Мэгги Кэссиди - Джек Керуак 16 стр.


— Где?

Еще один вздох:

— Даже не знаю… Может, я думал, в этом году мы как-то сблизимся — не знаю. Чтоб не только в кино ходить — в походы, разговоры говорить — мы ж совсем немного с тобой — всегда по чуть-чуть — Ах черт возьми, сынок, это ведь ужасно, что я тебе даже помочь не могу, но ты же понимаешь, правда, Господь нас совсем одних на свете оставил в наших шкурах, чтобы худо ли бедно выживали — а? Сам скажи где. — Еще один вздох.

— Я не знаю.

— Fauvre Ti Jean, беда, да и только, э? — И голова покачивается — кругом и назад.

36

Я сидел на склоне этого парка за домом Джи-Джея, вечером 6 мая, 6.30, еще не стемнело, свет еще задержится ненадолго, с нами Скотчо, швыряется галькой — как лепестками мая — Любовь моя, мое тошнотное ощущение от Мэгги Кэссиди переросло в бурную беспрерывную скорбь в моей галдящей голове. Грезы, капризы фантазии, неистовые утопления разума, пока в реальной жизни я продолжал ходить в школу, жаркие весенние утра теперь проводил на улице, практически лето настало, когда уроков больше не будет, а я окончу Лоуэллскую среднюю.

На зимних соревнованиях по легкой атлетике в «Бостон-Гарден», в этой Палубной Эстафете я как безумный носился наперегонки с Джимми Спиндросом из Лоуэлла и другими, что бегали за начальную школу Святого Джона, где бы она ни находилась; Спиндроса звали Вождем — его огромный орлиный нос выделялся в унылых туманах прежних футбольных матчей, шлем под мышкой, точно у капитана лоуэллской команды — тощий, высокий, сильный греческий чемпион среди прочих, погиб в громадных мраках Иводзимы. На пробковых дорожках «Бостон-Гарден» я в своих бутсах с гвоздиками стартовал с места тем же самым удачливым прыжком вровень с неминуемым бабахом выстрела и летел по огороженному щитами повороту по собственной белой дорожке как только мог быстро в любом спринте на 30 ярдов и разбивал их (троих бегунов из колледжа) на внутреннем повороте, вероятно и против правил, а за спиной слышал, как они рвут мне в затылок, но я-то уже лечу и сдерживаюсь только для того, чтобы вписаться в дальний поворот и с воем пронестись на этих своих гвоздиках, что швыряют в лицо поколению пробковую крошку, и схожу с дорожки, только передав палочку Мики Магуайру, который весьма неплохо осведомлен, что мой любовный роман с Мэгги уже погас, и он съел свои болтливые гамбургеры с Казаракисом и мной в обширной бостонской ночи, когда мы все болтали о своих нынешних девчонках и проблемах и претерпевали резкие неонки того города в 1939 году, наслаждаясь греческими передвижными буфетами, запрятанными в закоулки возле Северного Вокзала, где подавали громадные мясные рулеты, забутерброженные между ломтями хлеба, мы просто состязались, кто больше сожрет — Я никогда в жизни так быстро не бегал, Казаракис получит палочку последним и побежит финальный этап, под дулом пистолета — как только Джо Мелис, с бычьей шеей, огромный, расталкивая бегунов своими футбольными ляжками на поворотах — ф-фуу! — примчится с ревом — Казаракис просто выхватит у него из руки палочку, удлинит свою продолговатую талию для неожиданной игры длинных ног и, хотя сам совсем невысок, 5,9, стартанет, худенький и маленький, но мощный и какой-то даже большой, и ха-бах после первого поворота со своей эстафетной палочкой войдет в ритм, великолепные ноги под неподвижной талией взвихрятся, рук его не увидишь, нагонит и полетит впереди всех спринтеров колледжа — мы выиграли — но не потому, что я закончил свой этап раньше Спиндроса или Святого Джона, он обогнул последний поворот, едва не сшибив по инерции сменщика, и пронесся мимо меня своими непременными шажищами Вождя Индейцев и передал палочку своему сменщику — я замешкался и сломался на отрезке, потерявшись между палочкой и бегом — Мики Магуайру пришлось резко отчалить и колотить пятками и лететь вокруг всего безумного манежа с хорошей потерей дистанции в восемь ярдов — и Каз, вот они трое всё и спасли — Такое себе поражение, можно сказать, Мэгги Кэссиди мне подножку поставила — Я достиг пика своей любви и сказочного успеха на один-два вечера — когда? Один вечер у радиатора в марте, когда она начала бесспорно пыхтеть и сопеть, прижавшись ко мне, настала моя очередь быть мужчиной — и я не знал, что мне делать, ни малейшего представления в моей тупой, забитой другими мирами башке о том, что ей в тот вечер меня хотелось; никакого соображения о том, что это может быть.

Руки ее туго сцепились вокруг меня, губы кусались и пенились в океане моего лица, чресла ее арфой звенели, прижимаясь к моим, великую песню страсти, любви, радости, ветры безумия, что налетают с приходом марта, буйствовали в ней, во мне, насквозь, мы были готовы к плодородному слиянию с весной — и стать мужем и женой во Вселенской реальности — я даже уже представлял себе свой маленький красный домик с окошком у железнодорожных путей — для нас обоих — в прогулках по грязи под бурыми фонарями вдоль Массачусетс-стрит мягкими весенними ночами, когда мне известно, что все парни Лоуэлла гоняются за грузовиками возбуждения, девочки-цыпочки загадывают загадки с сеновалов, а груди у них болтаются, вся американская ночь выстроилась по всему горизонту.

Я сижу в траве парка с Джи-Джеем, грежу прямо перед собой.

Жизнь сладка, в этой огромной пещере.

— Схожу-ка я к Мэгги, — говорю я Гасу — заглядывая под раскидистые деревья Лоуэлла на той стороне поля через Риверсайд-стрит — над колыханием его сорняков нам видно, как в двух милях отсюда на солнце сияют красным коньки крыш Христианского холма, Царство прекрасно, как никогда, мои багдадские крыши феллахов вверх-вниз по всему Потакетвиллю для меня сливаются розовыми сливками — Я тот возлюбленный юноша — во рту травинка, лежу себе на склоне после ужина, вижу — пусть ветры вечерние громадно трепещут в кронах над головой, я дома, patria [62] земля родная. И ни единого подозрения, что однажды наше Царство свергнут иные, более огромные Царства, невидимые, как автотрассы через мусорки.

— Не гоношись ты с нею, Загг, — говорит Джи-Джей. — Я б себя ни из-за какой девки терять не стал, пусть хоть утопятся все — у меня в жизни амбиция это найти какой-то способ, как достичь умиротворения. Я, наверное, древний греческий философ или что-то вроде, Загг, но я серьезно говорю, нафиг — Мэгги же с тобой только в бирюльки играет, если ты мне правду рассказываешь — от нее у тебя только заморочки, малявка ты греческая — мы все это знаем, Елоза, они с Полин мне рассказали, я как раз торопился из Лоуэллского коммерческого училища, а они стояли на углу Сентрал и Мерримака, Полин только что сходила и купила себе в «Кресги» через дорогу новое платье, а я должен был им помогать, ну да все равно — помогать им с — говорю же, тьфу на нее!

Склоняется ко мне, искренне протягивая руку ладонью вверх, опираясь на локоть — Елоза беззвучно сплевывает на вечернюю былинку, а та даже не шелохнется, пока он «прикидывает» — но тянется шаткими стебельками своими, а он все прикидывает и прикидывает тихонько сквозь зубы, как человек, строгающий палочку на закате дня, резко чикает острым ножом по деревянному стерженьку, и на закате дня звук этот ветерок до тебя доносит — Я подумал, что Джи-Джей совсем не прав, я-то лучше знаю. И я сказал себе: «Ну что ж, Джи-Джей не знает — мы — моя семья — каков я — не ему об этом судить, хотя она гадко себя вела, а я отказался от Полин Коул, чтобы только быть — он не соображает, о чем говорит, этот дрёбаный Джи-Джей». Мои Ма и Па часто мне говорили, чтобы я от Джи-Джея держался подальше. Они его почему-то боялись, «Ye mauva» (дурной он).

— Что вы хотите сказать — дурной? — Такой же, как мы, как вся остальная компашка — нормальный он —

— Non. Мы все про него знаем, и про склонности его дурные — он про них постоянно твердит на углу — Папа его слышал — что он с маленькими девочками делал —

— Да нет у него никаких маленьких девочек!

— Нет, есть! Он говорит, что у него девчонке всего четырнадцать — Ходит везде, разные такие грязные разговоры ведет, на кой он тебе вообще сдался?

«Джи-Джей ничего этого про меня не понимает, — рассуждал я. — Ой-ё-ёй — с чем только не приходится мириться, чего только не приходится узнавать и видеть — а Мэгги меня любит».

Я посмотрел в мягкое небо, и выходила луна, бледная, в ранней синеве, как в люльке, и я убежден был, что Мэгги меня любит.

— Ну, тогда не верь мне, — говорит Мыш. — Они тебе на уши повесят, чего только смогут, Загг, чтоб только лишний пенни из тебя выдоить — не волнуйся, я баб знаю, я все это в собственном доме видал с родственничками ближними и дальними, все эти потасовки греков хоть с каким-то положением в Лоуэлле — ты и половины всего не знаешь, Загг. — Сплевывает — не так, как Елоза, ибо вечерняя заря стихает, а для пущей выразительности, х-харк. — Да пускай свои паршивые прак-клятые фабрики хоть сюда на эту старую речную свалку притащат и себе в зад засунут, мне вообще плевать, Загг — свалю я из этого Лоуэлла, — дернул в его сторону большим пальцем, — ты, может, и не свалишь, а я свалю, — глядит на меня, кипя от ярости, и жажда мести в его глазах навыкате — Джи-Джей взрослел как-то по-своему.

— Что вы хотите сказать — дурной? — Такой же, как мы, как вся остальная компашка — нормальный он —

— Non. Мы все про него знаем, и про склонности его дурные — он про них постоянно твердит на углу — Папа его слышал — что он с маленькими девочками делал —

— Да нет у него никаких маленьких девочек!

— Нет, есть! Он говорит, что у него девчонке всего четырнадцать — Ходит везде, разные такие грязные разговоры ведет, на кой он тебе вообще сдался?

«Джи-Джей ничего этого про меня не понимает, — рассуждал я. — Ой-ё-ёй — с чем только не приходится мириться, чего только не приходится узнавать и видеть — а Мэгги меня любит».

Я посмотрел в мягкое небо, и выходила луна, бледная, в ранней синеве, как в люльке, и я убежден был, что Мэгги меня любит.

— Ну, тогда не верь мне, — говорит Мыш. — Они тебе на уши повесят, чего только смогут, Загг, чтоб только лишний пенни из тебя выдоить — не волнуйся, я баб знаю, я все это в собственном доме видал с родственничками ближними и дальними, все эти потасовки греков хоть с каким-то положением в Лоуэлле — ты и половины всего не знаешь, Загг. — Сплевывает — не так, как Елоза, ибо вечерняя заря стихает, а для пущей выразительности, х-харк. — Да пускай свои паршивые прак-клятые фабрики хоть сюда на эту старую речную свалку притащат и себе в зад засунут, мне вообще плевать, Загг — свалю я из этого Лоуэлла, — дернул в его сторону большим пальцем, — ты, может, и не свалишь, а я свалю, — глядит на меня, кипя от ярости, и жажда мести в его глазах навыкате — Джи-Джей взрослел как-то по-своему.

— Ладно, Мыш.

— Ты куда сейчас?

— К Мэгги.

Он лишь рукой махнул.

— Залезь ей в трусики за меня, Загг.

Я фыркаю носом и отваливаю. Заметил только, как Джи-Джей ладонью повел — благословил на прощанье — ну и ладно.

Я побрел прочь, пересек весь Лоуэлл, пройдя по главной его транспортной артерии, главной вене, по Муди-стрит, ныне — Текстильной авеню, загребая щелкающими каблуками, в поисках своего жуткого приданого. «Джи-Джей не прав как божий день».

Доброй ночи, ночь. Не дождавшись в нетерпении автобуса, я рванул через Кирни-сквер пешком, лишь на минуту опередил его и прыгнул в тот, что ехал в Южный Лоуэлл, чтобы с ревом прокатиться у великолепного водилы, что сваливал всех пассажиров, большую часть, на самых последних улицах, теперь осталось лишь вырваться из города асфальта стройплощадок вагонеток вырванных канализационных труб под расходящимися из города улочками и нестись дальше, едва успевая огибать люки, выбоины, столбы, заборы, к автомобильным ангарам за городом, теперь уже ставшим лощеными переоборудованными гаражами — не сводя глаз с часов, все по графику, его дикая заинтересованность во времени совпадает с моей, когда я спрыгиваю с автобуса на Массачусетс-стрит, один лишь подземный переход, и я легко понесусь чуть ли не над самой землей на маленьких ножках, а он продолжит свое рычащее странствие, прочь по дороге, мигая большими красными огнями — Пустота вселенной окружает одинокого пешехода — Я пробираюсь по берегам Конкорда, на самом же деле просто иду по середине улицы и вижу реку между небольших коттеджей, садиков, вижу эту отрывистую речку вниз до самого берега, ничего огромного в Конкорде нет, так, желуди —

Нет Мэгги в конце улицы, где, бывало, трепетало ее платье, и мы пели «Темный пурпур» [63], как одинокой романтической зимой, когда мы оба таяли под замерзшими звездами — а теперь под звездами легкого лета с расплавленными лицами мы дышим паром на нашу остывшую любовь — плохие машины больше не проезжают мимо нас по хорошим дорогам — «Джеки, — говорила она,----», — непереводимые слова любви, которые следует хранить в тайне, если вообще их запомнишь —

«Но теперь она уже не стоит ни на какой дороге», — говорю я себе, спеша к дому, к тому свету, что заставил нас с Джи-Джеем увидеть, когда мы разговаривали о ней, насколько потускнел запад, где таилась она —

— Мне кажется, она вон через тот сломанный забор перелезла, Джек, и по тому переулку ушла — ребята пошли купаться или собирались сегодня вечером идти купаться. — Это младшая сестренка Мэгги, застенчиво улыбается мне; через год будут говорить, что она в меня втюрилась, другие то есть, а сейчас она еще просто маленькая девочка и крутится вокруг столба, играет в классики с Джейми, клац-плюх, аппата-пиппити-паппети-пу —

37

После этого оставалось только рвать к тем амбициям, которые мы с семьей для моей жизни определили, поэтому я с мамой поехал в Нью-Йорк, и мы встретились в Коламбии с Рольфом Фирни, который написал нам после того, как мой старый школьный футбольный тренер Тэм Китинг раструбил обо мне или подослал меня своему старому приятелю по бостонским собачьим бегам Лу Либблу, а Лу Либбл — важный тренер в Коламбии, и они оба — в «ленточных комитетах» великой сумасшедшей ночи собачьих бегов и электрифицированных зайчиков в громадной тьме возле Саффолкских холмов с их газгольдером, таким гигантским, что я постоянно вижу его от собачьих беговых дорожек и у моря всей моей жизни — Я должен был начать свою общажную учебу, покуривая трубочку у золотого окна, в этом величайшем университете в мире. Я так гордился, что когда Бостонский колледж и тренер Фрэнсис Фэйхи, потом ушедший в Нотр-Дам, пытались меня на следующее лето завлечь к себе, я не передумал, а продолжал держаться мысли о Нью-Йорке, Коламбии, подготовительных курсах Хорэса Манна [64], несмотря на то что моему бедному отцу хотелось, чтобы я поступил в Бостонский колледж, поскольку это крепче обеспечит ему последнюю новую работу в Лоуэлле, в типографии, которая выполняла все печатные заказы Бостонского колледжа, и Эмиль Дулуоз снова стал бы прочен и популярен — тем не менее и мама, и я твердо решились на Коламбию — Дополнениями послужил еще и «поиск футбольных талантов», другая история —

Рольф Фирни принял нас вежливо, показал свои спортивные кабинеты, где лица всех джентльменов показались мне невообразимо, богато и прекрасно значимыми, люди с седыми волосами, суровые, величественные, все хорошо одеты, процветающие, учтивые. Я гордо привел маму на все это посмотреть, перед тем как ей вернуться в Лоуэлл. Она поехала в Нью-Йорк договориться мне насчет проживания и стола со своей мачехой в Бруклине, где я должен был жить, пока ходил бы на подготовительные курсы Хорэса Манна, а значит, нужно было каждое утро ездить на метро из красносердечного Бруклина на угол Бродвея и 242-й стрит, итого совершенно безумные двадцать миль — Хотя мне нравилось, поскольку в метро люди интересные, когда тебе всего семнадцать и ты ни разу еще не вкушал больших городов. Я был по-настоящему очень довольным пареньком, когда оказался среди огромных гор сверкающих зданий. Школу Хорэса Манна выстроили из увитого плющом Том-Браунова серого гранита на вершине скального утеса — за нею лежало поле с прекрасной зеленой травкой — спортзал с виноградниками — Оттуда были видны бессмертные облака Бронкса, что плыли по индейскому небу, и не говорите мне, что это небо не индейское. Под утесом, в сторону Йонкерса лежал обширный парк Ван-Кортландта, где прекрасные атлеты-десятиборцы растягивали свои белые аристократические ноги на полянах кустарников и листвы, евреи и итальянцы с новым, иного рода героизмом Царства Лоуэллского.

Полуночно суеверный, в первую ночь у моей бабушки в Бруклине я пролежал без сна много часов, слушая, как в доме вокруг поскрипывают призраки Нью-Йорка, прислушиваясь к слабым звукам бруклинской улицы, точно влюбленные за полночь в летнем городе хихикают друг дружке в шеи под судоходной луной; то был совершенно другой Лоуэлл, такой весь раскрытый огромной мегафонной дыре мира из этих губ Мерримак-сквера и Мэна, как у Руди Вэлли [65], что я знал: он потеряется, подобно мраморному шарику, что катится по вечности в кегельбане, а тот открывается во тьму к бесконечности ракетам клеткам телепатической шоковой пленке.

Я лежал в постели и думал, как стану большим героем Нью-Йорка весь такой розовощекий и белозубый — идиоманьячная после иддиётовская инкарнация Чемпиона Американской Супермечты, Пробивного Парня, Важной Шишки, — к тому же белоснежный шарфик, большое пальто, в поводу — девчонки в корсажиках, причем вовсе не трезвенник, а большой журналистский любимец за пределами Таймс-сквер (вроде «Маленького театра» [66]), какими я видел газетных трагиков в дешевых киношках, что беседуют, потягивая пиво в затхлых барах подмигивающего неоном Манхэттена, и ночные поля шляп у них опущены, как у героев Марка Брэндела или Клеллона Холмса [67], в бурых тавернах, сквозь стеклянные витрины, на которых написано «Бар и Гриль», виднеется весь в черном гигант с Неоновой Вывеской: Хозяин Газеты — Сигарный Манн, внук Хорэса, крутой и жесткий редактор-иезуит, артист променада, что орет на серебряных ревущих экранах Риальто [68] так, что слюна брызжет, где все это время той зимой между Мэгги и школой я сачковал и прятался, но теперь-то я в Нью-Йорке и смотрю на оригинал из перепуганной постельки в Бруклине, мне семнадцать. Глюп. «Г. Б. Маннпрам, Изд. Манхэттен Мэннер Пост Ивнинг Стар», влетают самолеты с сывороткой, а я сижу в баре, героически размышляя над тем, как только что разгромил банду с набережной, и Г. Б. за это повысит мне жалованье (Я уже вижу, как Джи-Джей задирает ногу и рыгает: «Ладно, Дж. Д., работа твоя, р-ры-ыг, и не вздумай отрезать меня от этой своей оффшорной нефти» —), а потом направляюсь к своему пентхаусу, мне наскучили свободные пальто, погребальные поля шляп большого алкогольного газетного Нью-Йорка, и я мимоходом переодеваюсь в вечерний костюм (смокинг с бархатными лацканами, блистающими, как лондонские пожары в камине, что освещают его, разливаясь на моей состоятельной груди пергаментными озерцами богатого винно-бездонного вещества), и здороваюсь со своей женой, лениво так —

Назад Дальше