– Теперь вы по крайней мере понимаете, – сказал О’Брайен, – что это возможно».
Но это не более чем трюк, демонстрация того, на что способен мозг, если попытается. И нам становится ясно, что несвобода ангсоца основана – кое в чем вовсе не парадоксально – на упорстве традиционной умственной свободы. Поскольку, если поверить изложенной О’Брайеном программе партии, пытки и жестокость, чтобы быть эффективными, должны воздействовать на свободные умы. Вероятно, можно получать удовлетворение от жестокого обращения с собакой, но оно все же меньше, чем от жестокости по отношению к человеку, особенно когда этот человек остро осознает, что происходит и почему. В идеале палачи партии предпочли бы взять какого-нибудь Шекспира, Гете или Эйнштейна – с высоким интеллектом и в полном сознании – и превратить его в массу серого вещества и вопящего мяса.
По всей очевидности, партия пользуется методами, почерпнутыми у Советской России и нацистской Германии, чтобы привести пытаемого в состояние безнадежности и пустоты, которое породит добровольные признания в несовершенных преступлениях и слезливое раскаяние. И комната 101 представляет собой высшую точку в механистическом терроризировании, поскольку перед «самым худшим на свете» нельзя устоять, каковы бы ни были внутренние ресурсы страдающего. Этот метод основан на иррациональном, на рефлекторной реакции на стимул, которая варьируется от подопытного к подопытному: крысы в случае Уинстона, змеи, или черные тараканы, или скрежет ногтей по бархату в случае кого-то еще, – материал для ужаса выбирается после любовного рассмотрения личных фобий конкретного человека. Все это зрелищно, но неубедительно.
Неубедительно в действии – если судить по реакции Уинстона. На него вот-вот спустят изголодавшихся крыс, они прыгнут ему на лицо, порвут ему рот и начнут пожирать его язык. Чтобы О’Брайен не открыл клетку, требуется лишь, чтобы Уинстон произнес нужные слова. За все время истязаний он не предал свою любовницу, теперь он должен попросить, чтобы не он, а она была съедена крысами. Слов довольно. Крысы отозваны. Теперь он предал всех и вся. Он исцелен. Но мы, однако, знаем, что вырванное силой предательство не предательство вовсе, что совесть достаточно быстро найдет себе оправдание, переложив вину на неподконтрольные интеллекту рефлексы, и что на месте вины возникнет лояльность, еще более прочная, подкрепленная новой ненавистью к манипулятору. По сути, представление ангсоца о том, какими методами следует ломать сопротивление индивида, довольно примитивно. Однако это укладывается в философию двоемыслия. Старший Брат одновременно хочет и не хочет абсолютного контроля. Жертва не может быть истинной жертвой, если ей не оставлена толика надежды.
Победа государства над Уинстоном Смитом достигается не за счет систематического или павловского разрушения его личности и превращения ее в массу условных рефлексов. Как ясно дает понять Оруэлл, Уинстон Смит должен победить свое сопротивление Старшему Брату собственным волеизъявлением – с некоторой помощью от Министерства любви. Также мучители должны показать ему неадекватность его собственных умственных ресурсов, которые в сравнении с неумолимой метафизикой партии ничто, всего лишь ворох зачаточных помыслов и броских фраз. Ему показали его глубинную бессодержательность, и теперь он знает, что эта пустота должна быть заполнена единственно доступным для заполнения – преданностью партии и любовью к Старшему Брату. Иными словами, ангсоц полагается на изъявление своего рода свободы воли, поскольку принятие его авторитета ничто без свободного его принятия.
На протяжении вечера, проведенного в клубе, Уинстон вынужден слушать идиотскую лекцию о взаимоотношении ангсоца и шахмат. Мы не знаем содержания лекции, но знаем, что есть что-то шахматоподобное в отношениях между государством и его гражданами, как есть нечто шахматоподобное в интеллектуальных техниках, поддерживающих саму систему. Практиковать двоемыслие – все равно что играть в шахматы: планирование стратегии мысли, в том числе с учетом неожиданного ее краха в результате непредвиденного хода партии; практиковать новояз – значит играть в сложную игру с ограниченным числом семантических фигур. Игра, которую ведет государство против Уинстона, имеет заранее расписанные ходы, но не ограничена во времени: ему дарована свобода маневра, но у него нет надежды одержать верх над более сильным противником. Под конец романа Уинстон сидит в кафе «Под каштаном», решая шахматную задачку в «Таймс», где белые делают мат в столько-то ходов:
«Он глянул на шахматную задачу и расставил фигуры. Это было хитрое окончание с двумя конями. «Белые начинают и дают мат в два хода». Он поднял глаза на портрет Старшего Брата. Белые всегда ставят мат, подумал он с неясным мистическим чувством. Всегда, исключений не бывает, так устроено. Испокон веку ни в одной шахматной задаче черные не выигрывали. Не символ ли это вечной, неизменной победы Добра над Злом? Громадное, полное спокойной силы лицо ответило ему взглядом. Белые всегда ставят мат».
Белые всегда ставят мат, потому что лучший игрок выбрал белые фигуры. Но играющему черными оставлена свобода выиграть, если сумеет.
В том, что граждане свободны играть в игру контроля памяти, разгадывать уловки ортодоксии, оруэлловское государство напрямую связано с государством, в котором оперирует не ангсоц, а английский социализм. Человеческие души не модифицированы, пренатально или посредством выработки условных рефлексов в младенчестве, как это было в «Дивном новом мире» Олдоса Хаксли. Оруэлл верно понял, что новопавловское общество, члены которого не способны быть несчастными вследствие сексуальной или социальной неудовлетворенности, лишено той динамики конфликта, который дает жизнь настоящему тоталитаризму, – конфликта, вырастающему из сознания индивида, что его свобода воли ограничена диктатором. С другой стороны, ему не пришло в голову, что подпитывание власти само по себе может быть продуктом выработки условного рефлекса, что альфа-чиновник мирового государства так же не в силах сбежать с уготованного ему места, как и гамма-дворник. Оруэлл был закоренелым поборником свободы воли и даже создал из нее свой кошмар. Что утопия Хаксли основана не на страхе, а на счастье, казалось ему свидетельством недостатка жизненной силы. Не бывает диктатуры без страданий.
Методы тотального манипулирования человеческой душой существовали с 1932 года, когда впервые увидел свет «Дивный новый мир». Ивану Петровичу Павлову оставалось жить еще четыре года, он сделал свою работу и сумел разглядеть кое-какие возможности применения ее в социальной практике. Подобно своему соотечественнику Бакунину, Павлов был продуктом великой фазы интеллектуального оптимизма, которого не могли сдержать царские репрессии, – по сути, цензура и обскурантизм стали позитивным стимулом революции философской и научной мысли. Бакунин считал, что люди уже хорошие, Павлов считал, что людей можно сделать хорошими. Истинный материалист девятнадцатого века, он видел в человеческом мозге орган, вырабатывающий, говоря словами Вундта, мысли, как печень вырабатывает желчь, и загадку для ученого не большую, чем любой другой орган тела. Мозг, это вместилище мысли и эмоций, инициатор действий, можно исследовать, резать и радикально изменять, но изменять его следует всегда в сторону более эффективной работы, как механизм, посвященный совершенствованию функционирования владельца как человеческого организма. Это была высшая форма пелагианства. Из благочестивого устремления совершенствование превращалось в научную программу. Павлов работал с собаками и обнаружил, что их рефлексы поддаются изменениям: принеси еду и позвони в колокольчик, и собака пустит слюну, позвони в колокольчик, не принося еды, собака все равно будет пускать слюну. Потенциал этого открытия был огромен, и это ясно понял Хаксли. В «Дивном новом мире» младенцев низших каст учат ненавидеть потребительские товары, которых они, став взрослыми, не смогут себе позволить. Детей поощряют, гулькая от радости, ползти к ярко раскрашенным игрушкам; когда они пытаются их коснуться, резко звенит электрический колокольчик, воют сирены, сами игрушки бьют током. Несколько сеансов такой обработки, и дети возненавидят игрушки. Сходным образом в зрелом возрасте их можно заставить ненавидеть шампанское и суррогатную икру. Это выработка негативных условных рефлексов ради отторжения, но используется и выработка позитивных условных рефлексов. Пусть из мусорных баков поднимаются сладкие ароматы, пусть оттуда доносится приятная музыка, и ребенок готов стать пожизненным уборщиком мусора.
Советское государство желало переделать человека, и, зная русских, можно только посочувствовать. Павлов презирал безумную, неряшливую, романтическую, недисциплинированную, неэффективную, анархистскую русскую душу и одновременно восхищался холодным благоразумием англосаксов. Ленин тоже ее презирал, но она по-прежнему существует. Сталкиваясь с ленью официантов в советских ресторанах (иногда проходит три часа с приема заказа до его выполнения), с маниакальной депрессией советских таксистов, с рыданиями и воплями советских пьяных, невольно веришь, что без коммунизма эти люди не выжили бы. Но с дрожью отшатываешься от ленинского предложения перестроить методами Павлова сам русский характер, тем самым сделав произведения Чехова и Достоевского непонятными для читателей далекого будущего.
Ленин распорядился, чтобы Павлова и его семью поселили в капиталистической роскоши, выдавали им спецпайки и чтобы великому ученому предоставили любое оборудование и материалы, дабы он мог изобретать пути изготовления Человека Советского. Павлов продолжал экспериментировать над своими собаками («Как подобен псу человек», – вероятно, сказал бы Шекспир, если бы читал Б.Ф. Скиннера), ища зерна жизни в коре головного мозга, заражая тварей заболеваниями нервной системы, чтобы с высочайшей нежностью (ибо никто не любил собак так, как Павлов) их исцелять. Тем временем советская полиция следовала его наводкам по внедрению неврозов, ломая русскую душу. Вновь воплотилась старинная истина, что ничто не дурно и не хорошо само по себе, а лишь в том, как его используют люди. Разумеется, гуманизму солгали: человека можно изменить, преступника можно превратить в разумного гражданина, инакомыслящий может стать ортодоксом, закоренелого мятежника можно сломать. Но советский человек так и не был сотворен.
Сегодня мы чаще слышим не про учение Павлова, а про учение Скиннера. Б.Ф. Скиннер, практикующий психолог-бихевиорист, написал в своей книге «По ту сторону свободы и достоинства» про условия, при которых только и способно уцелеть человеческое общество, а эти условия подразумевают изменение человека за счет выработки комплекса позитивных условных рефлексов. Недостаточно просто продемонстрировать человеку (исходя из того, что он разумное существо) логичный вред утраты агрессивных тенденций и выработать общественное сознание. Та или иная модель поведения покажется желанной, только если увязать ее с удовольствием. Другой, негативный способ, при котором противоположная модель поведения связывается у людей с болью, негуманен. Но почему-то всем нам нет дела до того, как натаскивают цирковых животных, будь то при помощи кусков сахара или хлыста, нет, нам не по себе от самой идеи дрессировки. Мы видим разницу между обучением и выработкой условных рефлексов. Если ребенок капризничает или вопит не переставая или бросается в учителя чернильными шариками, это по крайней мере свидетельство свободы воли. Но если задуматься о гипнопедии, или обучении во сне (которое также присутствует в «Дивном новом мире»), выработке условных рефлексов в колыбели и прочем бихевиористском арсенале, приходишь в ужас от утраты индивидуальной свободы, пусть даже за ней следует сахарная награда. Сам заголовок Скиннера приводит в ужас. По ту сторону истины, по ту сторону красоты, по ту сторону добра, по ту сторону Бога, по ту сторону жизни… Старший Брат так далеко не заходит.
Артур Кестлер, переживший заключение и пытки коммунистов[11], а потому предрасположенный ужасаться при одной только мысли о манипулировании мозгом, сегодня как будто считает, что следует предпринять что-то для изменения человечества, не то человечество не выживет. Упавшие на Хиросиму и Нагасаки ядерные бомбы положили начало новой эре – такой, когда мы сталкиваемся с возможностью гибели человечества как такового. Из-за странного церебрального уклада человека ужас, им порожденный, может стать средством уничтожения человечества: высший продукт разума в руках неразума. В своей книге «Янус» Кестлер указывает на «параноидальный разрыв между рациональным мышлением и иррациональными, основанными на эмоциях верованиями» и предполагает, что в ходе биологической эволюции homo sapiens некогда имела место ужасная катастрофа. Он приводит теорию доктора Пола Д. Маклина из Национального института психического здоровья в Бетесде, штат Мэриленд, дескать, от природы человек наделен тремя видами мозга: один – рептильный, другой унаследован от низших млекопитающих, а третий – продукт развития млекопитающих, «который сделал человека именно человеком». Эти три мозга не связаны друг с другом, термин «шизофренический» в буквальном смысле следует применять к центральной нервной системе: человек изначально больное существо.
«Человек может покинуть Землю и высадиться на Луне, – писал Кестлер, – но не способен перейти из Восточного Берлина в Западный. Прометей тянется к звездам с безумной ухмылкой и тотемным символом в руке». Таким, каков он есть, человека делает не просто неспособность гомогенетической коры головного мозга, иначе говоря, изокортекса, контролировать старый, животный мозг. Дело также в том факте, что человек переживает удивительно долгий период постнатальной беспомощности, что предрасполагает его подчиняться всему, что с ним делается, а это приводит к слепому подчинению авторитету, что открывает дорогу диктаторам и военным вождям. Человек отправляется на войну не ради удовлетворения своих индивидуальных агрессивных инстинктов, он отправляется воевать из слепой приверженности тому, что ему представили как благое дело. И опять же, язык – это охватывающее эпохи творение, которое может считаться величайшим достижением высшей нервной деятельности, содействует иррациональным, сеющим рознь элементам, которые выражают себя посредством войны. А еще язык, из которого вырастает высокое искусство, «ввиду его эксплозивного эмоционального потенциала, постоянная угроза выживанию».
Кестлер отвергает «редукционистский» подход, ту точку зрения на человека, которая превращает его в податливую материю Павлова или Скиннера. Зато он проповедует применение лекарственных препаратов:
«Медицина нашла лекарственные средства против определенных типов шизофренических и маниакально-депрессивных психозов. Уже не утопично считать, что она обнаружит комбинацию благотворных энзимов, которые дадут изокортексу возможность накладывать вето на глупые прихоти архаичного мозга, исправит вопиющую ошибку эволюции, примирит эмоции с разумом и станет катализатором прорыва от маньяка к человеку».
Каков бы ни был подход, какова бы ни была терапия, подобная точка зрения на человека как на больное существо высказывается совершенно искренне, а потребность в ком-то, кто исправил ситуацию, провозглашаемая как Скиннером, так и Кестлером, выставляется крайне настоятельной. Человек живет взаймы, требуется лекарство, ибо ночь наступает. Странно, но экспертами или подателями лекарства выступают сами люди. Можем ли мы взаправду доверять диагнозам и лекарствам этих буйнопомешанных существ? Но тут выдвигается предположение, что, хотя все люди больны, некоторые больны меньше других. Назовем удобства ради этих «менее больных» здоровыми и получим два вида существ: «мы» и «они». «Они» больны, «мы» должны их вылечить.
Как раз ощущение разделения на здоровых «нас» и больных «их» заставило меня написать в 1960 году короткий роман под названием «Заводной апельсин». Не очень хороший, на мой взгляд, роман – чересчур дидактичный, чересчур лингвистически эксгибиционистский, – но в нем воплотилось мое искреннее отвращение к расхожему мнению, дескать, одни люди преступники, а другие нет. Отрицание всеобщего наследия первородного греха характерно для обществ, живущих на островах, каким была Англия, и как раз в Англии около 1960 года респектабельные люди начали поговаривать о росте молодежной преступности и предполагать, прочитав кое-какие сенсационные статьи в кое-каких газетах, что молодые преступники, которые так расплодились (или такие буйные группировки, как «моды» и «рокеры», скорее игриво агрессивные, чем поистине преступные), недочеловеки и требуют нечеловеческого обращения. Тюрьма – для зрелых преступников, а от подростковых исправительных заведений мало толку. Безответственные люди говорили о лечении посредством выработки условно-рефлекторной реакции отвращения, о выжигании преступного импульса в зародыше. Если бы юных правонарушителей можно было – при помощи электрошока, лекарственных препаратов или чистых условных рефлексов по Павлову – лишить способности к антисоциальным поступкам, то наши улицы снова стали бы безопасны ночью. Общество, как всегда, ставилось во главу угла. Разумеется, правонарушители были не вполне человеческими существами: они были несовершеннолетними, они не имели права голосовать, они были очень и очень «они», то есть противопоставлены «нам», представляющим общество.
Сексуальную агрессию уже решительно выжигали из некоторых насильников, которым сперва приходилось выполнить условие свободы выбора, иными словами, предположительно подписать какой-то документ. До дней так называемого Освобождения сексуальных меньшинств некоторые гомосексуалисты добровольно подвергались смешанной позитивно-негативной психологической обработке, в ходе которой на киноэкране показывали попеременно голых юношей и девушек, а на стул подавались разряды тока или применялся успокаивающий массаж гениталий – согласно показываемой картинке. Я вообразил экспериментальное учреждение, в котором некий правонарушитель, повинный в каждом мыслимом преступлении – от изнасилования до убийства, подвергается условно-рефлекторной терапии и лишается способности замыслить, не говоря уже о том, чтобы совершить антисоциальный поступок, не испытывая при этом позывов к рвоте.