Настанет день - Деннис Лихэйн 5 стр.


— Может, у них и правда нет денег, — предположил Дэнни.

— В прошлом году так и говорили. Мол, погодите, кончится война, и мы вас вознаградим. — Стив развел руками. — Что-то смотрю-смотрю, а награды никакой не вижу.

— Война еще не кончилась.

Стив скорчил гримасу:

— По сути — считай кончилась.

— Тогда начните новые переговоры.

— Мы и начали. На прошлой неделе они нам снова отказали. А стоимость жизни, между прочим, все растет. Мы подыхаем с голоду, Дэн. Были бы у тебя дети, ты бы понял.

— У тебя их тоже нет.

— У вдовы моего брата, земля ему пухом, двое. А я все равно что женат. Баба думает, у меня вечный кредит у Джилкриста .[16]

Дэнни знал, что Стив начал подбивать клинья к вдове Койл уже через месяц-другой после того, как его брата уложили в могилу. Рори Койлу перерезало бедренную артерию механическими ножницами для стрижки овец на брайтонской скотобазе, и он истек кровью среди ошеломленных рабочих и равнодушных коров. Когда руководство предприятия отказалось платить семье погибшего даже минимальное пособие, рабочие использовали смерть Койла — поистине вопиющий случай — как повод для объединения в профсоюз, но их стачка длилась всего три дня, а потом брайтонская полиция, пинкертоновцы и заезжие любители помахать битой нанесли ответный удар и в два счета превратили Рори Джозефа Койла в Рори-Как-Бишь-Его-На-Хрен-Звали.

На другой стороне улицы человек в круглой анархистской шапочке, с длинными подкрученными усами, установил под фонарем деревянный ящик, вытащил записную книжку и сверился с ней, после чего вскарабкался на свою переносную трибуну. На мгновение Дэнни проникся к нему странным сочувствием. Интересно, есть ли у него жена и дети?..

— АФТ — общенациональная штука, — повторил он. — Управление нам в жизни не позволит вступить, скорее сдохнет.

Стив взял его под руку, глаза у него перестали лучиться обычным спокойным светом.

— Приходи на собрание, Дэн. В Фэй-холле. По вторникам и четвергам.

— Толку-то? — спросил Дэнни.

Тип на той стороне улицы начал что-то выкрикивать по-итальянски.

— Просто приходи, — ответил Стив.


После дежурства Дэнни в одиночестве пообедал, а затем принял лишнего в «Костелло», портовом кабачке, куда любили ходить полицейские. С каждой порцией образ Джонни Грина в его мозгу съеживался. Джонни Грин с его тремя боями за сутки, с пеной изо рта, с его канцелярской работой и предупреждением о выселении.

Выйдя на улицу, Дэнни побрел с фляжкой по Норт-Энду. Завтра у него будет первый выходной за двадцать дней, и, как почему-то обычно бывало, от крайнего утомления он обрел какую-то нервную бодрость. Улицы снова затихли, сгущалась ночь. На углу Хановер и Салютейшн он прислонился к фонарному столбу и стал смотреть на пострадавший полицейский участок. Нижние окна — вровень с тротуаром, на них виднеются следы пожара; если бы не это, трудно было бы догадаться, что внутри происходило нечто чрезвычайное.

Портовая полиция решила после того случая переселиться в другое здание, располагавшееся в нескольких кварталах отсюда, на Атлантик-авеню. Газетчикам сообщили, что переезд планировали еще год назад, но на это никто не купился. На самом деле дом на Салютейшн-стрит перестал быть местом, где люди чувствуют себя в безопасности. А иллюзия безопасности — это самое меньшее, чего население требует от полицейского участка.

За неделю до Рождества 1916 года Стив свалился с острым фарингитом. Дэнни, дежуря в одиночку, арестовал вора, который сошел с корабля, стоявшего на якоре. Таким образом, заниматься этим делом и оформлять все бумаги следовало портовой полиции, а Дэнни надлежало лишь передать ей преступника.

Задержание было несложное. Когда вор спускался по сходням с джутовым мешком на плече, в мешке звякнуло. Дэнни, позевывавший в конце смены, подметил, что парень ничем не напоминает портового грузчика или водителя грузовика — ни руками, ни обувью, ни походкой. Он приказал ему остановиться. Вор пожал плечами и опустил мешок. Судну, которое он обворовал, предстояло доставить продукты и медикаменты голодающим бельгийским детям. Кто-то из прохожих увидел, как из мешка вываливаются консервы, и слух по окрестностям разнесся моментально. Когда Дэнни надевал на вора наручники, на краю пристани уже начала собираться толпа. О голодающих бельгийских детях в этом месяце вовсю кричали газеты, живописуя немецкие зверства. Дэнни пришлось вытащить карманную дубинку и поднять ее повыше, чтобы протиснуться вместе с конвоируемым вором через толпу и пройти по Хановер на Салютейшн-стрит.

Воскресные улицы лежали холодные и безмолвные, припорошенные снегом, который падал все утро; снежинки летели мелкие и сухие, точно пепел. Вор стоял рядом с Дэнни в участке на Салютейшн-стрит, показывая ему свои скованные руки и жизнерадостно замечая, что несколько ночей в каталажке — самое то в такую холодрыгу. И тут в подвале рвануло. Семнадцать динамитных шашек.

Окрестные жители потом не одну неделю спорили, обсуждая детали взрыва. Что ему предшествовало — два глухих удара или три? Когда содрогнулось здание — до того, как двери слетели с петель, или уже после? На другой стороне улицы в домах во всем квартале выбило стекла от первого этажа до шестого, и их треск и звон слился с громыханием самого взрыва. Но те, кто находился внутри полицейского участка, никак не могли спутать грохот семнадцати динамитных шашек с последовавшим за ним треском стен и вздыбившихся полов.

В ушах Дэнни этот грохот отдался раскатом грома. Может, не самым оглушительным из тех, что ему доводилось слышать в жизни, но явно самым утробным. Похожим на мрачный зевок исполинского божества. Он бы и не усомнился, что это всего лишь гром, если бы тут же не осознал: звук идет снизу. Звук сотряс стены и приподнял пол. Все это длилось какую-то секунду, в течение которой вор успел глянуть на Дэнни, а Дэнни успел глянуть на дежурного сержанта, а дежурный сержант — на двух патрульных, споривших в углу о войне в Бельгии. Потом рокот усилился и здание заходило ходуном. Со стены за спиной дежурного посыпалась штукатурка, она была точно порошковое молоко. Дэнни хотел указать на нее сержанту, но тот рухнул вниз, как повешенный под доски эшафота. Выбило окна. Дэнни увидел сквозь них серую пелену неба. А потом под ним провалился пол.

От грома до полного разрушения прошло всего секунд десять. Спустя минуту-другую Дэнни открыл глаза, услышав завывание пожарных машин. В левом ухе у него звенело, звук был высокий, выше, чем пожарные сирены, но не такой громкий. Словно свист неумолкающего чайника. Невдалеке лежал дежурный сержант: глаза закрыты, нос сломан, выбито несколько зубов. Что-то острое впивалось Дэнни в спину. Все руки в ссадинах. По шее текла кровь, и он вытащил из кармана платок и приложил его к ране. Шинель кое-где порвалась, как и форма под ней. Круглый шлем куда-то делся. Среди обломков лежали полицейские в белье, только что мирно спавшие на своих койках в перерыве между сменами. У одного глаза были открыты, и он смотрел на Дэнни, словно тот мог объяснить ему его странное пробуждение.

Снаружи — сирены. Тяжелое шлепанье пожарных шлангов. Свистки.

У парня в белье — кровь на лице. Он поднял бледную руку, стер, но не всю. Произнес:

— Проклятые анархисты.

Дэнни тоже первым делом так подумал. Вильсона только что избрали президентом, и он обещал их вытащить из всех этих бельгийских, французских и германских дел. Но где-то в коридорах власти кто-то, видимо, передумал. Вдруг оказалось, что Соединенным Штатам необходимо тоже вступить в войну. Так сказал Рокфеллер. И Дж. П. Морган. В последнее время так говорила и пресса. С бельгийскими ребятишками плохо обращаются. Они голодают. Всем известно, что гансы жестокие: бомбят французские больницы, оставляют голодными все новых и новых бельгийских детей.

Всегда приплетают детей, отметил Дэнни. Многие в стране почуяли неладное, но первыми гвалт подняли анархисты. Две недели назад прошла демонстрация — анархисты, социалисты и ИРМ .[17] Полиция — городская вместе с портовой — пресекла выступление, кого-то арестовали, кому-то разбили головы. Анархисты рассылали в газеты письма, грозя отомстить.

— Проклятые анархисты, — повторил коп в нижнем белье. — Проклятые итальяшки-террористы.

Дэнни ощупал левую ногу, потом правую. Убедившись, что они в порядке, встал. Посмотрел на дыры в потолке. Каждая — диаметром с пивной бочонок. Отсюда, из самого подвала, он видел небо.

Слева кто-то застонал, и он разглядел рыжую макушку своего вора, торчащую из-под известки, обломков дерева. Он скинул с его спины обгорелый брус, потом опустился рядом с воришкой на колени. Парень поблагодарил его слабой улыбкой.

— Как тебя зовут? — спросил Дэнни.

— Как тебя зовут? — спросил Дэнни.

Ему вдруг показалось, что это важно. Но жизнь ушла из зрачков вора, словно бы канула куда-то в пучину. Дэнни подумал было, что она вернется. Выплывет на поверхность. Но нет, она ускользнула внутрь, как мышь в норку, мелькнула — и нету. Перед ним уже лежал не человек; просто какое-то чуждое холодеющее тело. Он посильнее прижал к шее платок, закрыл вору глаза и ощутил необъяснимое беспокойство из-за того, что так и не узнал его имени.

В Массачусетской больнице врачу пришлось пинцетом извлекать из шеи Дэнни осколки металла. Это его задел пролетающий кусок кроватной рамы, прежде чем впечататься в стену. По словам доктора, железяка едва не перерезала сонную артерию. Эскулап с минуту рассматривал рану и потом сообщил Дэнни, что один осколок разминулся с артерией на какую-то тысячную долю миллиметра и что вероятность такого события сравнима с вероятностью лобового столкновения с летящей коровой. Затем он предостерег его от посещения тех мест, которые предпочитают взрывать анархисты.

Через несколько месяцев после выписки Дэнни закрутил безнадежный роман с Норой О’Ши. Однажды она поцеловала шрам у него на шее и сказала, что его спас Господь.

— Если меня Господь спас, — отозвался Дэнни, — то почему Он не спас вора?

— Он же не ты.

Это было в номере гостиницы «Тайдуотер», откуда открывался вид на пляж Нантакет-Бич, в городке Халл. Они приехали сюда на пароходе и провели весь день в Парагон-парке, катаясь на карусели. Они ели тэффи [18] и поджаренных моллюсков, таких горячих, что сначала приходилось остужать их на морском ветру, а потом уж глотать.

В тире Норе повезло больше, чем Дэнни. Она попала в цель только однажды, зато в самое яблочко, так что ухмыляющийся хозяин именно Дэнни вручил потертого игрушечного медвежонка, из расползавшихся швов которого лезла бежевая вата и сыпались опилки. Потом, уже в номере, она защищалась игрушкой во время подушечного боя, тут-то медведю и пришел конец. Они руками собрали опилки и вату. Стоя на коленях, Дэнни обнаружил под кроватью пуговичный глаз покойного мишки и спрятал его в карман. Тогда он не собирался хранить его дольше одного дня, но получилось так, что даже теперь, больше года спустя, он редко выходил без него на улицу.

Их роман начался в апреле 1917-го, в тот самый месяц, когда США ввязались в войну с Германией. Месяц выдался на диво теплый. Цветы распускались раньше срока; к концу апреля их аромат уже доносился до окон верхних этажей. Уже тогда, лежа рядом с Норой в ореоле цветочных благоуханий, в то время как военные корабли отплывали в Европу, и патриоты маршировали по мостовым, и новый мир внизу, казалось, расцветал быстрее, чем цветы, Дэнни понимал, что их связь обречена. Он знал это еще до того, как открыл Норины тайны. Он не мог избавиться от чувства беспомощности с той минуты, как очнулся в подвале на Салютейшн-стрит. Дело было не в Салютейшн-стрит (хотя воспоминания об этом случае не оставят его до конца жизни), дело было в окружавшем его мире. С каждым днем этот мир несся вперед со все возрастающей скоростью. И, судя по всему, несся без руля и без ветрил. Никак не считаясь с ним.


Дэнни ушел от заколоченных развалин на Салютейшн и пересек город, не расставаясь с фляжкой. Перед самым рассветом он поднялся на мост Дувр-стрит и встал там, глядя на кромку горизонта, на этот город, застигнутый между ночной тьмой и сиянием дня, под низкими облаками, стремительно несущимися над головой. Город из кирпича, известняка и стекла. Мешанина банков и кабаков, ресторанов и книжных лавчонок, ювелирных магазинов, складов, универмагов и доходных домов, казалось притаившаяся между мраком и светом, которые остались равнодушны к ее чарам. Она просыпается без украшений, без косметики, без духов. На полу опилки, опрокинутый бокал, туфля с разорванной тесемкой.

— Я пьян, — сообщил он воде; его размытое лицо смотрело на него снизу, оттуда, где отражался одинокий фонарь. — Дико пьян. — Он плюнул в свое отражение, но не попал.

Справа донеслись голоса, он повернулся и увидел людей — первую стайку переселенцев из Южного Бостона в верхние районы: на мост поднимались женщины и дети.

Он спустился с моста и укрылся в дверном проеме разорившегося оптового магазина, некогда торговавшего фруктами. Он смотрел, как они идут, сначала кучками, потом целыми потоками. Всегда первыми женщины и дети: смена у них начинается на час-два раньше, чем у мужчин, чтобы они смогли раньше закончить, вовремя вернуться домой и приготовить обед. Одни громко и весело переговаривались, другие молчали. Старухи брели, поглаживая ладонями спину, или бедра, или другие больные места. Многие были одеты в грубые заводские или фабричные робы, кое-кто — в перекрахмаленную черно-белую форму прислуги или гостиничных уборщиц.

Он сосал из фляжки и надеялся, что она окажется среди них, и надеялся, что ее среди них не будет.

Две старухи вели стайку детей по Дувр-стрит, распекая их за то, что они плачут, что еле волочат ноги, и Дэнни задумался: может быть, эти малыши — старшие мужчины в своих семьях и продолжают дело отцов, или же они — младшие, но все деньги, предназначавшиеся для школы, уже потрачены на другое.

И тут он увидел Нору. Волосы у нее были убраны под платок, завязанный узлом на затылке, но он-то знал, что они вьются и приручить их невозможно, поэтому она стрижется коротко. По ее припухшим векам он заключил, что спала она мало. Он знал, что на спине, внизу, у нее родимое пятно — ярко-алое на бледной коже. Он знал, что она сама отлично слышит свой донеголский акцент [19] и пытается избавиться от него еще с тех пор, как пять лет назад отец Дэнни принес ее в дом Коглинов в канун Рождества, найдя у доков возле Нортерн-авеню, замерзшую, умирающую от голода.

Вместе с другой девушкой она сошла с тротуара, чтобы обогнать медленно плетущихся детей, и Дэнни улыбнулся, когда спутница украдкой сунула Норе папиросу, а та спрятала ее в ладони и быстро затянулась.

Он подумывал выйти из дверного проема и заговорить с ней. Он попытался взглянуть на себя ее глазами, представил собственные глаза, мутные от выпивки и неуверенности. Там, где другие увидят силу, она увидит трусость.

И будет права.

Там, где другие увидят высокого крепкого мужчину, она увидит слабого ребенка.

И будет права.

Поэтому он продолжал стоять в проеме, поглаживая медвежий пуговичный глаз в кармане брюк, пока она не затерялась в толпе, идущей по Дувр-стрит. Он ненавидел себя, и ее он ненавидел тоже. За взаимоуничтожение.

Глава вторая

Лютер лишился работы на военном заводе в сентябре. Утром, как ни в чем не бывало, пришел в цех и обнаружил желтый листок бумаги, прилепленный к его верстаку. Была среда, и накануне он, как обычно, оставил сумку с инструментами под верстаком, завернув каждый в промасленную тряпку. Они были его собственностью, ему их подарил дядюшка Корнелиус. Старик ослеп еще до его рождения. Когда Лютер был мальчишкой, Корнелиус частенько сидел на террасе и, достав из кармана спецовки бутылочку машинного масла, которую всегда носил при себе, протирал весь набор. Он знал каждый предмет на ощупь и разъяснял Лютеру: вот это — разводной ключ, так-то, парень, запомни накрепко, а ежели кто не может сразу пальцами определить размер гайки или болта, завсегда действует разводным, что твоя обезьяна, потому ключ этот и прозвали «обезьяньим».

Он учил Лютера обращаться со всеми этими штуковинами, чтобы тот в конце концов изучил их так же, как он сам. Он завязывал мальчику глаза — тот знай себе хихикал на прогретой солнцем террасе, — а потом давал ему болт и просил подогнать по нему губки ключа, снова и снова, пока повязка не переставала забавлять Лютера, пока пот не начинал разъедать ему глаза. И со временем руки Лютера научились «видеть» предметы, чувствовать их запах и вкус, иногда он даже подозревал, что его пальцы различают цвета прежде, чем глаза. Наверно, потому-то он ни разу в жизни и не упустил бейсбольного мяча. И за работой ни разу в жизни не порезался. Ни разу не размозжил большой палец, стоя за сверлильным станком, ни разу не раскровянил руку, ухватившись не за тот конец лопасти воздушного винта, когда эту лопасть подымал. И это притом что глаза его все время смотрели куда-то вдаль, сквозь жестяные стены цеха, и он вдыхал запах внешнего мира, зная, что когда-нибудь окажется там, снаружи, далеко-далеко отсюда, и уж там-то будет просторно.

На желтой полоске бумаги стояло: «Зайди к Биллу». Вот и все. Но Лютер почуял в этих словах что-то такое, что заставило его нагнуться, извлечь из-под верстака потрепанную кожаную сумку с инструментами и захватить ее с собой, в кабинет начальника смены. Он держал ее в руке, когда Билл Хекмен, вечно вздыхавший, с вечно грустными глазами, не такой уж плохой парень, хоть и белый, сказал:

Назад Дальше