Граф Брюль - Крашевский Юзеф Игнаций 19 стр.


— Об этом я прежде не мог говорить, пока не был открыт виновный, — продолжал Сулковский. — Я и Брюль ему простили личную обиду, но оскорбление трона, мы, как министры, не должны оставлять без наказания.

— Но кто же он, кто такой? — спрашивал Фридрих.

— Это человек, одаренный вашими милостями; его семейство обязано всем отцу вашего величества. Это беспримерная дерзость и неблагодарность…

— Кто же это? — допытывался принц.

— Камергер Вацдорф.

Фридрих повел кругом мутными глазами.

— Вот они. У меня в руках найденное письмо и медали.

— Не хочу, не хочу видеть, — воскликнул принц, закрываясь рукою, — ничего! Ни их, ни его! Прочь… Прочь!..

— Прикажете отпустить безнаказанно? — спросил граф. — Но ведь это невозможно; за границей он начнет распространять клевету, а кто знает, какую именно? Быть может, священная память отца вашего величества?..

— Камергер Вацдорф, Вацдорф младший, — повторял, перебивая графа, Фридрих. — Но что же это такое, да как же?.. — Говоря это, он вытирал пот со лба.

— В Кенигштейн… — коротко произнес Сулковский.

Наступило молчание… Принц с опущенной головой шел тихо. За все его царствование это было первое преступление и первое такое наказание.

— Но где же Брюль? — спросил Фридрих.

— Брюль предоставил мне все это дело, — отвечал граф.

— Вацдорф… Кенигштейн… — все повторял принц, тяжело вздыхая.

Вдруг Фридрих остановился, уставился глазами на Сулковского и закричал:

— Не хочу ни о чем больше слышать! Довольно! Не хочу слышать! Делайте, что хотите!..

Сулковский обернулся и сделал знак идущему сзади Гуарини приблизиться; иезуит умел лучше всех развеселить принца; на данный знак он поспешил подойти, догадываясь, что он здесь нужен.

— Я в отчаянии, — воскликнул он, — мой гусь исчез, улетел! Видя себя отверженным, он, должно быть, отправился в лес искать смерти. Я его преследовал и на мое несчастье, подряд три раза за гуся принимал одну из наших дам. Никогда мне этого они не простят.

По мере того, как принц слушал рассказ иезуита, его опечаленное лицо стало проясняться; как с пасмурного неба сбегают тучи, так с его прекрасного лица исчезли морщины; губы сложились в улыбку, на щеках появился едва заметный румянец; он внимательно смотрел на иезуита, как бы желая на его наивно улыбающемся лице, напоминавшем итальянского полишинеля, найти источник необходимого для него веселья. Гуарини угадывал, что произошло что-то опечалившее принца и со всем своим остроумием он старался поскорее уничтожить все следы неприятного впечатления. По мере того, как сыпались веселые шутки и язвительные слова, принц, как будто начал забывать недавнюю неприятность и начал добродушно улыбаться; однако, веселому патеру надо было употребить не одно усилие, чтобы окончательно уничтожить снова набегавшие тучки, и он до тех пор не давал покоя принцу, пока не услышал того простодушного громкого смеха, который свидетельствовал, что его величество изволил забыть о всех горестях сего мира.

На другой день исчез бесследно королевский камергер Вацдорф. Никто не посмел расспрашивать, что с ним сталось; это была первая жертва нового царствования; несколько дней спустя потихоньку стали поговаривать, что Вацдорфа свезли в Кенигштейн.

Принц больше никогда не вспоминал его имени, Сулковский и Брюль, как будто ни о чем не знали, но тревога распространялась между придворными и между тайными врагами обоих министров. Брюль же, при первом удобном случае, насколько мог явно, умыл руки в этом деле, уверяя, что ровно ничего не знал и не во что не вмешивался.

В "Историческом Меркурии", бывшем чем-то вроде французской газеты, издаваемой в то время, вскоре были напечатаны следующие строки:

"Те, которые хорошо знали вольный образ мыслей того молодого человека, который не раз отличался своим злым остроумием, не будут удивлены случившейся с ним катастрофой, которую ему уже предсказывали с давних пор".

С этого времени никто уже больше не видел Вапдорфа. После четырнадцатилетнего заключения в Кенигштейне он умер там, убитый тоской и неволей.

II

Прошел год после вышеописанных событий.

Дворец, в котором жил министр Брюль, светился огнями.

Нигде не устраивалось такого торжества с большим великолепием, как в Дрездене; нигде не могло быть более роскошных увеселений, предание о которых было оставлено Августом Сильным. От двора эта роскошь передавалась приближенным короля, а дальше тем, которым приходилось с ними сталкиваться, которые имели связи с высшим обществом, частью даже в зажиточное купечество; тогдашние банкиры не раз задавали пиры для двора; все на того ласково смотрели, кто содействовал веселью и мог прислужиться каким-нибудь сюрпризом.

Фейерверки, иллюминации, цветы, гирлянды, музыка являлись на сцену при всяком удобном случае.

Брюль был одним из самых расточительных временщиков своего времени; он удивлял даже тех, которые перестали чему бы то ни было удивляться.

На этот раз освещение его дворца своей причудливостью превосходило все, давно виданное в столице. Большая толпа народа в почтительном отдалении с удивлением смотрела на каменные палаты знатного вельможи, блистающие разноцветными огнями, как бы гирляндами из дорогих камней и цветов.

Над главным подъездом в овальном щите, выложенном серебряными звездами, светились две тесно соединенные буквы "Ф" и "Г", по сторонам ниспадали гирлянды из роз и зелени; немного ниже, в транспарантах — два гербовых щита, наклоненные друг к другу; они были испещрены какими-то знаками, непонятными для толпы. Дворовые объясняли любопытным, что там значилась фамильная геральдика новобрачных.

Толпа уже довольно долго стояла перед дворцом, когда со стороны замка показалась карета, сопровождаемая гайдуками и скороходами. В ней ехали молодые и мать новобрачной: после приема и бала в замке, они возвращались в собственный дом.

Красавица молодая должна была в первый раз переступить порог своего нового жилища. Все приготовились для встречи молодых; по обеим сторонам лестницы, ведущей в залу из сеней в первый этаж, стояла целая шеренга лакеев в роскошных ливреях; наверху ожидали камердинеры, дворецкий и пажи министра. Для приезда жены Брюль весь дом отделал заново, расширил его и убрал с царской роскошью: везде блестели фарфор, серебро, бронза и тысяча мелких безделушек, которые в тот век были в большой моде. Всю эту роскошь Брюль объяснял себе тем, что этим он воздает честь своему королю; он уверял, что на это тратит свой последний грош только для того, чтобы своей пышностью придавать еще более блеску саксонскому двору.

Когда экипаж остановился у подъезда, из него вышла с помощью зятя старая графиня и медленно стала подниматься наверх; Брюль поспешил подать руку жене, но она показала вид, что не замечает этого и пошла рядом с ним.

Прекрасное лицо Франциски в этот день было очень печально и серьезно, что возбуждало удивление присутствующих; на этом пасмурном лице не было видно счастья новобрачной; равнодушным взглядом она смотрела на блестящее убранство дома, как будто даже ничего не хотела видеть; она шла, как обреченная жертва, которая знает, что не может противиться своей судьбе, хотя счастья ей нечего ожидать. Должно быть, она принудила себя быть равнодушной, успела освоиться с своим положением; ее лицо не выражало глубокой печали, но поражало своей неподвижностью; ее печаль обратилась в медленную изнурительную болезнь, неразлучную с ее существованием.

Наверху в маленькой зале, где на всех стенах горели яркие свечи, блестели хрустальные подвески и богатые оправы у образов, графиня Коловрат остановилась; Франя встала возле нее, с другой стороны — Брюль в свадебном фраке из фиолетового бархата, шитом золотом, в кружевах, с букетом в петличке.

Мать приблизилась к дочери и, приложив губы к ее лбу, прощалась с ней долгим поцелуем, но Франя не была тронута этим доказательством материнской нежности; у графини на глазах навернулись слезы, хотя жизнь при дворе давно сделала ее равнодушной.

— Будьте же счастливы, — тихо проговорила она, — благословляю вас! Будьте счастливы! — и она, растроганная, закрыла глаза рукой; Брюль схватил ее другую руку и покрыл ее поцелуями.

— Вы должны остаться одни, — прибавила она измененным голосом, — моей обязанностью было вас проводить и благословить вас здесь; я не хочу вам мешать, к тому же мне самой нужно отдохнуть после всех волнений… — Она обернулась к Брюлю.

— Поручаю тебе мою дочь! Будь для нее добрым любящим мужем. Франя также привыкнет к тебе. Будьте счастливы. Нужно пользоваться изменчивым земным счастьем… Нужно услаждать дни своей жизни, но не отравлять их. Франя, надеюсь, что и ты для него будешь доброй женой…

Она хотела еще что-то добавить, но какая-то мысль мешала ей выразить то, что лежало на душе, и остановила слова, готовые сорваться с ее губ; они сами должны были догадаться о том, о чем она хотела сказать. Еще раз графиня запечатлела поцелуй на лбу дочери, а та стояла неподвижно, как мраморная статуя. Графиня хотела уходить. Брюль быстро подскочил к ней, с вежливостью подал руку и проводил ее вниз до ожидающего придворного экипажа; она села в него, не говоря ни слова, и откинулась вглубь, прячась от взоров любопытной толпы.

На минуту молодая осталась одна и стояла в глубокой задумчивости; она не успела тронуться с своего места, как Брюль уже вернулся; он хотел взять ее за руку, но она отскочила от него и взглянула с таким удивлением, как будто совсем забыла, где она и что она его жена.

— Ради Бога, — прошептал министр, — с улицы и в доме тысячи глаз устремлены на нас; будем хоть для них счастливы! На сцене жизни мы все должны быть актерами (это была его любимая и часто повторяемая фраза). Разыграем же и мы хорошо наши роли. — Сказав это, он подал ей руку и повел через целый ряд ярко освещенных комнат на ее половину. Все, что попадалось рассеянным глазам Франи, было так великолепно, так богато и роскошно, что у каждого, кроме нее, вызвало бы возглас удивления, но она шла ни на что не смотря, ничего не замечая. Наконец, они вошли в уборную; следующая за ней комната была спальня; там две алебастровые лампы разливали таинственный полусвет.

Молодая женщина бросилась в кресло, стоящее перед туалетом, и, облокотившись рукой на столик, покрытый белой кружевной салфеткой, глубоко задумалась.

Здесь новобрачные были совершенно одни, только с улицы доносился говор толпы, все еще глазевшей на иллюминацию.

— Теперь вы в своем собственном доме, — заговорил Брюль мягким вкрадчивым голосом, — и я первый к вашим услугам стою перед вами.

Он хотел стать перед ней на колени, но Франя быстро поднялась, вздохнула, как будто сбрасывала с своей груди давившую ее тяжесть, и произнесла твердым голосом:

— За целый день разве не довольно было комедии. Наедине друг с другом нам нечего ее разыгрывать. Потрудитесь и меня, и себя избавить от этого. Мы должны быть откровенны и с первого же дня нужно поступать таким образом. Мы заключили деловой контракт, но не супружество, не союз сердец, так нужно его стараться сделать выгодным для обеих сторон, — и, ни разу не взглянув на Брюля, она начала снимать перед зеркалом венок и подвенечный вуаль.

— Если вы не хотите, чтобы нас могли подслушать, то потрудитесь убедиться, одни ли мы.

— Я уверен в этом, потому что отдал надлежащее приказание, — холодно ответил Брюль.

Франя замолчала. Она взяла с уборного стола флакон с одеколоном и смачивала им свои горячие виски.

— Да, я должна делать вид, что счастлива, как и всякая другая женщина, — заговорила она спокойно, продолжая снимать мелкие принадлежности своего туалета, — но Франя не может быть счастлива… Тот, кого я любила, не скрываю этого, теперь лежит в темнице на сырой соломе и не видит он ни неба, ни солнечного света… Вы любите другую, а мы друг другу чужие. Хотя мне никто не говорил, но я знаю, на что я обречена. Но ведь и я хочу наслаждаться жизнью и вполне свободно буду пользоваться всеми ее прелестями: горечь нужно усладить, следовательно, я имею на это право. Люблю роскошь, меня должны окружить ею; я требую развлечения, чтобы вечно не плакать, чтобы заглушить голос сердца; все это должны мне доставить… Вы для меня человек посторонний… мы можем быть хорошими друзьями, если вы того заслужите. А, быть может, через два дня у меня явится фантазия, и я полюблю вас. Но невольницей ни у кого не буду… даже…

Она быстро обернулась к Брюлю, он стоял озабоченный, не говоря ни слова.

— Вы меня понимаете? Он молчал.

— Мне никто не говорил ни слова, — продолжала она, — но я женским инстинктом отгадала все. Я знаю свою судьбу и знаю…

— Послушайте, — прервал министр, — есть вещи, о которых говорить нельзя; одно слово неосторожно сказанное — уже измена.

— Но вам не нужно меня этому учить, я сама понимаю. Если хотите, я расскажу вам о том, что вы считаете тайной. Август II любил разглашать и хвалиться своими любовными интригами, но его набожный сын боится допускать малейшее подозрение о себе. Поэтому нужно так устроить, чтобы все тщательно скрыть от людского взгляда, — и она сухо засмеялась. — Надеюсь, что, доставляя вам власть и могущество, я буду тем же пользоваться, и желаю, чтобы моя каждая фантазия, каждая затея исполнялась, а у меня их не мало будет, предупреждаю вас. Я жажду жизни, хочу ею наслаждаться, чтобы заглушить тоску. Вы думаете, — с оживлением прибавила она, — что придет то время, когда образ этого несчастного исчезнет из моей памяти? Нет! Я всегда буду видеть те стены, в которых его заточили; темную каморку, твердую постель и бледное истомленное лицо в крошечном окошечке; но в этом человеке живет мощный дух, который его поддерживает и до тех пор будет поддерживать, пока не отворятся перед ним тяжелые двери темницы. Но правда ли, что другая ваша жертва, бедный Гойм, повесился в тюрьме?

Брюль стоял с опущенными глазами.

— Да, это правда! — сухо ответил он. — Но тут жалеть не о чем. Я о нем плакать не стану.

— Да и я также, — произнесла Франя, — но того, другого, я не забуду. Понимаете ли, что рука, погубившая его, хотя и соединенная у алтаря с моей, не может никогда коснуться моей руки… Мы всегда останемся чужими друг другу.

Она насмешливо улыбнулась и продолжала далее:

— Вы для меня приняли католическое вероисповедание, хотя это тоже должно быть тайной. Но и это мне прекрасно вас рекомендует. Какой такт! Какая политика! Польскому королю нужен в Польше министр католик, Брюль там является католиком; саксонский курфюрст должен иметь в Саксонии министра протестанта, Брюль усердный лютеранин; а если бы Моравские братья сделали Циндендорфа своим королем, вы бы, вероятно, присоединились к геррнгутерской общине…

— Но вы не знаете, как глубоко оскорбляете меня! — взволнованным голосом проговорил Брюль. — Я благочестивый христианин, быть может, я много грешу в своей жизни, но Евангелие и его предписания, вера в Спасителя… — и он возвел свои взоры к небу.

— Ах, понимаю, это относится к вашей роли, — сказала Фра-ня, — так лучше оставим это. Но я хочу отдохнуть и остаться одна.

Она взглянула на него.

— Но что же скажет прислуга, что подумают, если вы выгоните меня отсюда? Но, ведь так невозможно поступать!..

— Но иначе быть не может, — воскликнула Франя. — Вы проведете ночь здесь в кабинете, на софе, в креслах, где угодно, а я пойду в спальню и затворюсь там.

Брюль с беспокойством смотрел на нее:

— Позвольте же мне, по крайней мере, переодеться и вернуться сюда. Никто не должен догадываться о наших отношениях; это вы должны знать.

— Понимаю, понимаю, все должно оставаться тайной и мы — нежные супруги. Признайтесь, ведь наше платоническое супружество очень комично. Мужчины станут вам завидовать, женщины — мне. Иные находят вас недурным мужчиной, но король гораздо красивее да еще "король" вдобавок. Я думаю, что приятней быть, хоть тайной любовницей короля, нежели женой министра.

Она засмеялась с злобной иронией.

— Воображаю, как его величество в присутствии жены побоится взглянуть на меня, каким равнодушным станет прикидываться…

— Но, ради Бога, — прервал министр, ломая руки, — ведь и стены имеют уши!

Франя пожала плечами.

— Вы знаете, — шепотом произнес он, — если бы не только нас выдали, но хотя бы явилось малейшее подозрение, малейшая тень правды, мы оба погибли.

— О, это было бы очень нехорошо, в особенности для меня, — отвечала молодая женщина. — Мне пришлось бы тогда жить с вами tet-à-tet, без малейшей надежды на лучшее будущее… Следовательно, нужно быть поосторожнее.

Брюль, ничего не говоря, вышел из комнаты. Все комнаты еще были освещены; медленным шагом он прошел в свой кабинет, где его ждали камердинер и лакеи, зная, что он придет переодеваться.

На столике лежал его утренний костюм: парадный халат из голубого лионского атласа, белье снежной белизны и легкие шелковые туфли, и все это было безупречной свежести.

Брюль переоделся, и так как в это время свечи были везде погашены, то камердинер с двумя серебряными подсвечниками в руках проводил своего барина до дверей уборной; там никого не было, только на столике были разбросаны вуаль и венок новобрачной, ее перчатки и платок; дверь в спальню была закрыта на ключ, в углу горела ночная лампа, в комнате господствовала полная тишина. На городской башне пробил поздний час ночи; Брюль взглянул в окно, на улице было пусто, иллюминация погасла; над темными зданиями высоко светил месяц, выплывая из-за белых волнистых облаков. Ночь была летняя, тихая… он отворил окно, но свежий воздух казался ему душным. В спальне не было слышно ни малейшего шороха. Муж прелестной Франи несколько раз прошелся по комнате; он кругом осматривался, отыскивая себе место для отдыха; маленькая софа и приставленное к ней кресло должны были служить ему постелью… Он прилег и, облокотясь на руку, долго думал; по его губам пробегала ироническая усмешка, он несколько раз бросал взгляд на дверь спальной; но вскоре его мысли приняли другой оборот, и он, утомленный, задремал. И во сне перед его глазами блестело золото, бриллианты, царское богатство, но все это было мертво, нигде не было видно живого лица, ни одной живой души; потом эта картина покрылась густыми облаками и на них буквы с графской короной; наконец, все исчезло во мраке.

Назад Дальше