Моя добрая мать соберет мне на дорогу немного еды, и я могу отправляться на все четыре стороны – вот пальто и галоши – она абсолютно равнодушна к моей дальнейшей судьбе.
– Ах вот как! – говорю я, потому что я тоже из этой породы и тоже обожаю душераздирающие сцены. – Раз так, то забери свой завтрак! Мне от вас больше ничего не надо!
– А я больше не люблю мальчика, который так плохо себя ведет. Мы теперь будем жить только с папой и Ханной, – не сдается она, стараясь, в свою очередь, уязвить меня в самое сердце. – Теперь Ханна будет по вторникам раскладывать столик для карт. Ты нам больше не нужен.
Ну и ладно! И я выкатываюсь за дверь в длинный темный коридор. И наплевать! Я буду босой продавать газеты на перекрестках! Я буду ездить в товарных вагонах и спать прямо на улице! – думаю я, но тут мне на глаза попадаются пустые молочные бутылки у нашей квартиры, и я ощущаю всю безмерность потери. Я мгновенно разворачиваюсь и обрушиваюсь на дверь с кулаками.
– Ненавижу тебя! – кричу я и колочу в дверь галошей. – Ты вонючка!
В ответ на такие дерзости и оскорбления ей, которая лидирует в борьбе за пальму самой самоотверженной еврейской матери нашего дома, остается только защелкнуть еще один замок. И тут я начинаю биться по-настоящему, я валюсь на коврик у двери и умоляю о прощении, хотя толком не представляю, в чем виноват, обещаю вести себя хорошо по гроб жизни, и она представляется мне бесконечной, я клянусь стать другим человеком.
Случались еще инциденты, когда я отказывался от еды. Ханна, которая старше меня на четыре года, уверяет, что так и было – я не хотел есть, а мать не могла мириться с подобным мракобесием и самоуправством. Как я могу сказать «нет» своей матери, которая «ничего для меня не жалеет»? Она вынет изо рта последний кусок и отдаст мне.
Но мне не надо изо рта, я не хочу даже из своей тарелки – вот и все.
Вы видели? Такой мальчик! С блестящими талантами, с огромными успехами – наша надежда, – с прекрасными способностями решил всех погубить, уморив себя голодом!
Так чего я хочу: так и остаться маленьким заморышем или вырасти настоящим мужчиной? Или чтобы надо мной смеялись и мной помыкали? Чтобы я превратился в дистрофика, на которого дунь – и его нету?
Кем я хочу быть, когда вырасту: слабаком или сильным, тем, кому во всем сопутствует успех, или полным раззявой, человеком или мышью?
– Да я просто уже сыт, – отвечаю я.
Тогда мать берет огромный хлебный нож из нержавеющей стали – он похож на пилу! – и подходит ко мне вплотную. Так кем я хочу быть, когда вырасту?
Ну почему, доктор, почему, почему, почему моя мать поднимает на меня нож? Откуда мне знать, что она не всерьез, если мне всего шесть лет? Я не понимаю таких шуток. Где мне было научиться стратегии, я, наверное, не вешу и шестидесяти фунтов! Если у меня перед носом размахивают ножом, я полагаю, что тут недолго и зарезать. Но почему? Что у нее в голове? Может, она внезапно рехнулась? Если она мне позволит не есть, что страшного-то случится? Зачем этот нож? Неужели так важно меня победить? Не вчера ли она хлопала мне, отставив утюг, когда я репетировал в кухне роль Колумба из школьного спектакля «Впереди земля!». У себя в классе я звезда, они без меня не сыграют ни одного спектакля. Однажды, когда я болел бронхитом, они попробовали, но, как потом моей матери сказала училка, в тот раз премьера вышла неважнецкая.
Она может чистить на кухне столовое серебро, разделывать печенку, вдевать новую резинку в мои спортивные трусы, что-то готовить и при этом помогать мне разучивать новую роль – если я Колумб, она моя Изабелла, если Вашингтон – Бетти Росс, если Пастер, то она моя миссис Пастер – какая она славная в эти прекрасные мгновения после школы. И как у нее вечером поднимается рука направлять нож прямо мне в сердце только за то, что мне не хочется есть картошку с фасолью?
Куда смотрел мой папаша?
МАСТУРБАЦИЯ
Юность застала меня в ванной комнате, где я проводил большую часть времени, спуская то в унитаз, то в корзину с грязным бельем, то брызгая в зеркало на свое отражение. Иногда я тянулся открытым ртом к своей трудолюбивой руке, чтобы липкие капли попали мне на язык, при этом часто промахивался в экстазе и заляпывал все вокруг. В ту пору я постоянно пребывал среди слипшихся носовых платков, мокрых салфеток, запятнанных пижам. При этом и я, и мой задроченный член постоянно тряслись от страха, что наши постыдные упражнения будут кем-либо обнаружены – вдруг кто-нибудь увидит, как я дрочу и кончаю. Но, несмотря ни на что, мне никак не удавалось удержать свои руки, едва он начинал набухать в штанах. Иногда я посреди урока просился в уборную и там буквально за несколько секунд спускал в писсуар. По субботам в кино я говорил, что иду в буфет, а сам забирался на балкон и тихонько отправлял свое семя в какую-нибудь обертку.
Раз, на семейном пикнике, я откусил яблоко и, сосредоточенный на одной идее, с удивлением обнаружил, что оно стало похоже на влажную штучку, которая спрятана между ножками одного эфемерного создания, называющего меня «классным парнем». Я сразу же убежал в лес, потому что оно взмолилось:
– О, классный парень, войди в меня!
И я вошел в это треснутое яблоко и трахнул его во мху, чем, между прочим, не могла тогда похвастаться ни одна другая девица.
– О, классный парень, сунь мне поглубже! – канючила старая молочная бутылка, с которой я после школы, стоя, предавался блуду в нашем подвале, смазав горлышко вазелином.
– О, возьми меня, классный парень, – вопила говяжья печенка, кусок которой я купил в припадке умопомрачения, и чью девственность я нарушил за афишной тумбой в рамках подготовки к конфирмации.
Еще в самом начале своих занятий онанизмом я обнаружил на нижней стороне пениса маленькое пятнышко возле головки, которое потом определили как родинку, а тогда я решил: все, рак! У меня рак! Мне еще нет четырнадцати, а у меня неизлечимая болезнь! Это все от бесконечного трения и дергания. «Не хочу умирать, – причитал я сквозь слезы наедине с собой. – Нет, не надо, пожалуйста!» А потом я, здраво рассуждая, что мне, как ни верти, скоро быть покойником, принимался потихоньку дергать себя за пипку и кончал в носок – у меня было обыкновение брать в постель свои носки: один мне был нужен перед сном, а другой утром.
И ладно бы я это делал один раз в день или два. Но перед лицом неминуемой гибели я ежедневно побивал прежние рекорды. До обеда, после обеда? Ерунда – во время обеда! Я хватался за живот, выскакивал из-за стола с криком: «Понос!» – и мчался в уборную.
Там я запирался на задвижку и немедленно погружался лицом в трусики сестры, которые накануне стащил из шкафа и носил до случая в кармане. Сам факт прикосновения носом к этой материи – да и само слово «трусики» чего стоит – вызывал такую мощь семяизвержения, что мой заряд по какой-то немыслимой траектории раз взлетел к потолку и угодил прямо в лампочку, и прилип к ней мутной соплей. Я мгновенно пригнулся, закрылся руками от искр и осколков, потому что привык жить на грани разоблачения, в постоянном ожидании катастрофы, но все обошлось. Я кое-как дотянулся с батареи до лампочки и снял бумажкой позорную улику. Затем тщательно оглядел ширму душа, пол, стены, зубные щетки, собрался было уже отпереть дверь, но чуть не умер от разрыва сердца, заметив, что пристало у меня к ботинку. Я окружен вещественными доказательствами моего преступления, как Раскольников. Меня могут выдать следы на манжетах, брызги в ушах, в волосах. Подобные опасения не оставляют меня ни на минуту. Я сижу за обедом дерганый и злой, а тут еще папаша с полным ртом ягодного желе заявляет:
– Зачем ты запираешься в туалете? Ты же не на вокзале, – чавкает он. – Мы что тут, чужие?
– Уединение… индивидуальность… неужели нельзя,… – и тут я отпихиваю десерт и ору: – Оставьте меня! Я плохо себя чувствую!
Нет, желе я все-таки съел, потому что очень люблю его, а потом опять запираюсь в ванной. Теперь я вытаскиваю из корзины лифчик сестры, подвешиваю его между ручкой двери и краем корзины и погружаюсь в сладостные грезы.
– О, не жалей меня, классный парень, не бойся мне сделать больно! – шепчут заношенные чашечки, в которых Ханна таскает свои невзрачные титьки, и я принимаюсь энергично мастурбировать.
– Давай, давай, класный парень, пронзи меня! – Но в этот момент кто-то снаружи стучит в дверь газетой, отчего я чуть не падаю с унитаза.
– Эй, ты не один живешь, – говорит папаша. – Позволь и мне, я уже неделю не могу сходить по-большому.
Мне кое-как удается вернуть равновесие, и я тут же перехватываю инициативу:
– У меня болит живот, – отвечаю я. – Или вы думаете, что я прикидываюсь? – а сам вновь начинаю мастурбировать с удвоенной силой, потому что лифчик Ханны раскачивается.
Я закрываю глаза и вижу огромные титьки Элеоноры Лапидус – самые замечательные у нас в классе. Ее недоступные сокровища болтаются под блузкой туда-сюда, когда она бежит на автобус. О, как я хочу их, эти титьки Элеоноры! Я возьму их руками, прямо туда залезу, возьму и вывалю наружу ОБЕ ОГРОМНЫЕ ТИТЬКИ ЭЛЕОНОРЫ ЛАПИДУС! И в это мгновение я понимаю, что моя мать ломится ко мне в дверь и трясет ручку изо всех сил. Неужели я забыл ее закрыть? Все, я попался! Достукался! Все кончено!
Мне кое-как удается вернуть равновесие, и я тут же перехватываю инициативу:
– У меня болит живот, – отвечаю я. – Или вы думаете, что я прикидываюсь? – а сам вновь начинаю мастурбировать с удвоенной силой, потому что лифчик Ханны раскачивается.
Я закрываю глаза и вижу огромные титьки Элеоноры Лапидус – самые замечательные у нас в классе. Ее недоступные сокровища болтаются под блузкой туда-сюда, когда она бежит на автобус. О, как я хочу их, эти титьки Элеоноры! Я возьму их руками, прямо туда залезу, возьму и вывалю наружу ОБЕ ОГРОМНЫЕ ТИТЬКИ ЭЛЕОНОРЫ ЛАПИДУС! И в это мгновение я понимаю, что моя мать ломится ко мне в дверь и трясет ручку изо всех сил. Неужели я забыл ее закрыть? Все, я попался! Достукался! Все кончено!
– Алекс, открывай! – кричит моя мать. – Открой немедленно!
Ага! Так она все-таки закрыта. Я спасен. Я жив, и член мой стоит. Скорей, скорей… «О, ты – классный парень, ну целуй, соси их, насладись ими! Это я – огромный, изнывающий от страсти бюстгальтер Элеоноры Лапидус!»
– Алекс, признавайся: ты ходил после школы кушать картошку фри? Тебе после нее стало плохо?
– Ы-ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы!
– У тебя боли в животе? Тебе вызвать врача? Болит или нет? Где у тебя болит? Ответь, пожалуйста.
– Ы-ы-ы-ы! Ы-ы-ы-ы!
– Алекс, не смей спускать воду, – мрачно говорит моя мать. – Я хочу видеть результаты стула. Мне не нравится, как ты стонешь.
– А я уже целую неделю не могу сходить, – влезает в разговор папаша, и в этот момент я соскакиваю с унитаза и, уткнувшись концом в замурзанный лифчик моей плоскогрудой сестрицы, выплескиваю три жалких капли. Все-таки это уже четвертый раз подряд. Скоро, наверное, буду кончать кровью.
– Поди сюда, – говорит моя мать. – Почему ты не слушаешься? Зачем ты спустил воду?
– Я задумался.
– Или что-то хотел скрыть. Что там было?
– Просто понос.
– Жидкий или какашка? Там не было слизи?
– Не знаю, я не смотрел. И вообще, что это за слово «какашка», мне уже не пять лет!
– Не смей на меня орать, Алекс! Я не виновата, что у тебя понос. Уверяю тебя, если кушать дома, то не будешь бегать на горшок по сто раз в день. Мне Ханна все рассказала, я знаю, чем ты занимаешься.
Ну, все! Я попался с трусами! Мне конец! Нет, лучше умереть!
– Ну и чем… я… занимаюсь?
– Вы с Мелвилом Вайнером ходите в «Гарольд-хотдог» и «Чезаре-палас» кушать хрустящий картофель. Скажешь, нет? Ты не ходишь на Хофен-авеню набивать живот чипсами с кетчупом? Не надо врать! Поди сюда, Джек, послушай, что он говорит, – кричит она папаше, который занял мое место на унитазе.
– А вы можете не орать под дверью? – отвечает он. – Мне бы ваши проблемы. Я уже неделю не могу облегчиться, так у меня и сегодня ничего не выйдет.
– Ты в курсе, что делает после школы твой сын, наш отличник, которому мама уже не имеет права говорить про «какашки»? Ты знаешь, что он делает втихаря от нас?
– Оставьте меня в покое, – орет папаша. – Я могу посидеть в уборной, чтобы меня не дергали?
– Посмотрим, что будет, когда он узнает о твоих выходках. Ты сам не знаешь, что делаешь. Вот, Алекс, раз ты теперь такой умный, скажи мне: откуда, по-твоему, у Мелвила Вайнера колит? Почему этот мальчик полжизни провел в стационаре?
– Потому что он кушает чипсы?
– Не дерзи мне!
– Хорошо, хорошо, – кричу я. – И почему у него колит?
– Да потому что он ходит в «Чезаре-палас», и тут нет ничего смешного, а еще потому что в его представлении еда – это бутерброд плюс лимонад. Знаешь, что он кушает на завтрак?
– Пончики.
– В том-то и дело! Пончики! И это при том, что утренний прием пищи – это тебе скажет каждый диетолог – самый нужный, важный и ответственный. Пончики и кофе! Этому паршивцу всего тринадцать лет, у него уже нет половины желудка, а он – пончики! Но тебе-то, слава Богу, это не грозит, твоя мать не шатается целыми днями по магазинам, как некоторые. Может, я дура какая-нибудь – не могу понять, зачем тебе это надо: для чего набивать живот разной дрянью, вместо того чтобы потерпеть до дома и скушать что-нибудь вкусное и качественное? Кому и что ты хочешь доказать? – Затем она многозначительно понизила голос: – Я ничего не скажу отцу, но мне нужна правда: это только хрустящий картофель или что-то еще? Только честно, нам нужно разобраться в причинах расстройства. Может быть, ты кушал еще и гамбургеры? Ты спустил воду, потому что там были следы гамбургера?
– Я, в отличие от тебя, не интересуюсь какашками.
– Ах, вот ты как? – ее глаза наполняются слезами. – Как ты можешь? Ты грубишь матери, которая только о тебе и думает. Алекс, ну почему ты стал т а к и м? В чем мы перед тобой виноваты? – Мне кажется, что она и вправду искренне интересуется причинами.
Да я и сам понимаю, что получается какая-то ерунда. Чем они могут быть виноваты, если только и делали, что жертвовали всем ради меня? Но почему, доктор, почему все это всегда вызывало у меня отвращение и вызывает по сей день?
Я уже знаю, что будет дальше: теперь она будет терзать меня отцовскими головными болями.
– Алекс, – начинает она трагическим шепотом, оглядываясь на дверь уборной, – если папаша услышит, то наверняка скажет, что это глупости, – у него сегодня были такие боли, что он на некоторое время ослеп. Ты знаешь, что он собирается проходить обследование на предмет опухоли?
– Неужели?
– Это врач ему велел.
Она своего добилась – я начинаю плакать, хотя слезы-то мои абсолютно без повода, просто в этом доме каждый день кто-нибудь распускает нюни. Доктор, поскольку этот мир кишит шантажистами и среди них ваши пациенты, вы меня понимаете: сколько я себя помню, мой отец все собирается пойти к онкологу «на предмет опухоли». Голова у него все время болит, мучают запоры. Когда-то врач действительно сказал моей матери, что он может проверить отца на предмет опухоли, если ей так хочется, хотя, по его мнению, страдальцу больше пользы принесет обычная клизма. Я это знаю, но все равно плачу, потому что воображаю ужасную картину злокачественного образования в папашиной голове. Я даже забываю на время о своей неизлечимой болезни.
И сегодня, при мысли о нем, о том, сколько в жизни оказалось ему не по силам, мое сердце сжимает тоска. Ни денег, ни образования, ни ума, ни мудрости, ни напористости. Бескультурье, косноязычие и суетливость. Даже жизненный опыт, казалось, ему не впрок. Насколько эта несправедливость печалит меня, настолько и злит.
Он мне приводил в пример Билли Роуза, театрального продюсера, который вышел в люди благодаря умению стенографировать. Папаша вбил себе в голову, что мне нужно пойти на курсы, и долго изводил меня этой идеей.
– Ну, кем бы сейчас был Билли Роуз, если бы не владел стенографией? Да никем! Чего ты упрямишься?
А до этого та же история была с пианино.
– И чего тебе не научиться на чем-нибудь играть? У меня это в голове не укладыватся. Твоя кузина может подобрать на пианино любую песенку. Стоит ей где-нибудь сыграть «Чай вдвоем» – и все кругом уже ее друзья. С чем, с чем, а с этим у нее нет проблем, она везде будет своим человеком. Алекс, ты только скажи, и я тебе завтра привезу хоть пианино. Алекс, ты слышишь? Это может преобразить твою жизнь!
Все, что он навязывал, мне было абсолютно не интересно, а то, что мне хотелось, ему и не приходило в голову предлагать. Собственно, в этом нет ничего удивительного, но почему мне это и сейчас, через столько лет, причиняет такую боль? Что делать, доктор, от чего мне избавиться: от ненависти или от любви? Посоветуйте! А ведь я еще не упоминал о том, что вызывает острое чувство утраты.
Подобные воспоминания могут появляться внезапно и без всяких причин, но они так отчетливы, что я тут же переношусь из офиса, из метро, из ресторана, где я обедаю с хорошенькой девушкой – откуда угодно – назад, в детство. Может показаться, что они ни о чем, но мне представляются за ними моменты жизни, не менее важные, чем само мое зачатие. Интересно, а можно ли вспомнить момент оплодотворения папашиным сперматозоидом маминой яйцеклетки? Неважно, но я им так за это благодарен!
Например, я нахожусь на кухне, не исключено, что вообще в первый раз, и мама, показывая в окно, говорит:
– Смотри, маленький, видишь, как красиво? Настоящее осеннее небо. – И я смотрю.
Я запомнил: «Настоящее осеннее небо», это была первая поэтическая строка, какую я услышал.
Или еще: зима, мороз, сумерки – о, такие реалии детства, как сумерки на кухне, отвратительный ржаной хлеб с куриным жиром, луна в окне – меня убивают, – я помню, что захожу, раскрасневшийся от мороза после уборки снега, заработав на этом доллар.
– Знаешь, что я приготовила на обед моему маленькому работнику? – с нежностью говорит моя мама. – То, что он любит зимой больше всего – жаркое из овечки.
Как-то ночью мы возвращались после уикэнда из Нью-Йорка. Мы видели Чайнатаун и Рэдио-сити и теперь едем в машине по мосту Джорджа Вашингтона. С Пел-стрит в Нью-Джерси можно попасть гораздо быстрее по тоннелю, но я упросил ехать через мост и, поскольку мать решила, что это будет «весьма познавательно», папаша делает крюк в десять миль. И вот, пока Ханна, сидя на переднем сиденье, в «познавательных» целях вслух считает опоры, я дрыхну на заднем сиденье, уткнувшись матери в шубу.