Настанет день - Деннис Лихэйн 11 стр.


Джесси ударил по пирамиде из шести шаров и промазал. Глянул на Лютера, лениво пожал плечами. По его масленым глазам Лютер заключил, что он кольнулся — видать, в ближайшем темном переулочке, пока Лютер отлучался в уборную.

Лютер закатил шар номер двенадцать.

Джесси оперся на кий, чтобы не упасть, потом пошарил за спиной, нащупывая кресло. Убедившись, что оно в точности у него под задницей, опустился в него и причмокнул.

Лютер не удержался:

— Твоя дурь тебя когда-нибудь прикончит, парень.

Джесси улыбнулся и погрозил ему пальцем:

— Сейчас-то она мне ничегошеньки не делает, окромя хорошего, так что заткни-ка пасть и бей по шарам.

В том-то и штука, когда разговариваешь с Джесси: тебе он может что угодно сказать, но ему — ни-ни. Он жутко раздражался, когда слышал разумные вещи. Здравый смысл прямо-таки оскорблял Джесси.

Как-то раз он заявил Лютеру:

— Не считай, что какое-нибудь занятие — чертовски хорошее только потому, что все им занимаются, ясно?

— Но это и не значит, что оно плохое.

Джесси улыбнулся своей знаменитой улыбкой. Эта улыбка частенько помогала ему заполучить женщину или халявную выпивку.

— Значит. Еще как значит, Деревня.

Да уж, женщины его обожали. Собаки, едва его завидев, начинали кувыркаться, просто уписывались от радости, и детишки бежали за ним, когда он шел по Гринвуд-авеню, словно из его штанин вылетали на мостовую игрушки.

Лютер закатил шестерку, потом пятерку, а когда снова поднял глаза, Джесси уже клевал носом. Из уголка рта у него свисала слюна, а руками и ногами он обвил кий, точно решил, что эта палка станет для него отличненькой супругой.

Ничего, тут за ним присмотрят. Может, посадят в задней комнате, если придет много народу. А нет, так просто оставят в покое, пусть его сидит где сидит. Так что Лютер поставил кий, снял с крючка шляпу и вышел в гринвудские сумерки. Ему хотелось где-нибудь перекинуться в картишки, всего-то кон-другой, не больше. В комнатенке над бензоколонкой. Сейчас там как раз играли, и, когда он себе это представил, у него так и засвербело в черепушке. Но за короткое время, проведенное в Гринвуде, он и так уже успел слишком много проиграть. Собирая чаевые в «Талсе» и ставки для Декана, он изо всех сил старался, чтобы это не дошло до Лайлы, чтобы она не могла сообразить, сколько он просадил. А ведь еще чуть-чуть — и догадается.

Лайла. Он обещал, что сегодня придет до захода солнца, а оно уже давно закатилось, и небо стало темно-синее, а река Арканзас — серебристо-черная. Вокруг сгущалась ночь, полная музыки, но Лютер глубоко вздохнул и как честный муж отправился домой.


Лайла-то, понятное дело, не больно жаловала Джесси и прочих Лютеровых друзей, как и его вечерние гулянки в городе или подработки у Декана Бросциуса, так что маленький домик на Элвуд-авеню с каждым днем словно бы усыхал.

Неделю назад, когда Лютер в ответ на ее попреки огрызнулся: «Откуда иначе у нас деньги-то возьмутся?» — Лайла заявила, что сама тоже найдет себе работу. Лютер только рассмеялся, он понимал, что никакие белые в жизни не возьмут беременную негритянку отскребать их кастрюли и мыть их полы: белые женщины не захотят, чтобы их мужья задумались, как ребеночек попал к ней в брюхо, да и белые мужчины не пожелают о таком думать. А то придется объяснять детям, почему эти самые детки никогда не видали черного аиста.

И вот сегодня, после ужина, она заявила:

— Теперь ты взрослый мужчина, Лютер. Ты муж. У тебя есть обязанности.

— Ну, так я их выполняю, скажешь, нет? — удивился Лютер. — Скажешь, нет?

— Да, выполняешь, что верно, то верно.

— Вот и славно.

— Только, милый, иногда ты все-таки мог бы вечером побыть дома. Чтобы сделать кое-какие вещи, которые обещал.

— Какие еще вещи?

Она убрала со стола. Лютер встал взять папиросы из кармана пальто, которое повесил на крючок, едва вошел.

— Разные вещи, — повторила она. — Вот ты говорил, что сколотишь кроватку для ребенка, и починишь ступеньку на крыльце, она у нас прогнулась, и еще…

— И еще, и еще, и еще, — передразнил Лютер. — Черт побери, женщина, я весь день вкалываю.

— Я знаю.

— Знаешь? — Вышло резче, чем он хотел.

Лайла спросила:

— Почему ты все время препираешься?

Лютер терпеть не мог такие разговоры. Казалось, теперь у них других и не бывает. Он закурил.

— Ничего я не препираюсь, — ответил он, хотя это была неправда.

— Все время препираешься. — Она потерла живот в том месте, где он уже начал округляться.

— А почему бы мне на хрен не препираться? — Ему не хотелось при ней сквернословить, но слишком уж много в нем плескалось пойла: когда он находился рядом с накачанным героином Джесси, лишняя капелька виски казалась не вреднее лимонада. — Два месяца назад я будущим папашей еще не был.

— Ну и?

— Ну и — чего?

— Ну и что ты этим хочешь сказать? — Лайла положила тарелки в раковину и вернулась в их маленькую гостиную.

— А что я, по-твоему, хочу сказать, черт дери? — взвился Лютер. — Какой-то месяц назад…

— Что? — Она выжидательно глядела на него.

— Месяц назад меня еще не притащили в Талсу, не окрутили, не засунули в дерьмовый домишко на дерьмовой улочке в дерьмовом городишке.

— Это никакой не дерьмовый городишко. — Лайла распрямилась и повысила голос. — И тебя никто не окручивал.

— Неужели?

Она надвинулась на него, сжав кулаки, обжигая его пылающими угольками глаз:

— Ты не хочешь меня? Не хочешь нашего ребенка?

— Я хотел, чтоб был выбор, — ответил ей Лютер.

— Выбор у тебя есть. Ты каждый вечер таскаешься по улицам. Ты даже никогда не приходишь домой, как подобает мужчине, а если приходишь, то или пьяный, или обкурившийся, или и то и другое.

— Приходится, — заметил Лютер.

— Почему? — спросила она. Губы у нее дрожали.

— Да потому что мне иначе не вынести… — Он оборвал себя, но слишком поздно.

— Чего не вынести, Лютер? Меня?

— Пойду я.

Она схватила его за руку:

— Меня, Лютер? Да?

— Проваливай к тетке, — бросил Лютер. — Потолкуйте с ней, какой я нехристь. Придумайте, как обратить грешника на путь праведный.

— Меня? — спросила она в третий раз, и голос у нее был тоненький и какой-то отчаянный.

Лютер вышел, пока ему не захотелось что-нибудь тут расколошматить.


Воскресенья они проводили у тети Марты и дяди Джеймса, в шикарном доме на Детройт-авеню, во втором Гринвуде, как его с некоторых пор называл про себя Лютер.

Лютер-то знал, что есть два Гринвуда, точно так же, как существуют две Талсы, и ты можешь оказаться либо в той, либо в другой, зависит от того, где ты — к северу или к югу от железной дороги, ведущей во Фриско. Он уверен был, что и белая Талса — это несколько разных Талс, стоит лишь копнуть поглубже, но он покамест ни с какой из них познакомиться не успел, ибо все его взаимоотношения с белыми по большому счету ограничивались фразой: «Какой вам этаж, мэм?»

Но в Гринвуде разница быстро стала для него куда яснее. Есть «плохой» Гринвуд — улочки, отходящие от Гринвуд-авеню, сильно севернее перекрестка с Арчер-стрит, и еще несколько кварталов вокруг Первой улицы и Адмирал-стрит, где пятничным вечерком постреливают и где прохожие могут уловить запашок опиума на утренних улицах.

Зато «хороший» Гринвуд, как здешним жителям хотелось верить, составлял девяносто девять процентов этих мест. Он занимал холм Стэндпайп-хилл, и Детройт-авеню, и центральный деловой район — саму Гринвуд-авеню. Он включал в себя Первую баптистскую церковь, ресторан «Белл и Литл», кинотеатр «Дримленд», где за пятьдесят центов можно увидеть «Маленького бродяжку» или «Любимицу Америки» .[32] Там издавалась газета «Талса стар», там же обходил улицы темнокожий помощник шерифа с ярко начищенной бляхой. Там же обитали доктор Льюис Т. Уэлдон и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, а также Джон и Лула Уильямс, которым принадлежала кондитерская «Уильямс», и универсальный гараж «Уильямс», и сам «Дримленд». Эти же края представлял О. У. Гарли, владелец бакалейной лавки, магазина всякой всячины да в придачу еще и гостиницы «Гарли».

Воскресным утром здесь шли службы в церкви, воскресным днем здесь обедали на изящном фарфоре, на белейших льняных скатертях, и из виктролы [33] тихонько струилось что-нибудь утонченно-классическое, словно звуки прошлого, хотя подходящего прошлого ни у кого здесь не было.

Вот чем этот другой Гринвуд бесил Лютера сильней всего — музыкой. Услышишь ее, и сразу понятно, что она белая. Шопен, Бетховен, Брамс, всякое такое. Лютер представлял себе, как они посиживают за роялем, перебирают клавиши в какой-нибудь огромной комнате с полированным паркетом и высокими окнами, в то время как слуги на цыпочках снуют за дверью.

Эта музыка сочинялась теми и для тех, кто порол своих конюших и трахал своих горничных, а в выходные ездил на охоту убивать маленьких, ни в чем не повинных зверюшек, которых даже не ел. Они возвращались домой, уставшие от безделья, и сочиняли или слушали музыку и пялились на портреты предков, таких же праздных, как они сами, и читали детям проповеди насчет того, что хорошо, а что дурно.

Дядюшка Корнелиус всю жизнь работал на таких людей, пока не ослеп, да и Лютер на своем веку тоже повидал таких немало, и он рад был уйти с их дорожки и предоставить их самим себе. Но ему ненавистна была сама мысль, что здесь, в большой столовой Джеймса и Марты Холлуэй на Детройт-авеню, собравшиеся черные, казалось, изо всех сил стремятся отмыться добела — с помощью еды, выпивки, денег.

Он предпочел бы побыть с коридорными, конюхами, с теми, чье оружие — банка с ваксой или сумка с инструментами. С теми, кто работает и играет с одинаковым усердием. С мужиками, которым, по известному присловью, ничегошеньки не нужно, кроме как метнуть кости, принять капельку виски да прижаться к милой.

Тут, на Детройт-авеню, и не слыхивали таких поговорок. Куда там. Тут твердили про то, что «Господь ненавидит то-то и то-то», «Господь не дозволяет того-то и того-то», «Господь не совершает того-то и того-то», «Господь не допустит того-то и того-то». Бог у них — как старый сварливый хозяин, который чуть что — сразу хватается за плетку.

Они с Лайлой сидели за длинным столом, и Лютер слушал разговоры о белых людях, ведущиеся с таким видом, словно эти белые люди, со всеми чадами и домочадцами, того и гляди повадятся сидеть тут вместе с ними по воскресеньям.

— Сам мистер Пол Стюарт, — важно рассказывал Джеймс, — пожаловал вчера ко мне в гараж со своим «даймлером» и говорит: мол, Джеймс, сэр, доверяю вам это мое авто, а по ту сторону железки никому так не доверяю.

А потом в беседу встрял Лайонел Гаррити:

— Придет время, и все поймут, что наши мальчики сделали в войну, и тогда скажут: пора. Пора позабыть все эти глупости. Мы все — люди. Одинаково проливаем кровь, одинаково думаем.

И Лютер видел, как Лайла на это улыбается и кивает, и ему хотелось сорвать с виктролы пластинку и переломить ее об колено.

Потому что больше всего Лютер ненавидел одну вещь: то, что за всей этой утонченностью, за всей этой свежеприобретенной аристократичностью, за всеми этими отложными воротничками, воскресными молитвами, красивенькой мебелью, подстриженными газончиками и роскошными машинами скрывается боязнь. Страх.

Они словно бы спрашивали: если мы будем играть по правилам, вы нас не тронете?

Лютер вспомнил лето, Бейба Рута, этих ребят из Чикаго и Огайо, и его так и подмывало ответить: нет. Еще как тронут. Придет время, когда они чего-то от вас захотят, когда они, черт дери, отнимут все, что им вздумается, просто чтобы дать вам урок. Чтобы вас научить.[34]

И он представил себе, как Марта, и Джеймс, и доктор Уэлдон, и Лайонел Э. Гаррити, эсквайр, пялятся на него разинув рот.

Чему научить?

Помнить свое место.

Глава шестая

Дэнни познакомился с Тессой Абруцце в то время, когда жители стали один за другим заболевать. Поначалу газеты утверждали, что заражены лишь солдаты в Кэмп-Дэвенсе и инфекция не распространяется за его пределы. Но тогда же на улицах района Куинси упали замертво двое штатских, и люди в городе все чаще предпочитали отсиживаться дома.

На свой этаж он поднялся по узкой лестнице с охапкой пакетов и свертков со свежевыстиранной одеждой, завернутой в коричневую бумагу: работа прачки с Принс-стрит, вдовы, которая по десятку раз в день загружала все новое и новое белье в ванну, стоявшую у нее на кухне. Он попытался изловчиться и вставить ключ в замочную скважину, не выпуская пакетов, но после двух неудачных попыток все-таки опустил их на пол; как раз в это время из своей комнаты в дальнем конце коридора вышла молодая женщина.

— Signore, signore, — произнесла она нерешительно, словно не была уверена, что ради нее стоит беспокоиться. Ладонью она опиралась о стену, по ногам у нее струилась розовая водица, капала на лодыжки.

Дэнни удивился, что он раньше никогда ее не встречал. Потом подумал, не грипп ли у нее. Потом обратил внимание, что она беременна. Замок щелкнул, дверь открылась, и он пинком загнал свои пакеты внутрь, потому что вещи, оставленные в коридоре норт-эндского дома, не залеживаются там долго. Он захлопнул дверь, подошел к женщине и увидел, что нижняя часть ее платья промокла насквозь.

Она по-прежнему опиралась о стену, темные волосы падали на лицо, зубы были сцеплены намертво, как редко у какого покойника.

— Dio, aiutami. Dio, aiutami ,[35] — приговаривала она.

Дэнни спросил:

— Где ваш муж? Где акушерка?

Он взял ее за руку, и она впилась пальцами в его ладонь так, что его до самого локтя ожгло болью. Она глядела на него, выпучив глаза, и бормотала что-то по-итальянски с такой скоростью, что он не мог ничего понять, и тут он сообразил, что она не знает ни слова по-английски.

— Миссис ди Масси. — Голос Дэнни эхом прокатился по лестничному колодцу. — Миссис ди Масси!

Женщина только крепче стиснула его руку и громко застонала сквозь зубы.

— Dove è il vostro marito? [36] — спросил Дэнни.

Она несколько раз покачала головой. Дэнни понятия не имел, что это означает: то ли у нее вообще нет мужа, то ли он где-то в другом месте.

— Сейчас… la… — Он пытался вспомнить, как по-итальянски «акушерка». Он погладил ее по тыльной стороне кисти и проговорил: — Ш-ш-ш. Все в порядке. — Он посмотрел в ее округленные, обезумевшие глаза. — Погодите… сейчас… la ostetrica! — Дэнни обрадовался, что наконец отыскал слово, и тут же перешел на английский: — Да. Где?.. Dove è? Dove è la ostetrica? [37]

Женщина ударила кулаком в стену. Она вонзила ногти в его ладонь и издала такой пронзительный вопль, что он во все горло заорал:

— Миссис ди Масси! — чувствуя, что впадает в панику, такую же, как в его первый день полицейской службы, когда он вдруг понял, что весь мир считает: его святая обязанность — решать все проблемы человечества.

Она закричала прямо ему в лицо:

— Faccia qualcosa, uomo insensato! Mi aiuti! [38]

Дэнни не все понял, но слов «болван» и «помогите» хватило, чтобы он потянул женщину к лестнице.

Она обхватила его сзади, навалилась ему на спину, и так они спустились по лестнице и вышли на улицу. До Массачусетской общей больницы было далеко, а он не видел поблизости ни единого такси и даже никаких грузовиков, только пешеходы так и кишели здесь в этот базарный день. Дэнни подумал, что если базарный день, то — черт побери! — должны же где-то найтись и грузовики, верно ведь, — но нет, лишь толпы народа, фрукты, овощи, вечные свиньи, сопящие на своей соломе у булыжной мостовой.

— Хеймаркетская больница, — произнес он. — Она ближе всего. Понимаете?

Она быстро кивнула, и он понял, что она реагирует на его интонацию, а не на слова, и они стали прокладывать путь сквозь толчею, и им начали уступать дорогу. Дэнни несколько раз выкликнул: «Cerco un’ ostetrica! Un’ ostetrica! Cè qualcuno che conosce un’ ostetrica?» [39] — но в ответ получал только сочувственные покачивания головой.

Они выбрались из толпы; женщина выгнулась, застонала негромко и напряженно, и Дэнни подумал, что она вот-вот выкинет младенца прямо на улицу, в двух кварталах от Хеймаркетской больницы неотложной помощи. Этого не произошло, но у нее подкосились ноги, и она стала падать. Подхватив ее на руки, он, покачиваясь и спотыкаясь, продолжил путь. Она была не такая уж тяжелая, но все время извивалась и колотила его в грудь.

Они миновали несколько кварталов. За это время Дэнни успел оценить, насколько она красива даже в мучениях. Неизвестно, благодаря им или вопреки, но она была прекрасна. Уже на подходе к больнице она обвила его шею руками и все повторяла ему в ухо: «Dio, aiutami. Dio, aiutami».

Дэнни ввалился вместе с ней в первую попавшуюся больничную дверь, и они оказались в коричневом коридоре с полами из темного дуба, тускло-желтыми лампами и одной-единственной скамейкой. На скамейке, положив ногу на ногу, сидел врач и курил папиросу. Они шли к нему по коридору, а он просто сидел и смотрел на них.

— Что вы здесь делаете? — спросил он.

Дэнни, по-прежнему державший женщину на руках, произнес:

— Вы что, серьезно?

— Вы вошли не в ту дверь. — Он погасил папиросу в пепельнице, встал и внимательно оглядел женщину. — Давно у нее схватки?

— Воды отошли минут десять назад. Больше я ничего не знаю.

Врач положил ей одну ладонь под живот, а другую — на темя. Затем смерил Дэнни спокойным и непроницаемым взглядом.

— Эта женщина уже рожает.

Назад Дальше