Мэгги Кэссиди - Джек Керуак 5 стр.


10

В нашем доме было высоко, внизу виднелись крыши Гарднер-стрит, и большущее поле, и тропинка, по которой серыми розовыми утрами, в пять часов, в январе, люди ходили пердеть в церковь. В нашем квартале жили старушки, которые брели в церковь на каждой заре, да еще и в конце дня; а иногда еще и вечером снова; старые, молитвенно-набожные, понимали что-то такое, чего маленькие дети не понимают, и в своей трагедии так близко, можно подумать, к могиле, что ты уже видел их профили, отпечатанные в розовом атласе цвета их розовых зорь жизни и мокроты, но запах иных вещей подымается из сердец цветочных, что умирают в конце осени, и мы швыряем их на оградку. То были женщины нескончаемых новел, любительницы похорон; когда кто-нибудь умирал, они узнавали об этом немедленно и спешили в церковь, в дом смерти и, вероятно, к священнику; когда же умирали они сами, другие старухи проделывали то же самое, такие вот чашки сахара в вечности — Вот эта тропка; и важные зимой утренние магазины открываются, и люди здрассъте! друг другу, а я готовлюсь идти в школу. Такая утренняя meli-melon [17] повсюду.

11

Я завтракаю.

Отца обычно дома нет, на работе за городом, возится с линотипом для какой-нибудь типографии — в Андовере, подле тамошних маленьких ежиков волос, которые и понятия не имеют о той тьме, что свойственна земле, ежели не видят, как этот печальный большой человек пересекает ночь, чтобы только выполнить свою 40-часовую рабочую неделю, — поэтому за кухонным столом его нет, обычно здесь только моя мама, готовит, и моя сестра, готовится идти на работу к Такому-то-и-Тако-му-то или в «Гражданин», она там переплетчица — Мне объясняли суровые факты трудовой биографии, но я был слишком горд в пурпурной любви своей и не слушал — Передо мной не маячило ничего, кроме «Нью-Йорк тайме», Мэгги и огромных мировых ночи и утра покровов на веточках и листиках, у озер — «Ти-Жан!» — звали меня — А я был здоровенным дурилой, жрал огромные завтраки, ужины, да еще днем перехватывал (молока — одну кварту, крекеров с арахисовым маслом — полфунта). «Ти-Жан!» — когда отец был дома, «Тi Pousse!» — называл он меня, хмыкая (Маленький Большой Пальчик). Теперь же — завтраки овсянкой в этой розовости —

— Ну, как твой роман с Мэгги Кэссиди продвигается? — спрашивает обычно сестра, ухмыляясь над сэндвичем. — Или она выставила тебя на улицу из-за Мо Коул!

— Из-за Полин? Но при чем тут Полин?

— Ты просто не знаешь, какими ревнивыми бывают женщины — у них одно на уме — Сам увидишь —

— Ничего я не увижу.

— Tiens [18] — говорит мама, — вот тебе бекон к тостам, я сегодня целую гору наготовила, потому что вчера ты все уговорил, а под конец в драку кинулся за последнее, как ты, бывало, за «Кремел» [19] дрался, да и не обращай внимания на этих ревнивых девиц и теннисные корты, все в порядке будет, если на своем твердо встанешь, как настоящий маленький французский канадец, как я тебя и воспитала, чтобы порядочность уважал — послушай, Ти-Жан, будешь чисто и порядочно жить, так ни разу не пожалеешь. Можешь, конечно, мне не верить. — И она садится, и мы все едим.

В последнюю минуту я останавливаюсь в нерешительности посреди своей комнаты, смотрю на маленький радиоприемник, что у меня недавно появился, по которому я только начал слушать Гленна Миллера и Джимми Дорси [20], и романтические песенки, что вырывают мне сердце… «Мою грезу», «Сердце и душу», Боба Эберли, Рэя Эберли [21] вся тоскливая вздыхающая Америка вздыбилась у меня за спиной в ночи, вся полностью моя, и все великолепие нежности трепещущего поцелуя Мэгги, и вся любовь, какой ее знают только подростки, как изумительные печально-бальные залы. Я по-шекспировски заламываю руки у дверцы своего шифоньера; захожу в ванную, хватаю полотенце, взор мой затуманен от внезапной романтической картинки: я подхватываю Мэгги с розового танцевального паркета на пирс, а луна сияет, в зализанную машину с откидным верхом, тесный поцелуй, долгий и искренний (лишь чуть-чуть склоняясь вправо).

Недавно я начал бриться; однажды вечером сестрица удивила меня, причесав так, что взбила на голове небольшую волну — «Ох, поглядите-ка на нашего Ромео!» Поразительно; два месяца назад я еще был мальчишкой, возвращался домой с осенней футбольной тренировки в железных сумерках, укутанный в куртку и шапочку с наушниками, согнувшись, в свободные вечера с двенадцатилетками я шарил в кегельбане, собирая кегли — по 3 цента за ряд — 20 рядов, 60 центов, столько я обычно и зарабатывал, или доллар — Простой мальчишка, лишь совсем недавно я рыдал, поскольку потерял кепку, играя в баскетбол за лигу УОР [22] в последний момент мы выиграли благодаря сенсационному броску Билли Арто, чуть ли не побив время до конца игры в «Мальчишеском клубе» на одну секунду, против команды греков с каким-то тигриным названием, я выпрыгнул вперед и забросил одной рукой прямо по свистку, вырвался из кучи-малы на самой линии фола, и мяч завис в корзине на целую кошмарную секунду, чтобы все успели заметить, попадание, игра окончена, ох уж этот Загг и его финты — прирожденный артист — вечный герой. Кепка уже забыта.

— Пока, Ма, — целую ее в щеку, пошел в школу, она сама работала неполный день на обувной фабрике, сидела мрачно и безустанно у резака со своим суровым ощущением жизни, подносила упрямые обувные кожи к лезвию, кончики пальцев у нее почернели, целые годы тут проводила с четырнадцати лет, а другие девчонки, как она, скакали взад-вперед по разным машинам — вся семья работала, 1939-й был последним годом Депрессии, ее уже готовы были затмить события в Польше.

Я взял свой обед, приготовленный вчера вечером Ма, ломти хлеба и масло; ничего вкуснее этих ломтей в полдень после четырех часов почти интересных уроков в солнечных классах, когда так увлекают учителя, вроде Джо Мапла с его красноречивыми утверждениями на английском-3, или миссис Макгилликадди, астрономия (неразделимы) — хлеб с маслом и восхитительное горячее картофельное пюре, больше ничего, за ревущими столиками в цокольной столовой мой обед стоит всего 10 центов в день — A piece de resistance [23] у меня была великолепная порция мороженого в шоколаде, все 95% школы каждый полдень с ликованием их лизали, на скамейках, в огромных полуподвальных залах, на тротуарах — переменка — Иногда я в благодати своей, как в той благодати, что подарила мне Мэгги, получал толстую порцию чуть ли не в дюйм шириной, благодаря какой-то ошибке на фабрике мороженого, с густым, невероятно толстым слоем шоколада, который, опять же по ошибке, намазали, да еще и закрутили по краям — по той же промышленной нечаянности иногда мне доставались немощные анемичные палочки в полдюйма, уже полурастаявшие, шоколада — толщиной с бумажку, и к тому же отваливается на тротуар Кирк-стрит, пока мы — Гарри Маккарти, Елоза, Билли Арто и я — церемонно облизываем свои порции, жадно, на зимнем солнышке, а разум мой — за миллион миль от романтической любви — И вот я забираю свой хлебо-масловый обед, чтоб потом быстро затолкать в ящик парты в классе подготовки — целую Маму — и снимаюсь в путь, пешком, шагаю как можно быстрее, все прочие ходят так же, вдоль по Муди, мимо столбов Текстильной, к огромному мосту, к многоквартирным домам Муди и вниз по склону в город, серый, процветающий, пыхтящий на заре. А по пути обычно пристраиваются остальные бойцы, Джи-Джей со своего Риверсайда идет на предпринимательские курсы в Лоуэллскую среднюю школу, где он научился печатать и вести бухгалтерию, а также громоздить фантазии вокруг соблазнительных девчоночек, которые станут сексапильными секретаршами, он уже начал носить костюм с галстуком, он обычно говорит: «Загг, когда-нибудь с мордашки этой мисс Гордон слезет равнодушие и она спустит передо мной свои трусики на пол, попомни мои слова — и это случится в одном из пустых классов в один из этих дней» — но вместо действительных половых побед он вместе со своими учебниками в два часа дня оказывается в дешевой киношке «Риальто» — один, перед лицом реальности Франшо Тоне и Брюса Кабо и Элис Фэй и Дона Эмичи [24], улыбаясь ухмыляясь Тайрону и проч., и старичков со старушками, что живут на пособие, на сеансе с широко распахнутыми глазами. Елоза тоже подтягивается к моему маршруту из Риверсайда; затем, невероятно, нас всех сзади нагоняет Билли Ар-то, неистово шагая с верхнего пригородного холма Муди, и только мы подходим к каналу в центре города, как — все сразу — видим, что Иддиёт нас обогнал и уже высовывается из окна своего начального класса подготовки, тщательно выполняя учительское требование проветривать класс — «Ииии-идьёт!» — орет он и скрывается внутри, в Лоуэллской средней он самый старательный ученик, у него самая низкая успеваемость, да и в любом случае он умеет лишь играть в футбол да калечить всех, разбивая молденские щитки напополам одним толчком своего гранитного локтя — Открытое окно класса в Лоуэлле, розовой зарей и птички на канале бумагопрядильни Бутта — А потом настанет открытое окно на заре в Университете Коламбия голубиный помет на подоконнике Марка Ван Дорена [25] и пьяные сны Шекспира под эйвонской яблоней, ах —

И мы чешем такие по Муди, типа в самом соку, юные, чокнутые. Наш путь ручейком пересекают детишки из Бартлеттской восьмилетки — идут вдоль берега к Белому мосту и Уонналанситт-стрит, что было и нашим маршрутом «Сколько лет, Мыш? Помнишь ту зиму, когда было так холодно, что в кабинет к директору врачей вызывали обмороженных лечить?»

— И тот раз, когда мы в снежки бились на Уонна-ланситт —

— Эти психи в школу на великах приезжали, без шуток, Елоза, на горку так пыхтели со скрипом, из стороны в сторону их там так мотыляло, что лучше б пешком ходили —

— Я, помню, домой каждый день пешком ходил, мы с Эдди Десмондом в обнимку, то и дело наземь валились — а он самый ленивый парняга в мире, после обеда ему в школу не хотелось, все просил меня швырнуть его в реку, и приходилось его нести — сонный, совсем как мой кот, ленивый —

— Ах, прежние денечки! — Мыш надувается, мрачно и задумчиво. — Я же прошу у этого чертова мира только одного — дай мне шанс прилично зарабатывать на жизнь и помогать маме и следить, чтоб ни в чем не нуждалась —

— А где сейчас Скотти работает?

— Чё, не слыхал? — в Челмзфорде, они там строят здоровенную военную авиабазу, и Скотти, и вся старая шарага из УОР поехала туда лес валить и площадку расчищать — он в неделю миллион долларов зашибает — встает в четыре утра — Дрёбаный Скотчо — Скот-чо я люблю — Уж он-то ни в какую школу ходить не станет ни на какие курсы предпринимателей, Пацану Фаро прям сейчас деньжат подавай —

Мы доходим до моста. Вода внизу сочится между зазубренными каньонами валунов, застывают заводи льда, розовая заутреня на пене крохотных быстрин — вдалеке коттеджи Сентервилля, и снежный горб луговины, и намеки на нью-хэмпширские леса, в глуши которых здоровые мужики в брезентовых куртках теперь с топорами, в сапогах, с цигарками и с хохотом гонят старые грузовички «РЕО» по колдобинам просек среди сосновых пней к дому, к хижине, к мечте о Новой Англии в наших сердцах —

— Чего-то ты притих, Загг, — эта клятая Мэгги Кэссиди точно плохо на тебя действует, она тебя охомутала, паря!

— Ни одной девке не давай на себе ездить, Загг, — любовь того не стоит — что такое любовь, пшик. — Джи-Джей был против. Елоза — нет.

— Нет, любовь — это здорово, Мыш, — есть о чем подумать — сходи в церковь помолись, Загг Малявка! Женись на ней! Трахни ее! Прикинь, да? И за меня тоже хорошенько!

— Загг, — серьезно советует мне Гас, — трахни ее, а потом брось, послушай совета старого морского пса: бабы ни на что не годны, навсегда записано это в звездах — Ах! — отворачивается, весь аж почернев. — Поддай им под задницу, поставь на место — На свете и так много страданий, смейся, плачь, пой, завтра — фигня — Не давай ей себя свалить, Заггут.

— Не дам, Мышо.

— Прикинь, да! Глянь, вон Билли Арто канает — уже и ручки потирает перед новым днем —

Ну конечно же — Билли Арто, который жил со своей мамой и каждое утро не вставал из постели, а выпрыгивал, ухмыляясь, подходит к нам, потирая руки, на всю улицу разносился холодный жилистый шорох его рвения.

— Эй, парни, обождите — Дайте чемпиону по шахматам подойти!

— Это ты — чемпион по шахматам? Хо хо.

— Чего-о? —

— Да я своей тактикой бомбардировок вас всех разгромлю —

— Прикинь, да? Ты глянь на его книжки!

Пререкаясь, дурачась, мы шагаем без единой физической паузы в школу мимо церкви Святого Жан-Батиста этого громоздкого трущобного Шартрского собора, мимо заправочных станций, многоквартирных домов, дома Винни Бержерака — («Дрёбаный Винни еще спит… его даже в техникум не взяли… все утро сидит читает „Восхитительные Правдивые Любовные Истории“, да трескает „Дьявольские Кексики Дрейка“ с белыми сливками в серединке… еду же никогда не ест, живет одними кексиками… Ах чё-орт возьми, я знаю, мы вчера уже прогуляли, но у меня сердце к Винни так и рвется этим серым печальным утром».)

— Нам бы поосторожнее — два дня подряд?

— А ты вчера слыхал, чё он сказал? — сказал, что он сейчас озвереет по сексу и засунет себе голову в унитаз! — Мимо Городской Ратуши, на задах ее библиотека, и уже какие-то старые бродяги собирают еще дымящиеся бычки у двери в зал периодики, ждут, пока в девять откроется, — мимо Принс-стрит («Вз-зиу-у, только прошлым летом мы тут играли, Загг, какие хо-умраны, какие тройные, как великий Скотч подавал намертво — жизнь такая огромная!») — («жизнь, дорогой мой Елоза, просто невообразибельная!») — мост через канал, боковая улочка ведет к здоровенной бумагопрядильне со всеми этими вверх-вниз по утреннерозовым булыжникам наглухо сомкнутые колониальные двери квартала середины девятнадцатого века для текстильных рабочих в каких-нибудь мемуарах Диккенса, прискорбно-похмельный видок старых просевших красно-кирпичных парадных и почти столетие пахоты на фабрике, мрак по ночам.

И тут мы идем, вливаясь в сотни школьников, что тусуются по старшеклассным мостовым и лужайкам в ожидании первого звонка, которого снаружи не слышно, но изнутри его объявляет рокочущий отчаянноликий долетающий слушок, поэтому иногда я, кошмарно опаздывая, спешу один по огромным пустырям, что лишь минуту назад лопотали стократно голосами, а теперь их промокнули начисто, все завучи попрятались в норки за немыми школьными окнами первых утренних уроков, через унизительную ширь вины; множество раз такое снилось, тротуар, трава. «Возвращаюсь в школу» — снится старому инвалиду в его невинной подушке, слепому к течению времени.

12

Класс строем входит в школу в 7.50 утра, обычно всё в последний раз впихивают и захлопывают в те странные вытянувшиеся усиками-антеннами мгновения, когда никто не произносит ни слова, а край парты режет локоть, стоит мне преклонить голову и еще чуть-чуть вздремнуть — в середине дня я спал на самом деле, и с большим успехом притом, в подготовительном классе после часу, когда вокруг летали не комки жеваной бумаги, а любовные записки — в конце школьного дня — Солнечное утро светило оранжевым пламенем в немытые стекла, уступая дневному голубому золоту, а птицы себе заливались на деревьях, а старик опирался на перила канала с трубкой во рту, и канал тек себе дальше — Сплошные завитки и водоворотики, густой, трагичный, и видать его из сотни окон на северной стороне средней школы, новой и такой старой для первоклашек. Гигантски, утопнув в этом канале, книга бы раздулась, страница раздулась, воображаемо, намечтавшись в этот час времени о розовой подрагивающей губе из дней детства в модных свитерах. Елоза сидел у себя на уроке, с миром у него было все в порядке. Он ненавидел и ухмылялся на своем краю парты в пылающих солнечных атмосферах юго-западных окон, которым зимой доставалось бледное тропическое пламя со старого северо-востока — стирательная резинка на изготовку, парта его личная, захваченная, он зависает изломанно и неопрятно, кто-то должен наставить его на путь истинный, зияющий день только начался. Журналы подмигивают ему из-под парты, когда крышка поднята — «О, вон по коридору пилит мистер Недик, учитель английского, в своих мешковатых штанах — Миссис Фагерти, училка начальных классов, или в 9-м преподает шекспировские рифмы, счас подойдет к нам, вот она, напыщенный так-тук ее высоких каблуков солидной дамы», наш разум наполняют Джойсовы фантазии, пока мы оттяжно, страстотерпимо высиживаем это утро, дожидаясь, пока можно будет преклонить головы в могилу, толком этого не зная. На булыжниках возле фабрики у канала я понимаю грядущие грезы. У меня они будут позднее — о ткацких фабриках из красного кирпича за отрешенными пустыми каналами голубым утром, утрата хлопает по лбу, с нею покончено — Мои птички будут чирикать на веточке иных вещей.

Глаза хорошеньких брюнеток, блондинок и рыжих Лоуэллской начальной школы — вокруг меня. Новый день в школе, все вдруг резко проснулись и оглядываются повсюду; сегодня доставят 17 000 записок — из одной дрожащей руки в другую в этой экстазной смертности. Я уже вижу, как в наморщенных лобиках симпатичных девчонок начинают клубиться Стендалевы сюжеты: «Сегодня я точно зацеплю этого чертова Бичли одной идейкой» — будто монологи с собой, как на Свиданиях с Джуди [26] — «втравлю-ка сюда своего братца, и тогда все срастется». А иные интриг не плетут, ждут, грезят огромной печальной грезой о смерти в старших классах, когда умираешь в шестнадцать.

— Слышь, Джим, скажи Бобу, я не хотела — он же знает!

— Конечно, сказал же, что скажу! Выдвигаться на вице-президента второго класса,

прикалывать фотки к таким важным письмам, собирать всю банду, пытаться что-нибудь разнюхать об Энни Клуз. Все они с волнением обсуждают свои интрижки, через ряды, взад-вперед по всем партам; гомон такой невероятный, гам внезапный, жуткий, как неожиданный рев Футбольных Матчей Калифорнийских Старшеклассников в Пятницу к Вечеру над тихими крышами коттеджей, словно подростки на роликовых гонках, даже училка изумляется и пробует укрыться за «Нью-Йорк тайме», купленной на Кирни-сквер — в единственном месте, где они бывают. Весь класс неуязвим, учительница получит власть точно вовремя, но пока сверхурочные занятия не начнутся, лучше не вмешиваться — «Веселье пойдет —» «ну ничё себе —» «Эй —» «Чего-чего?» «Приветик!» «Дотти? — я тебе разве не говорила, что это платьице будет смотреться божественно —?»

Назад Дальше