Я хотел сказать в ответ, что, может быть, это не любовь. Может, это ошибка. Может быть, нам стоит расстаться и не мучить друг друга. Но помалкиваю! Потому что я боюсь, что она может покончить с собой! Разве пять минут назад она не пыталась выскочить на ходу из машины? Предположим, я сказал бы ей: „Послушай, Манки, вот как обстоят дела“, что помешало бы ей тогда пробежать через парк и немедленно утопиться в Ист-Ривер? Поверьте мне, доктор, она бы так и сделала – поэтому я ничего ей не сказал, а она обняла меня за шею и зашептала:
– Я люблю тебя, Алекс! Я тебя боготворю! Я тебя обожаю! Ну, пожалуйста, не будь со мной так груб! Я не вынесу этого! Ты самый лучший из всех мужчин, женщин и детей, каких я знаю! Ты самый лучший на свете! У тебя все большое – и ум, и хуй! О, Прогрессик, я люблю тебя!
От нас до особняка Линдси было не более двухсот шагов, а она вдруг уткнулась в мой пах и давай сосать член.
– Опомнись, Манки, – умолял я, пока она решительно дергала молнию на моих черных брюках. – Ради бога, не надо! Здесь повсюду переодетые полицейские. Нас арестуют!
Оторвавшись на миг от расстегнутой ширинки, она прошептала:
– Не отвлекайся, – и снова юркнула губками в ширинку, как маленький зверь в погоню за мышкой, и умело добилась оргазма.
Во время ужина я прислушивался к ее разговору с мэром, она рассказывала, что днем работает моделью, а по вечерам ходит на курсы Хантера. И больше ни о чем, как я и просил. На следующий день она, к моему удивлению, действительно отправилась к Хантеру и в тот же вечер показывала мне анкету, выданную ей в приемной комиссии. Однако, как я ни настаивал отнестись к этому серьезно, она заполнила в ней только графу возраста: двадцать девять.
Кстати, вы знаете, о чем она грезила на уроках во времена своей школьной юности в Ма-ундсвилле, вместо того чтобы учиться читать и писать? Так вот, всех мальчиков Западной Виргинии, мечтающих поступить в Уэст-Пойнт[37], сажают за большой круглый стол, под которым совершенно голенькой ползает на четвереньках наша нерадивая ученица Мэри-Джейн Рид и сосет у всех по очереди. Вокруг стола, самодовольно постукивая тросточкой, ходит полковник академии и пристально всматривается в лица абитуриентов – примут только того, кто не дрогнет перед ненасытным ротиком Мэри-Джейн.
Десять месяцев, просто не верится! За это время не было ни дня, ни часа, когда бы я не спрашивал себя: „Почему я продолжаю отношения с этой женщиной?“ С этой первобытной женщиной! С этой вульгарной, невыносимой, отвратительной, запутавшейся, лишенной внутреннего ядра, падшей, погибшей и так далее, и тому подобное особой. Список качеств ее был бесконечен и бесконечно дополнялся. Вспоминая легкость, с какой я снял ее на улице (настоящий сексуальный триумф моей жизни), я содрогаюсь от омерзения. Как я могу продолжать отношения с человеком, чьи жизненные принципы и поведение не уважаю? Я каждый день взрываюсь негодованием и гневными проповедями! Я уже становлюсь народной учительницей. Вот, например, когда она подарила мне на день рождения итальянские мокасины – какую лекцию я прочитал ей в ответ!
– Послушай, – сказал я, как только мы вышли из лавки, – позволь дать тебе маленький совет: когда ты собираешься сделать такую простую вещь, как поменять деньги на товар, совсем не обязательно сверкать своими прелестями на все четыре стороны. Договорились?
– Сверкать чем? Кто сверкал?
– Ты, Мэри-Джейн! Срамными частями!
– Ничего подобного!
– Ей-богу! Каждый раз, когда ты встаешь или садишься в присутствии продавца, мне кажется, что ты так и норовишь дать ему ее понюхать!
– О Боже, но я же должна вставать и садиться!
– Ну уж не так, как запрыгивают на лошадь!
– Я вообще не понимаю, почему тебя это заботит – продавец все равно педик.
– Меня это, как ты выражаешься, „заботит“, потому что за то время, пока мы были в магазине, ты умудрилась показать то, что у тебя между ног, не одному продавцу, а всему магазину! Не пора ли прекратить эти демонстрации?
Я поучаю ее, а сам в это время твержу себе: „Отстань от нее, маленький онанист. Что тебе нужно: пизду или леди? Если – леди, то кто тебе не дает? Заведи леди“.
В этом городе действительно полно девушек, не похожих на Мэри-Джейн Рид – перспективных, целеустремленных, неиспорченных, молодых, свежих, как молочницы. Я это говорю, потому что у меня было таких сколько угодно, но ни одна из них не удовлетворяла меня. С ними все время было что-то не так. Поверьте мне, доктор, я знаю, я пробовал: ел их стряпню, брился в их ванных, они мне давали ключ от квартиры и отдельную полочку в аптечке, я дружил с их котами и кошками, которых звали то Спиноза, то Клитемнестра, то Кандид, и даже просто Кот – да, да, они были умные и эрудированные – сексуальные приключения ранней юности не лишили их невинности – живые, интеллигентные, уверенные в себе, умеющие себя вести – служащие и научные сотрудники, учительницы, редакторы, в чьей компании я не чувствовал себя ни оскорбленным, ни смущенным, мне не нужно было быть им ни отцом, ни матерью, их не нужно было ни спасать, ни воспитывать. И ни с одной из них у меня не вышло решительно ничего!
Самый характерный пример – моя подружка из Антиох-колледжа – Кэй Кэмпбелл. Простодушная, с мягким характером, никаких „тараканов“, ни капли эгоизма – совершенно достойное и во всех отношениях замечательное существо. Где ты сейчас, моя Тыковка? Не иначе, как осчастливила какого-нибудь ковбоя в самом центре Америки?
А как же иначе? Она издавала литературный журнал, знала наизусть всю английскую литературу, вместе со мной и моими радикальными друзьями пикетировала парикмахерскую в Йеллоу-Спрингс, где отказывались стричь черномазых, – здравомыслящая, общительная, сердечная, русоволосая, вот с такой широченной задницей и добрым детским лицом. Только с титьками было слабовато (Похоже, что женщины с маленькой грудью – мой рок. Почему так? Кто-нибудь это исследовал? Дайте почитать, может быть, это имеет значение? Или, наоборот, мне не стоит обращать на это внимания?) и ножки были крестьянские, и блузка всегда вылезала из юбки. Меня так трогали ее жизнерадостные манеры! Она избегала высоких каблуков, и когда ей случалось надевать такие туфли, становилась беспомощной, как кошка на дереве. С наступлением тепла она первой из наших ан-тиохских нимф начинала ходить босиком. За форму задницы и цвет кожи я прозвал ее Тыковкой и, конечно, за твердость: ибо во всем, что касалось морали, она была дисциплинированна и исполнительна, как солдат. Я не мог не завидовать ей и откровенно восхищался ею.
Ну, например, она никогда не повышала голоса в споре. Вы можете себе представить, какое впечатление это производило на семнадцатилетнего меня, только что покинувшего „Общество спорщиков Джека и Софы Портных“? Я и не подозревал, что существует такая манера полемизировать? Не высмеивать своего оппонента, не испытывать ненависти к человеку из-за его идей! То-то и оно, что родиться у гоев и быть отличницей в Айове – это не то что родиться в еврейской семье и слыть вундеркиндом в Нью-Джерси – превосходство без вспыльчивости; добродетель без самолюбования; доверие без фамильярности и снисходительности. Давайте будем честными, доктор, и воздадим гоям должное: когда они производят впечатление, то это очень сильно. Какая органичность! Да это же просто заглядение – мягкость и твердость одновременно, одним словом, „тыквенность“.
Где ты теперь, моя безотказная, толстопопая, естественная, босоногая Кэй-Кэй? Скольким ты мать? Здорово ли ты растолстела? Предположим, ты стала как дом – что ж, широкой натуре – широкое тело! Ты мне казалась лучшей девушкой на всем Среднем Западе, так почему же я упустил тебя? О, я еще доберусь до этого, не беспокойтесь, ведь самоистязание – это не что иное, как воспоминание без конца, теперь мы это знаем точно. Я совершенно забыл о ее жирной коже, о ее неприбранных волосах! Кстати, доктор, в начале пятидесятых еще не было моды на растрепанных. Но она была такая непосредственная! О, моя золотистая Кэй! Я могу поспорить, что за юбку, скрывающую твою великанскую задницу (не то что у Манки, у нее попка помещается на ладони и упругая, как мячик), сейчас цепляются уже полдюжины ребятишек, что ты им сама печешь хлеб, ведь так? (Помнишь, как ночью у меня на Йеллоу-Спрингс ты в одной комбинации – потому что жара, вся в поту и в муке возилась с духовкой, чтобы показать мне вкус настоящего хлеба? Ты могла бы тогда замесить мое сердце, так оно размягчилось от нежности!) Я совершенно уверен, что ты живешь там, где воздух чист, прозрачен и свеж, и дверь в дом не запирают, что ты по-прежнему равнодушна к деньгам и вещам. Знаешь, Тыковка, я тоже еще не пленился ценностями среднего класса! О, ты была настоящая тыква! Сверху – как бабочка, снизу – как бочка! Чтобы крепко стоять на земле!
Вы бы слышали ее, когда мы еще на втором курсе ходили по Грин-Каунти агитировать за Стивенсона. Даже сталкиваясь с обычной республиканской узколобостью, грубостью и нищетой духа, от которых просто звереешь, она всегда оставалась леди. А я был неистовым горлопаном: начинал спокойно, но потом неизменно срывался, потел, орал, впадал то в ярость, то в сарказм, гвоздил направо-налево, оскорблял этих несчастных, ограниченных людей, называя их возлюбленного Айка политическим невеждой и моральным идиотом. Тыква же с таким вниманием выслушивала противоположную точку зрения, что мне казалось, сейчас она повернется ко мне и скажет:
Вы бы слышали ее, когда мы еще на втором курсе ходили по Грин-Каунти агитировать за Стивенсона. Даже сталкиваясь с обычной республиканской узколобостью, грубостью и нищетой духа, от которых просто звереешь, она всегда оставалась леди. А я был неистовым горлопаном: начинал спокойно, но потом неизменно срывался, потел, орал, впадал то в ярость, то в сарказм, гвоздил направо-налево, оскорблял этих несчастных, ограниченных людей, называя их возлюбленного Айка политическим невеждой и моральным идиотом. Тыква же с таким вниманием выслушивала противоположную точку зрения, что мне казалось, сейчас она повернется ко мне и скажет:
– А что, Алекс, я думаю, этот мистер Деревенщина прав – может быть, действительно, Эд-лай Стивенсон слишко мягко относится к коммунистам?
Но нет, выслушав все идиотские мнения о „социалистических“ идеях и „красных“ убеждениях нашего кандидата, об отсутствии у него чувства юмора и других недостатках, Тыква торжественно и без тени иронии (чрезвычайный подвиг! – она могла быть судьей в чем угодно – так идеально соединялись в ней юмор и здравый смысл) принималась указывать мистеру Деревенщине на его ошибки, фактические и логические, а также на его нравственное несовершенство. Ее не раздражал ни лживый пафос, ни параноидальная лексика, у нее не потела верхняя губа, не перехватывало горло, она не покрывалась, как я, пятнами, и тем не менее дюжина избирателей в нашем округе благодаря ей изменили свои взгляды. Возможно, это из-за меня Эдлай тогда набрал так мало голосов в штате Огайо. Да, она была одной из самых великих шикс. Чему бы только я мог научиться, если бы провел остаток жизни с таким человеком! Да, мог бы – если бы я вообще умел учиться! Если бы нашел способ избавиться от своей эротической одержимости, от своего извращенного воображения, от подлой мстительности, от страсти сводить мелочные счеты, создавать фантомы, от этой бесконечной и бессмысленной мнительности!
1950-й год, мне семнадцать лет, Ньюарк вот уже два с половиной месяца как в прошлом (впрочем, не совсем: по утрам, просыпаясь под незнакомым одеялом и не видя „своего“ окна, я на секунду впадаю в панику, думая, что это мама все переставила) – и я совершаю один из самых дерзких поступков в моей жизни: вместо поездки домой на мои первые каникулы я отправляюсь поездом в Айову, провести День Благодарения с Тыквой и ее родителями. Я еще нигде не бывал дальше Нью-Джерси, и вот теперь еду в Айову! С блондинкой! С христианкой! Кого больше ошеломил этот побег – меня или моих родителей? Какая дерзость! А может быть, это дерзость сновидения?
Белый деревянный домик, в котором прошло ее детство, произвел на меня впечатление Тадж-Махала. Наверное, только ребенок мог бы понять, что я почувствовал, увидев на веранде качели. Она выросла в этом доме. Девушка, которая позволила мне снять с нее лифчик, которую я тискал в кампусе, выросла в этом белом доме. За этими гойскими занавесками! Позвольте, да это же жалюзи!
– Вот, папа и мама, – сказала Тыковка, когда мы вышли из поезда, – это наш гость, мой друг-однокурсник, о котором я вам писала.
Это я-то – „их гость“? Это я – „друг-однокурсник“? На каком языке они говорят? Я – сын страхового агента. Я – посланец рабби Воршоу!
– Как дела, Алекс? Я, конечно, ответил:
– Спасибо.
В эти первые сутки в Айове я всем говорил „спасибо“. Даже неодушевленным предметам. Задев стул, я немедленно говорил ему:
– Извините меня. Спасибо.
Уронив салфетку на пол, наклоняюсь, краснею, подбираю ее и тут же говорю „спасибо“. Я слышу себя, когда обращаюсь то ли к полу, то ли к салфетке. К кому же из них, черт побери, непонятно? Моя мать могла бы гордиться своим маленьким джентльменом – он вежлив даже с мебелью!
В английском языке есть выражение „доброе утро“, я об этом слышал, но мне почти не приходилось им пользоваться. Да и зачем оно нужно? За завтраком дома меня называют обычно Угрюмый или Злюка. Но здесь, в Айове, подражая местным обитателям, я неожиданно превратился в настоящий фонтан пожеланий „доброго утра“. Они все здесь так делают – похоже, при свете в них тотчас же начинается химическая реакция: Доброе утро! Доброе утро! Доброе утро! Они произносят эту фразу с огромным количеством вариаций! Вслед за этим они начинают выяснять друг у друга, хорошо ли спалось? Они спрашивали об этом и у меня? Хорошо ли мне спалось? Я не знаю, я должен подумать – вопрос застал меня врасплох.
– Да, хорошо! Я думаю, что хорошо! А вы, как вы спали?
– Как бревно, – отвечает мистер Кэмпбелл. В первый раз в жизни я почти физически ощущаю силу метафоры. Этот человек, который продает недвижимость и является старшим советником муниципалитета в Дэвенпорте, говорит, что он спал, как бревно, и я действительно вижу бревно. Я вижу неподвижное, тяжелое, убедительное бревно.
– Доброе утро, – говорит он, и я понимаю, что он имеет в виду промежуток времени между восемью и двенадцатью.
Я никогда прежде об этом не думал. Он, скорее всего, хочет, чтобы время между восемью и двенадцатью было для меня добрым, то есть веселым, приятным, удачным. Значит, все мы желаем друг другу четырех часов удовольствия и благополучия. Но это же ужасно! То есть это же прекрасно! Доброе утро! А потом будет „добрый день“, и „добрый вечер“, а потом „доброй ночи“! Боже мой! Английский язык, оказывается, – это средство коммуникации! И разговор – это не обязательно поединок, где ты стреляешь и в тебя стреляют, где ты рискуешь своей жизнью и охотишься за чужой! А слова – вовсе не бомбы и пули, нет, они могут быть маленькими подарками, исполненными смысла.
Но и это еще не все. Мало того, что я смотрел на мир сквозь гойские занавески, что неустанно желал им всем радости и благополучия, я чуть не обалдел, когда узнал название улицы, на которой стоял дом Кэмпбеллов, на которой выросла моя подружка, где она прыгала, скакала, каталась на коньках и на санках все это время, пока я мечтал о ней за полторы тысячи миль отсюда. Знаете, как называлась эта улица? Нет, не Ксанаду, нет, гораздо лучше, гораздо более абсурдно. Она называлась Вязовая. Вы понимаете, Вязовая! Я будто снова услышал, как по радио читают „Историю одной семьи“ – там тоже что-то было про вязы!
Честно говоря, я вообще вряд ли мог определить, что тут за деревья, выйдя в среду вечером из автомобиля Кэмпбеллов. К семнадцати годам я едва научился отличать дуб, да и то, если рядом валяются желуди. В пейзаже меня больше всего занимает не флора, а фауна, то есть, если можно посмотреть, как трахаются. Все, что растет и цветет, я оставляю птичкам и пчелкам – это их забота, а не моя. Никто в моем доме не знал, как называется дерево, растущее из асфальта прямо у входа. Дерево как дерево. Какая разница, как его звать, лишь бы не грохнулось на голову. Осенью (или весной? Кто помнит о таких мелочах? Во всяком случае, я уверен, что не зимой) с него падали длинные кривые стручки с горошинами. Так вот, никто бы о нем не задумался, если бы Софа не проинтерпретировала этот научный факт так:
– Не вздумай пуляться из трубочки этими мелкими штучками, ты можешь попасть кому-нибудь в глаз, и он станет слепой! Я тебе запрещаю, а если они в тебя будут пулять, немедленно беги домой и скажи мне.
Вот примерно с таким уровнем знаний в области ботаники я в то воскресное утро вышел из дома Кэмпбеллов и совершил свое архимедово открытие. „Улица называется Вязовая, следовательно… это все – вязы! Неужели?“ Как просто! Кому как, а у меня показатель интеллекта целых сто пятьдесят восемь! Неужели мир действительно так прост?
До этого незабываемого уик-энда я существовал на уровне Каменного века. Каждый раз, когда мистер Кэмпбелл называл свою жену „Мэри“, у меня подскакивала температура до сорока градусов – я ем из тарелки, которой касались руки женщины по имени Мэри! (Может быть, здесь ключ к тому, что я стараюсь никогда не называть Манки по имени, за исключением воспитательных эпизодов). Пожалуйста, молился я в поезде, идущем на запад, пусть только в доме Кэмпбеллов не будет изображений Иисуса Христа, избавьте меня от этих христиан! Пусть, когда тетушки и дядюшки соберутся на праздничный обед, среди них не окажется антисемитов! Потому что если кто-нибудь из них скажет: „жиды“, или „пархатые на голову сели“, то я им этого „жида“ в глотку засуну, прямо в глотку вместе с их сраными зубами! Нет, нет, никакого насилия (как будто я вообще на это способен), насилие мы оставим для них, ведь это их любимая игрушка, а я просто встану со своего места и произнесу речь! Я буду клеймить их изуверские сердца! Я им прокричу прямо в уши Декларацию Независимости! Кто они такие, черт подери, может быть, они думают, что День Благодарения – их гойский национальный праздник?
И вот на вокзале ее отец говорит:
– Как дела, молодой человек? А я отвечаю:
– Спасибо.
Чего это он вдруг такой милый? Потому что его уже предупредили (а если так – мне обижаться или нет?) или потому что он еще не знает? Должен ли я сказать ему правду, прежде чем мы сядем в автомобиль? Да, я должен! Я больше не могу скрывать! „Мне очень приятно быть здесь у вас, в Дэвенпорте, мистер и миссис Кэмпбелл! Но дело в том, что я еврей, и вы уж, пожалуйста об этом не забывайте“. Нет, это как-то не звучит. Может быть, так: „Уважаемые мистер и миссис Кэмпбелл, как друг вашей дочери и как еврей я хочу поблагодарить вас за приглашение…“ Хватит выделываться! Но что же делать? Сказать ему чтонибудь на идише? А как? Я знаю примерно двадцать пять слов – половина из них непристойные, а остальные я неправильно произношу. Дерьмо, говорю я себе, ты просто дерьмо, заткнись и иди в машину.