— Ну вот, — сказал Джо, — ты раньше когда-нибудь делал 3,7?
— Нет!
— Должно быть, ошиблись в хронометраже. Но ты теперь понял, размахивай руками естественно. Хорошо! Теперь барьеры!
Мы ставим низкие барьеры, деревянные, в некоторых уже нужно гвозди менять. Выстраиваемся, блям, вперед — у меня просчитан каждый шаг, к тому времени, как мы достигаем первого барьера, моя левая нога уже готова перемахнуть его, я так и делаю, быстро шлепаю ею по другую сторону, перешагивая, правая нога горизонтально сложена, готова лететь, руки подкачивают ход. Между первым и вторым барьером я прыгаю и рву вперед, и растягиваю шаг, и связываю вместе необходимые пять шагов, и снова перемахиваю, на этот раз один, остальные отстали — я подлетаю к ленточке 35 ярдов, два барьера, за 4,7.
300 — мое возмездие; это означает бежать изо всех сил почти целую минуту — 39 секунд или около того — невероятное изматывающее молотилово ног, костей, мышц, одышки и бьющихся бедненьких ног-легких — а кроме того, это скрежет тычков и ударов от остальных на первом повороте, иногда какой-нибудь парень вылетает за дорожку прямо на задницу, в полу полно заноз, такой он грубый, Эмиль Ладо с пеной у рта бывало так засандаливал мне локтем на первом повороте, а особенно на последнем, когда, задыхаясь до тошноты, мы растягивались на эти последние двадцать ярдов, чтобы сдохнуть у финишной ленточки, — Эмиля-то я обгонял, но сказал Джо, что эту штуку бегать больше не стану — он уступил моей чувствительности, но настоял, чтобы я бегал 300-ярдовые эстафеты (с Мелисом, Мики Макнилом, Казаракисом) — у нас была лучшая эстафетная команда в штате, мы побили даже студентов колледжа Святого Иоанна постарше на финале в Бостоне — Поэтому каждый день мне приходилось бегать эти распроклятущие 300 ярдов в эстафете, просто на время, против другого щегла, что тащился в двадцати ярдах за мной, и никакого футбола на дорожках — Девчонки иногда приходили посмотреть на своих парней на тренировке, Мэгги же никогда это и пригрезиться не могло, такой мрачной была она и так потерялась в самой себе.
Довольно скоро настанет время для 600—1000 — прыжков в длину — толкания ядра — потом домой — на ужин — затем к телефону — и голос Мэгги. После ужина со мной разговаривал Лоуэлл:
— Можно мне сегодня прийти?
— Я же сказала тебе — в среду.
— Это же так долго —
— Ты сов-сеем с ума сошел.
— а одинокие сумраки падают, окутывая теплые естественные крыши живого Лоуэлла —
14
После последнего шестичасового толкания ядра, шарик в пальцах деликатно прижат к ямке шеи, толчок, подскок, поворот талии, бросок ядра вперед и наружу и подальше — это весело — я иду в душ и переодеваюсь, чтобы снова, уже в третий раз за свой напряженный безумный воодушевленный день, прошагать по Муди-стрит решительным, молодым и диким — милю домой. В зимней тьме, багдадско-аравийской резко-тоскливой глубине пронизывающих славных январских сумерек — у меня, бывало, сердце рвалось от единственной колючей мягонькой звезды посреди волшебнейшей синевы, что билась, будто сама любовь — В ночи этой я видел черные волосы Мэгги — На полках Ориона ее тени на веках, взятые взаймы, поблескивали темным и гордым пергаментом мрачной пудрой задумчивые густые браслеты луны вздымались из наших снегов и окружали собой тайну. Дым хлестал из чистых труб Лоуэлла. Вот на Уортене, Принсе и других старых ткацких улочках, мимо которых несут меня мои ноги, я вижу красный кирпич, поблекший в нечто холодное и розовое — невыражаемое словами — перехватывающее горло — Призрак моего отца в серой фетровой шляпе проходит по грязным снегам — «Ti Jean t’en rappelle quand Papa travailla pour le Citizen — pour L’Etoile?» (Помнишь, как папа работал на «Гражданин», на «Звезду»?) — Я надеялся, что в эти выходные отец будет дома — Надеялся, что он сможет дать мне совет насчет Мэгги — и в суровых ткацких переулочках чернильной синевы и утраченного солнцестояния вставали бродячие тени по сторонам, стонали мое имя, большие, смутные, потерянные — Я несся мимо Библиотеки, уже бурооконной ради грамотеев зимнего вечера, бродяг читальных залов, а детская библиотека вся в кругу стеллажей, в волшебстве сказок, такая милая — глубокие кроваво-красные кирпичи старой епископальной церкви, бурая лужайка, клок снега, вывеска с объявлениями лекций — Затем Королевский театр, чокнутые киношки, Кен Мейнард, Боб Стил [33], в боковых улочках виднеются франкоканадские многоквартирные дома, веселый зимний Север — остатки рождественских гирлянд — Затем Ах мост, вздох волн, успокаивающий рев низкого ветра, долетающего из Челмзфорда, из Дракута, с севера — оранжево-железные неумолимо-сумеречные небеса подчеркивают шпили и крыши в недвижном мраке, железные древесные чела старых холмов вдалеке — все выгравировано и позолочено на этом вечере, и он замерз в недвижности… Башмаки мои топочут по планкам моста, нос мой сопливит. Долгий утомительный день, да и тот далеко не окончен.
Я прошел мимо окон «Текстильной Столовой», увидел сквозь запотевшие фрамуги согбенных рыбок-едоков и лихо свернул в свое мрачное затхлое парадное — Муди-стрит, 736 — сырое — четыре пролета вверх в этой вечности. Внутрь.
— Bon, Ti Jean est arrivez! [34] — сказала мама.
— Bon! — сказал отец, он дома, вот его лицо выглядывает из кухонной двери с широченной улыбкой восточного побережья — За столом, мама навалила на него еды, дымящихся добряков, отец тут уже пирует целый час — Я подбегаю и целую его печальное круглое лицо. — Ей-богу, я приехал как раз вовремя, посмотреть, как ты против Вустера побежишь в субботу вечером!
— Как здорово!
— А теперь ты мне должен показать, на что способен, мальчик!
— И покажу!
— Ешь! Погляди только, какой тут мама пир закатила.
— Сначала руки вымою!
— Быстрей!
Я мою руки, вхожу причесанный, принимаюсь за еду; Па чистит яблоко скаутским ножом.
— Ну что, в Андовере я все закончил — Теперь уже можно вам сказать — Они распускают работников, там такая запарка — Попробую у «Рольфа» здесь в Лоуэлле —
— Bien oui! [35] — моя мама по-французски. — Гораздо лучше, когда ты дома! — Так душераздирающе она обычно спорит с отцом, и все споры ее так милы.
— Ладно, ладно, — смеется тот. — Попробую. Ну что, дворняжка моя, как у тебя дела, мой мальчик? Слушай, а может, мне тут работу поискать, у Макгуайра, где Нин — Слушай, а что это за слухи до меня доходят: мол, ты глаз не сводишь с какой-то ирландской малютки — Спорить готов, красавица, а? Ну, так ты еще слишком молод для такого. Ха ха ха. Ну, черт возьми, я снова дома.
— Снова дома! — Ма.
— Эй, Па, как насчет в футбол погонять на доске — Что скажешь?
— Я вообще думал в клуб сходить, пару рядов кеглей посшибать —
— Ну, ладно, ну, разочек — и я с тобой пойду в кегли!
— По рукам! — смеется, выплевывает сигару, быстро нагибается в широченном краснолицем возбуждении почесать лодыжку.
— Хорошо, — говорит мама, гордая, заливаясь румянцем, рада, что старик ее снова дома, — так и сделайте, а я сейчас со стола уберу и поставлю вам хороший свеженький кофейник — ну как?
И входят из радостной холодной ночи Елоза, Билли Арто и Иддиёт, и шутки громыхают, и хохот стоит, и мы делимся, подбрасываем монетки, разбираем команды и играем матч. В конах медленный морозец, фонари на улице внизу стоят на холоде, одиноко-черные, но быстрые фигурки, сопящие туманом, шустро перемещаются под ними к своим определенным долгожданным пунктам назначения —
Не зная, что не заслуживаю жизни без хвалы Господу, я тайком выбираюсь из кухни совершить быстрый тихий телефонный звонок из темной гостиной — звоню Мэгги — Трубку снимает ее младшая сестренка Джейни — Мэгги подходит к телефону с одним простым и усталым «Привет».
— Привет — так в среду вечером я приду, а?
— Я же тебе сказала.
— А что ты сегодня делаешь?
— Ох, да ничего. Скучно до слез. Рой со своей девушкой иг — они женятся в августе, играют в карты. Отец только что на работу пошел, его срочно вызвали, видел бы ты, как он в дверь выскочил — даже свои железнодорожные часы оставил на комоде — Разозлился так, что смерть!
— А мой дома.
— Мне бы хотелось как-нибудь с твоим отцом познакомиться.
— Он тебе понравится.
— Что ты весь день делал? — то есть неважно, конечно…
— Я каждый день одно и то же делаю — иду в школу, школа, возвращаюсь поспать немного, иду обратно на тренировку —
— А все остальное время с Полин Коул под часами разговариваешь?
— Иногда. — Я этого не скрывал или как-то. — Это неважно.
— Просто друзья, а?
В том, как она произнесла это «а?», я увидел все ее тело, и губы, и мне безумно захотелось всосаться в нее так, чтобы никогда этого не забыла.
— Просто друзья, а?
В том, как она произнесла это «а?», я увидел все ее тело, и губы, и мне безумно захотелось всосаться в нее так, чтобы никогда этого не забыла.
— Эй
— Чего?
— Если тебе скучно до слез, я сегодня приду!
— Ладно.
— Только у меня времени нет, — (как ни странно). — Но я приду.
— Не надо. Ты сказал, что у тебя времени нет.
— Есть.
— Нет, нет.
— Через час увидимся.
— Не стоит…
— А? Сейчас приду. Эй.
Отцу и друзьям, неудержимо хохочущим в кухне:
— Эй, я, наверное, схожу повидаюсь… с Мэгги Кэссиди… одна знакомая девушка… она… мы просто… надо помочь ее брату домашнее задание сделать —
— Ого, — ответил отец, подняв на меня свои откровенные пораженные глаза, очень голубые глаза, — сегодня у меня первый вечер дома, ты же сам сказал, мы в кегли сходим поиграем — Мы с мальчиками уже разделились, кому с кем играть —
— Прикинь, да? Мы с твоим Папашей против вас с Иддиётом! — заорал Елоза, в нетерпеливом восторге сжимая себя, а затем — уже мне — потише, оглядываясь через плечо, чтобы все слышали: — Так это Мэгги Кэссиди была? Ах, Загг Малявка, нехорошо изменять Полин Коул! Хи хи! Эй, мистер Дулуоз, мы теперь Джека зовем Загг Малявка — Послушайте только, — хватая меня за шею и хмурясь мне в лицо, — он теперь изменяет Мо Коул — Давайте утопим его в воде, бросим его в снег —
— И-идьёт! — подхватывает Иддиёт, сверкая глазами и суя мне под нос огроменный кулак. — Я тебя проучу, Джек, ты у меня весь забор снесешь! — И мы корчим друг другу зверские борцовские рожи. Моя мама раздраженно:
— Оставайся, посидел бы сегодня дома, Жан — Жилисто потирая руки, Билли Арто:
— Он знает, когда его побьют! Не хочет в кегли проигрывать — Пускай идет! — наконец вопит он, перекрывая остальной гомон, торжествующе, а в кухне шум уже такой стоит, что колышутся паутинки в углу потолка. — Останемся вчетвером, и у нас будет кегельная партия. А миссис Дулуоз будет очки считать!
От этого заявления подымается гам и хохот. У меня появился шанс улизнуть. Весь в жизни, в самом соку, в днях радомолодости, в изобилии шестнадцати лет, я ускользнул к ленивой неотзывчивой девушке через три мили по всему городу у трагитекущего, темного печального Конкорда.
Я сел в автобус — в последнюю минуту избежав отцовского взгляда — твердя себе: «В конце концов, мы с ним и завтра увидимся —» Поехал на автобусе, виновато, подавленно, очи долу, вечно шлак и грязные утраты втирают в позвоночник бедное золото жизни, а она так коротка и мила.
То был вечер понедельника.
15
Из Потакетвилля до Южного Лоуэлла маршрут автобуса охватывал весь город — вниз по Муди, до Кирни-сквер ниже средней школы, флотилии автобусов, люди, нахохлившись, ждут в дверных проемах кафе-мороженых, «центовок», аптек-закусочных — Печальное уличное движение, похрустывая, доносится из зимы, долетает и разносится по зиме — Тусклое тоскливо-грубое дуновение ветра из лесов становится городским от нескольких печальных уличных фонарей — Здесь я пересел на автобус в Южный Лоуэлл — Появляясь, он всегда перехватывал мне горло — от одного названия, когда водитель выставлял его в окошке, сердце начинало колотиться — Я обычно смотрел на лица других людей: видят ли они это волшебство — Сама поездка становилась мрачнее — От Площади вверх по Сентрал, к Бэк-Сентрал, к отдаленным темным длинным улицам городка, где смутный мороз высиживает всю ночь у мусорных баков, в которых лишь ветер воет, под холодным лунным светом — Прочь из города вдоль Конкорда, где фабрики завербовали его знаменитое течение — и еще дальше даже их — к темному шоссе, в которое спицей втыкается Массачусетс-стрит под глупым бурым фонарем, маленькая, гаденькая, старая, полная моей любви и ее имени — Там я сходил с автобуса, среди деревьев, у реки, и уворачивался от канализационных люков, семь коттеджей справа до ее рассевшегося старого беззаборного бурооконного домика, над которым нависают скелеты деревьев, трескучие от внезапных от бостонских морских ветров, задувающих через эту глухомань, железнодорожные станции и изморозь — Каждый домик, минуя мой скорый шаг, означал, что мое сердце бьется чаще. Ее подлинный дом, подлинный свет, что подлинно даровался ей и омывал ее, пылинка за пылинкой, творил редкое золото, милую магию, был суматошным истерическим светом чуда — Тени на крыльце ее? Голоса на улице, во дворе? Ни звука, лишь тупой викторианский ветер стонет на всю Новую Англию у реки зимней ночью — Я останавливался на улице у ее дома. Внутри одна фигура — ее мать — уныло лапает что-то в кухне, печально вращается по жизни, убирает свои милые тарелки, их однажды упакуют, угрызаясь и сожалея, и скажут: «Я не знала, я ничего не знала!» — Тупое, плюющееся человечество кишит в его чреслах, не творя ничего.
Где же Мэгги? О ветер, есть ли песни у тебя во имя ее? Ты ведь вырвал ее, правда, из проклятых полночью ветров молочных ферм, и слава ее зазвенела в граните, кирпиче и во льду? Жесткие неумолимые мосты из железа пересекли млеко ее чела? Господь склонился со своей стальной арки и выковал ей молот из меда и благовоний?
Раскатанная по выбоинам грязь скального Времени… омочена ли она, овеснена, озеленена, оцвечена для меня, чтобы расти в безымянном окровавленном лютневом именовании ее? Дерево на холодных деревьях оголит ли гроб ее? Ключи из камня, взъерошенные рябью ледяных потоков, откроют ли мои истомившиеся теплые внутренности, заставят ли ее съесть мой мягкий грех? Никакое железо, гнутое ли, плавленое, не облегчит мне скалистых тягот — Я был совсем один, судьба моя захлопнута за дверью железной, я приходил, как масло, стремясь возлюбить Горячие Металлы, воздевал свои оргонные косточки и дозволял им блуждать и раскалываться напополам и вязко прилипал большими печальными глазами, чтобы увидеть все это и не сказать ничего. Лавровый венец сделан из железа, а терновый — из гвоздей; кислотная слюна, невозможные горы и непостижимые сатиры на банальное человечество — твердеют, тревожатся, тонут и запечатывают кровь мою —
— Вот ты где. Чего ты стоишь на дороге? Чего пришел?
— Мы разве не договорились по телефону?
— О… может, это ты договорился.
Я от такого рассвирепел и ничего не ответил; теперь она в своей стихии.
— Чего притих, малыш Джеки?
— Сама знаешь. Не называй меня малышом Джеки. Чего ты делала на веранде? Я тебя не видел!
— Я увидела, как ты идешь по улице. От самого автобуса.
— Тут холодно.
— А я в пальто завернулась покрепче. Иди давай ко мне.
— В пальто? Смех.
— Глупый. В дом. Дома никого нет. Мама идет сегодня к миссис О’Гарра слушать «Час „Файерстоуна“» [36], там какой-то певец выступает.
— Я думал, тебе не хочется, чтобы я сегодня приходил. А теперь ты рада.
— Откуда ты знаешь?
— Когда ты мне вот так руку сжимаешь.
— Иногда ты меня достаешь. Иногда я просто сама терпеть не могу, так тебя люблю.
— А?
— Джеки! — И она бросается на меня, вся целиком, ба-бах в меня, съежившись у моего туловища, прижавшись, целуя меня неистово и глубоко и жарко — отчаянно — такого бы никогда не случилось в обычную среду или субботу, на запланированном вечернем свидании — Я закрыл глаза, ослаб, потерялся, сердце разбито, погрузился в соль, утопнув.
У меня в ухе, тепло, жаркие губы, шепотки:
— Я люблю тебя, Джеки. Ну почему ты меня так злишь? А ты меня так сильно злишь! Ох как я тебя люблю! Ох я хочу тебя целовать! Ох какой ты проклятый тупица я хочу чтобы ты меня взял. Я твоя неужели ты не понимаешь? — вся, вся твоя — дурак ты, Джеки — Ох бедненький Джеки — ох поцелуй же меня — сильнее — спаси меня! Ты мне нужен!
А еще даже в дом не вошли. Внутри, у шипящего обогревателя, на тахте, мы сделали практически все, что только можно, но я так ни разу и не коснулся ее самых главных точек внимания, драгоценных трепещущих местечек, грудей, влажной звезды ее бедер, даже ног ее — Я избегал их, чтобы сделать ей приятно — Тело ее было как пламя, собранно-мягкое, округлое в мягоньком платьице, юное — твердо-мягкое, сочное — большая ошибка — ее губы сжигали все мое лицо. Мы не знали, где мы, что нам делать. И тьма подгоняла Конкорд в зимней ночи.
— Я так рад, что пришел! — торжествующе сказал я себе. — Если б Па только мог видеть это или чувствовать, вот тогда он бы понял, его бы это не разочаровало — Да и Елоза! — Ма! — Я женюсь на Мэгги, я Ма так об этом и скажу! — Я притянул к себе ее податливую жаждущую талию, косточки ее бедер прямо столкнулись с моими, я стиснул зубы в воспоминании о таком будущем —
— Я в субботу вечером иду в «Рекс», — сказала она, надув в темноте губы, пока я облизывал ее нижнюю губу кончиком своего пальца, затем скинула мою руку на пол с тахты, и неожиданно она уже гладила мой профиль. («Ты похож на вытесанного из камня».)