада, что он рядом,— это Камалов чувствовал остро, до боли, до слез.
Потом старушки разом засуетились, всполошились, что заговорили гостя с дороги, и хотя Дамир Мирсаидович нисколько не устал и не хотел, чтобы эта тихая беседа прерывалась, принялись убирать со стола и стелить ему постель.
Когда Марзия–апай, на ходу надевая свежую наволочку на огромную, гусиного пера подушку, вышла узнать, в какой комнате лучше постелить, Дамир спросил, нельзя ему переночевать на сеновале.
Мать с подругой переглянулись, и Марзия–апай ответила:
— Сынок, на нашем сеновале лет десять как сена нет, даже запах его начисто выветрился,— и увидев, как он огорчился, добавила поспешно: — Не горюй, в базарный день я договорюсь с казахами из аула, чтобы завезли возок, думаю, не откажут. Отчим твой в последние годы много в аулах работал, слава Аллаху, и туда хорошая жизнь пришла, такие дома построили, не хуже, чем в Мартуке.
Поднялся он, по местным понятиям, поздно: то ли действительно устал, то ли крепко спалось в родном доме, то ли разница во времени сказалась. Во дворе уже давно потихоньку без трубы шумел от тлеющих углей самовар.
Мать с приятельницей, сидя на корточках, ощипывали в глубоком тазу крупную черную курицу, судя по очищенному желтому тугому боку, жирную и мясистую. Завидев Дамира, они отставили таз и прикрыли его фанеркой — успеется, это к обеду. Хотя в сторонке стоял рукомойник, знакомый еще с последнего приезда, старушки вызвались полить ему на руки, и он не решился отказать им. Тут же появилась чистая эмалированная чаша и вчерашний медный кумган. Мылся он долго и с удовольствием. Утираясь ветхим, истончившимся, давно лежавшим в сундуке полотенцем, Камалов вдруг увидел черные клубы дыма, пыли и редкие вспышки огня со стороны станции и с болью подумал: «Ну вот… и здесь…» Марзия–апай, видя, что сын засмотрелся на дымы, радостно пояснила:
— Слава Аллаху, уже лет пять у нас свой асфальтовый завод. Дороги стали — красота, а раньше без сапог ни шагу. В Мартуке все улицы покрыли, теперь за сельские дороги принялись. Уж как люди рады — и сказать нельзя, а то ведь осенью как с урожаем мучились! Задождит — машины днями буксуют в степи. Асфальтировали нашу Украинскую, я на радостях обед им приготовила, двух кур не пожалела. А они мне, как ни отказывалась, вот дорожку до самой калитки сделали.
И Дамир Мирсаидович только сейчас увидел мокрую полоску асфальта.
Днем он отыскал в кладовке банку с краской и кисточку, мокнувшую в керосине, поправил черенок лопаты и объявил старушкам, что сходит на кладбище. Провожаемый долгими взглядами, Дамир Мирсаидович вышел со двора.
Могилу отчима Камалов отыскал легко. Особо ухоженных или запущенных могил не было, у всех одинаковые оградки из тонкой арматуры, у всех в изголовье бетонная глыба с указанием дат и фамилии. Только у некоторых в углах ограды был обращенный к востоку полумесяц, у других — пятиконечная звезда. У отчима, к удивлению Дамира, были и звезда, и полумесяц, и сколько он ни осматривался вокруг, ничего подобного не видел. Поправив могилу, Дамир Мирсаидович стал красить оградку, и красил долго, с перекурами. Потом, выйдя за кирпичную ограду кладбища, долго смотрел за овраг, где змеилась широкая, накатанная машинами дорога. И хотя не терпелось прямо с рассвета отправиться на Илек, он понимал, что так нельзя, он взрослый человек, отец семейства, и негоже сломя голову бежать на реку, еще куча дел по дому, да и многочисленную родню нужно обойти.
Днем он лазил на крышу, менял лопнувшие листы шифера, устанавливал новую телевизионную антенну. Бетонировал в подполе. Из–за сырости и времени стены рушились, оползали, и уже рискованно было хранить там картошку или держать что-нибудь из мелочи: кружок масла, кусок мяса, бутыль молока… По утрам Дамир Мирсаидович с удовольствием копался в огороде. Прежних соседей, которых знал Дамир и которые помнили, что у Марзия–апай есть сын, не было — все уехали в близлежащие города — Оренбург и Уральск. Новые соседи лет пять — десять как переселились сюда из аулов и маленьких сел, и Камалов чувствовал, как они настороженно поглядывали на него со своих дворов, пока не заговаривая с ним.
А вечером с матерью они пошли по гостям, и Камалов беспокоился, что подарков, которые он захватил, как ему казалось, с запасом, не хватит и на треть родни. Но мать успокоила, заверила, что никого не обделит. С улыбкой и нежностью Дамир Мирсаидович наблюдал, как мать со своей подругой, распахнув сундуки, стоявшие в зале вдоль стен, доставали оттуда какие-то платки, платочки, косынки, полотенца, разноцветные отрезы ситчика, штапеля, гремящие бусы, гребешки, даже детские резиновые игрушки, и все это вперемежку с его подарками раскладывалось в определенном, понятном только им порядке.